4. Корейцы
4. Корейцы
К числу замечательных явлений, совершающихся в последнее время на крайнем востоке Азии, следует отнести также иммиграцию корейцев в пределы России и образование ими здесь новых колоний. Густая населённость Корейского полуострова и развившиеся там вследствие этого нищета, грубый деспотизм, сковавший все лучшие силы народа, наконец, близость наших владений, обильных плодородной, нетронутой почвой,- всё это было сильной пружиной, достаточной даже для того, чтобы заставить и неподвижных жителей востока отречься от преданий прошлого и, бросив свою родину, искать себе при новых условиях и новой обстановке лучшей и более обеспеченной жизни.
И вот, боязливо, как будто ещё не решаясь покончить вдруг со всем прошлым, начали мало-помалу жители ближайших к нам владений Кореи изъявлять свою готовность на переселение в русские пределы.
С нашей стороны подобное заявление было встречено с полным сочувствием, и ещё в 1863 году к нам переселилось 12 семейств.
Затем переселение повторялось каждый год, так что в настоящее время в наших пределах образовались три корейские деревни - Тызен-хэ, Янчи-хэ и Сидими [114], в которых считается 1 800 [115] душ обоего пола.
Пример всех этих переселенцев сильно действует на пограничное корейское население, так что и теперь еще есть много желающих переселиться к нам.
С своей стороны корейское правительство всеми средствами старалось и старается приостановить подобное переселение и употребляет самые строгие меры, расстреливая даже тех корейцев, которых удаётся захватить на пути в наши владения. Однако, несмотря на это, корейцы бросают свои фанзы, втихомолку ночью переправляются через пограничную реку Тумангу (Гоали-дзян или Тумень-дзян) и уже там, иногда даже под прикрытием наших солдат, безопасно следуют в Новгородскую гавань. До чего корейское правительство чуждается всяких сношений с русским, можно судить уже из того, что начальник пограничного города Кыген-Пу запретил жителям, под страхом смерти, продавать что-либо русским, чтобы никто из корейцев не мог переезжать на левую сторону реки, где стоит наш пограничный пост. Однако, несмотря на строгое запрещение своего начальника, жители Кыген-Пу зимой, когда замёрзнет река, приходят ночью на этот пост в гости к солдатам.
Корейские деревни состоят из фанз, расположенных на расстоянии 100-300 шагов одна от другой. Своим наружным видом и внутренним устройством эти фанзы ничем не отличаются от китайских. Только в тех из них, где находятся несколько женатых, нары разделены перегородками на части, служащие отдельными спальнями для каждой пары.
В пространствах между фанзами находятся поля, в трудолюбивой и тщательной обработке которых корейцы нисколько не уступают китайцам.
Все полевые работы производятся на коровах и быках; но плуги весьма дурного устройства, так что работа ими тяжела как для скотины, так и для человека.
Из хлебов корейцы более всего засевают просо (буды), которое составляет для них, так же как и для китайцев, главную пищу, потом бобы, фасоль и ячмень; в меньшем же количестве сеют кукурузу, картофель, гречиху, коноплю и табак, а также огородные овощи; огурцы, тыкву, редьку, салат, красный перец и пр.
Хлеб свой корейцы жнут небольшими серпами, вроде нашей косы, и затем связывают в снопы, которые молотят колотушками на особых токах, находящихся возле фанз.
Табак после сбора вешают под навес для просушки; курят все, даже женщины. Для обработки конопли они сначала варят самый стебель часа два в горячей воде, а потом уже руками обдирают волокно.
Кроме того, корейцы, так же как и китайцы, приготовляют для себя масло из семян кунжута (Sesamum orientale). Для этого они сначала мелют семена в жернове, потом наливают на них немного воды и варят; наконец, кладут в мешок под тяжёлый камень. Масло вместе с водой вытекает в подставленный сосуд. Вкусом оно похоже на подсолнечное.
Кроме хлебопашества, корейцы занимаются скотоводством, в особенности разведением рогатого скота, который служит им для работ. Коров своих они никогда не доят и, так же как китайцы, вовсе не употребляют молока.
В своем домашнем быту корейцы, или как они сами себя называют - каули, отличаются трудолюбием, особенно чистотой, что совершенно противоположно китайским манзам, грязным донельзя. Самое одеяние их белого цвета уже указывает на любовь к чистоте.
Обыкновенная одежда мужчин состоит из верхнего платья вроде халата с чрезвычайно широкими рукавами, белых панталон и башмаков; на голове они носят черные шляпы с широкими полями и узкой верхушкой. Шляпы эти сплетены в виде сетки из волос; ободки их сделаны из китового уса. Кроме того, старики носят постоянно; даже и дома, особый волосяной колпак.
Одежда женщин состоит из белой кофты и такой же белой юбки с разрезами по бокам.
Волосы свои корейцы не бреют, как китайцы, но собирают их в кучу наверху головы и сплетают здесь в виде столба; женщины же обвивают волосы кругом головы и тут их связывают. Вообще красота волос считается главным щегольством, так что щеголихи, обиженные в этом случае природой, носят искусственные косы, работа которых доведена у корейцев до высшей степени совершенства.
В общем, физиономии корейцев довольно приятны, хотя стан их, в особенности женщин, далеко не может назваться стройным. Здесь прежде всего бросается в глаза очень узкая, как будто сдавленная грудь. Лица корейцев по большой части круглые, в особенности у женщин, но притом белые, и все они решительно, как мужчины, так и женщины, брюнеты.
Мужчины носят бороды, которые, впрочем очень невелики и редки. Роста мужчины большей частью среднего; женщины же несколько меньше. Последние носят маленьких детей не на руках, как обыкно венно это делается у нас, но привязывают их полотенцем за спину возле поясницы.
Замечательно, что женщины у корейцев не имеют имён, а называются по родне, например: мать, тетка, бабушка и пр.; у мужчин же сначала пишется и говорится фамилия, а потом имя.
Каждый кореец может иметь только одну жену, но этот закон не строго соблюдается, и богатые иногда держат до трёх жён.
Корейский властитель наран-ними или наран имеет девять жён и живёт во дворце Пухан, из которого есть подземный ход в соседнюю крепость Сеуль, или Сяури, столицу государства. Он считается меньшим братом китайского богдохана и совершенно независим от него, хотя, по заведённому исстари обычаю, однажды в год отправляет в Пекин подарки, в отплату за которые получает новый календарь.
Каждый из подданных, являющихся перед лицом своего царя, должен пасть ниц на землю. Этот обычай соблюдает также простой народ относительно чиновников, в особенности важных по чину.
Вообще деспотизм у корейцев развит до крайней степени и проник все суставы государственного организма. Самый вид чиновника приводит в трепет простого человека. Когда от нас был послан офицер с каким-то поручением в пограничный город Кыген-Пу, то бывший с ним переводчик из корейцев, перешедших к нам, трясся, как лист, увидав своего бывшего начальника, хотя теперь был от него в совершенной безопасности, до того ещё сохранилась в нём прежнее укоренившееся чувство страха перед начальством.
В Корее каждый город и деревня имеют школу, где все мальчики обучаются корейскому языку, а более способные, сверх того и китайскому, на котором ведётся вся высшая дипломатическая переписка с Китаем [116].
В своих нравственных воззрениях корейцы имеют понятие о высшем существе, душе и загробной жизни. Бога они называют Путэ-ними, душу - Хани, а небо или рай - Ханыри.
Собственно в Корее две религии: буддийская и религия духов, состоящая в поклонении разным божествам и гениям. Служителями (шаманами) этой религии могут быть не только мужчины, но и женщины, последние даже в особенности. Те и другие состоят при особых кумирнях и славятся вообще силой своих заклинаний от различных бедствий, во что корейцы веруют безусловно [117].
Замечательно, что у корейцев сохранились предания, как бы заимствованные из Ветхого завета, например, о потопе, Моисее и т. д. [118].
Однажды во время пребывания в деревне Тызен-хэ мне случилось быть свидетелем поминок по умершему. Обряд этот совершается следующим образом. Когда я пришёл в фанзу, где происходили поминки, то все корейцы просили меня сесть на солому, разостланную на дворе, и тотчас же поставили передо мной небольшую деревянную скамейку, на которой стояло глиняное блюдце с тонко нарезанными кусочками свинины и сушёной рыбы. В то же время мне предложили самого лакомого напитка - нагретой водки с медом; я нарочно попробовал один глоток - мерзость ужасная. Между тем началась самая церемония поминок, для чего сначала принесли несколько выделанных собачьих шкур и разостлали их на дворе. Два, три человека присутствующих поочередно ложились ниц на эти шкуры и что-то бормотали шопотом.
В то же время двое сыновей умершей матери, по которой совершались самые поминки, стояли подле лежащих и напевали самым плачевным голосом.
Полежав минуты три, гости вставали, заменяясь новыми и, отойдя немного в сторону, садились большей частью на корточки; при этом получали свинину и рыбу, так же как и я, и выпивали чашку водки. Эта чашка несколько раз обходила всех присутствующих, которые в антрактах между едой и питьём наклонялись друг к другу и что-то тихо бормотали. Каждый вновь приходящий проделывал всю церемонию, от которой не увернулся даже и мой крещённый спутник - старшина деревни Тыхен-хэ. Женщины находились отдельно от мужчин внутри фанзы, даже с завешанным окном, и голосили там во время церемонии.
Все присутствующие были одеты в свою обыкновенную белую одежду, а на головах имели черные шляпы с широкими полями; только одеяние обоих сыновей умершей матери было серого цвета и вместо шляп у них были надеты какие-то серые колпаки. Такая одежда считается признаком траура, который, по закону корейцев, должен носиться три года. Самые поминки совершаются, как и у нас, однажды в год, в день смерти, и продолжаются с утра до глубокой ночи. Праздников у корейцев очень мало, всего четыре в году, да и из них только один продолжается трое суток, остальные же празднуются по одному дню.
Переселяясь к нам, некоторые из корейцев приняли православную веру, так что теперь в деревне Тызен-хэ есть несколько десятков христиан мужчин и женщин и в том числе старшина деревни. Его прежняя фамилия и имя были Цуи-ун-кыги; теперь же он называется Петр Семёнов, по имени и отчеству своего крёстного отца, одного из наших офицеров.
Этот старшина, пожилой человек 48 лет, умеет, хотя и плохо, говорить по-русски и, кроме корейского языка, знает немного по-китайски. Ходит он в русском сюртуке, обстрижен по-русски и даже при своей фанзе выстроил большую русскую избу. Любознательность этого человека так велика, что он несколько раз высказывал мне своё желание побывать в Москве и Петербурге, чтобы посмотреть эти города. Притом же этот старшина человек весьма услужливый и честный. В продолжение двух суток, которые я пробыл в деревне Тызен-хэ, он находился неотлучно при мне, везде ходил со мной, рассказывал, и когда на прощанье я предложил ему деньги за услуги, то он долго отказывался от них и взял только после настоятельной просьбы с моей стороны.
Вообще услужливость, вежливость и трудолюбие составляют, сколько я мог заметить, отличительную черту характера корейцев. Кроме всего вышеизложенного, я мог весьма немного узнать от корейцев об их родине, частью по неимению хорошего переводчика, а частью и потому, что они сами мало знают об отдалённых частях своего отечества. Однако ввиду большого интереса сообщаемых фактов, я передам их в том виде, как сам слышал, не ручаясь за достоверность.
Начну с того, что, по рассказам корейцев, хребет Чан-бо-шан (или правильнее Тян-пэ-сян) бывает покрыт снегом не круглый год, а только зимой, весной и осенью; летом же снег сходит даже с самых высших точек.
В дремучих лесах, его покрывающих, водятся соболи, которых нет во всей остальной Корее.
Высоко в горах лежит озеро, имеющее около пяти верст в окружности, из которого вытекают три реки: Сунгари - к северу, Туманга - к востоку и Амнока к западу (Ялу-цзян), впадающая в Жёлтое море и составляющая границу между Маньчжурией и Кореей. Озеро это еще замечательно тем, что по берегам его множество каких-то особенных камней, которые легки, как дерево, так что плавают на воде и выносятся вытекающими реками.
Подобный рассказ я слышал не только от корейцев, но также и от одного китайца, который долго жил в городе Нингуте (у подошвы Чан-бо-шаня) и хорошо знает об этом явлении. Если действительно такое показание справедливо, то не есть ли вышеупомянутые камни пемза вулканического происхождения - факт в высшей степени интересный.
Наконец, корейцы говорят, что на южном склоне Чан-бо-шаня живет особое горное племя (леу-танги), независимое ни от Кореи ни от Маньчжурии и строго оберегающее свою независимость.
В заключение главы об инородческом населении я считаю уместным поместить рассказ о посещении мной в октябре 1867 года пограничного корейского города Кыген-Пу.
Этот город находится в 25 верстах от Новгородской гавани и расположен на правом берегу реки Туманги [119], которая имеет здесь около ста сажен [200 м] ширины.
Весь город, состоящий из трёх или четырёх сот фанз, налепленных, как гнёзда ласточек под крышей, выстроен на довольно крутом южном склоне горы, которая упирается в реку отвесным утёсом.
Самая большая часть, приблизительно три четверти города, расположена внутри стены, сложенной из камня и имеющей сажени полторы вышины, а толщину около сажени.
Стена эта в общем своём очертании представляет форму квадрата. Одной стороной она примыкает к обрыву берега, а отсюда тянется вдоль горы, заключая внутри себя пространство с версту длины и около полверсты ширины.
Впрочем, большая часть этого пространства остаётся пустой, так как фанзы, там находящиеся, скучены к подошве горы.
В самой стене вделано несколько пушек без лафетов, так что эти грозные орудия могут стрелять только по одному направлению - вниз по Туманге.
Вообще своим наружным видом городская стена сильно напоминает каменные ограды, которыми обыкновенно обносятся кладбища больших городов. На юго-западном углу её находится вышка, где постоянно стоит часовой, и тут же устроена комната в виде каземата, в которую садят преступников.
В середину крепости, если только можно употребить здесь подобное название, ведут трое ворот, и там живёт сам начальник города; вне её находится немного, только несколько десятков фанз, да и те жмутся как можно ближе к самой крепости. Таков наружный, весьма не привлекательный вид города Кыген-Пу, который мне предстояло посетить.
Обождав до девяти часов утра, чтобы дать как следует проспаться тамошним жителям и в особенности их начальнику, я взял лодку, находящуюся на нашем пограничном посту, трёх гребцов и поплыл вверх по реке к городу, до которого расстояние от нашего караула не более версты. Со мной был также переводчик, один из солдат, живущих на посту, хотя он весьма плохо говорил по-корейски, но всё-таки с помощью пантомим мог передать обыкновенный разговор.
В то время когда наша лодка плыла по реке, несколько раз показывались около фанз внизу и в крепости наверху горы белые фигуры корейцев и, пристально посмотрев, куда-то быстро скрывались. Но лишь только мы вышли на берег и направились к городу, как со всех концов его начали сбегаться жители, большие и малые, так что вскоре образовалась огромная толпа, тесно окружившая нас со всех сторон. В то же время явилось несколько полицейских и двое солдат, которые спрашивали, зачем мы пришли. Когда я объяснил через переводчика, что желаю видеться с начальником города, то солдаты отвечали на это решительным отказом, говорили, что их начальник никого не принимает, потому что болен, и что даже если пойти доложить ему, то за это тотчас отрежут голову. Впрочем, всё это было только одна уловка со стороны солдат, не желавших пустить нас в город; вместе с тем они требовали, чтобы мы тотчас же уходили на свою лодку и уезжали обратно.
Зная характер всех азиатцев, в обращении с которыми следует быть настойчивым и даже иногда дерзким для достижения своей цели, я начал требовать, чтобы непременно доложили начальнику города о моём приезде.
Между тем толпа увеличивалась всё более и более, так что полицейские начали уже употреблять в дело свои палочки, которыми быстро угощали самых назойливых и любопытных.
Действительно, становилось уже несносным это нахальное любопытство, с которым вас рассматривают с ног до головы, щупают, берут прямо из кармана или из рук вещи и чуть не рвут их на части. Впрочем, в толпе были только одни мужчины; женщин я не видал ни одной во всё время своего пребывания к Кыген-Пу. Не знаю, действовало ли здесь запрещение ревнивых мужей, или кореянки, к их чести, менее любопытны, чем европейские женщины.
Между тем солдаты [120] опять начали повторять своё требование, чтобы мы убирались обратно, и, наконец, видя наше упорство спросили: имею ли я какую-либо бумагу к их начальнику, без чего уже никоим образом нельзя его видеть. Хотя со мной не было никакого документа в этом роде, но, по счастию, оказалось в кармане открытое из Иркутска предписание на получение почтовых лошадей, и я решился пустить в дело эту бумагу, на которой сидела большая красная печать, самая важная вещь для корейцев.
Взяв от меня это предписание, один из солдат начал рассматривать печать и потом вдруг спросил: почему же бумага написана не по-корейски?
На это я ему отвечал, что корейского переводчика теперь нет в Новгородской гавани, что он куда-то уехал, а без него некому было писать.
Убедившись таким аргументом и помявшись ещё немного, солдат решился, наконец, доложить обо мне начальнику города. Для этого он сделал рукой знак, чтобы следовать за ним, и повёл нас в особый дом, назначенный для приёма иностранцев, которые до последнего времени состояли только из пограничных китайских властей.
Дом, назначенный для такого приёма, находится с краю города, шагах в пятидесяти от крепости и состоит из простого навеса, обнесённого тремя деревянными стенами, с таким же полом, на который ведут несколько ступенек. Внутри здания к средней стене приделано ещё небольшое отделение, вроде маленькой комнаты, с решётчатыми дверями. Над этими дверями висит доска с каким-то писанием, вероятно, заключающим правила, как должны вести себя иностранцы, удостоенные великой чести видеть начальника города Кыген-Пу. Однако едва ли кто из немногих иностранцев, здесь бывших, мог читать наставления относительно своего поведения, так как они написаны только по-корейски.
Оставив нас в приёмном доме и сказав, чтобы мы здесь ждали, солдаты пошли с докладом к начальнику города.
Между тем толпа, не отстававшая ни на минуту и всё более увеличивавшаяся, опять окружила нас со всех стороны и битком набилась даже под навес.
Мальчишки начали уже школьничать, дёргали нас исподтишка за фалды или за панталоны, а сами скрывались. Взрослые же корейцы попрежнему ощупывали, обнюхивали или стояли неподвижно, не спуская с нас глаз.
Минут через десять после ухода солдат принесли несколько плетёных из травы цыновок, которые разостлали на полу и одну из них покрыли небольшим ковром; всё это было знаком, что начальник города согласился на свидание.
Спустя ещё немного времени в крепости вдруг раздалось пение - знак шествия начальника, которого несли четыре человека на деревянных носилках. Впереди шло несколько полицейских, которые своими длинными и узкими палочками или скорее линейками разгоняли народ; потом четыре мальчика, исполняющие должность прислужников; за ними ехал на плечах своих подчинённых сам начальник города и, наконец, человек десять солдат заключали шествие. Всё это пело или, лучше сказать, кричало во всю глотку, что, вероятно, у корейцев делается всегда, когда только куда-нибудь несут начальника. Сам он сидел сложа руки и совершенно неподвижно на деревянном кресле, приделанном к носилкам и покрытом тигровой шкурой.
Вся толпа, до сих пор шумная, лишь только увидала шествие, мигом отхлынула прочь и, образовав проход, почтительно стала по бокам дороги; несколько человек даже поверглись ниц.
Взойдя на ступеньки приёмного дома, носильщики опустили свои носилки. Тогда начальник встал с них, сделал несколько шагов внутрь здания и, поклонившись мне, просил сесть на тигровую шкуру, которую сняли с кресел и разостлали на цыковках.
Сам он довольно красивый пожилой человек 41 года, по фамилии Юнь-Хаб и в чине капитана, сатти по-корейски.
В одежде начальника не было никаких особенных знаков отличия. Как обыкновенно у корейцев, эта одежда состояла из белого верхнего платья, панталон, башмаков и шляпы с широкими полями.
Прежде чем сесть на ковер, разостланный рядом с тигровой шкурой, назначенной собственно для меня, Юнь-Хаб снял свои башмаки, которые взял и поставил в стороне один из находящихся при нём мальчиков.
В то же время возле нас положили бумагу, кисточку, тушь для писания и небольшой медный ящик, в котором, как я после узнал, хранится печать. Наконец, принесли ящик с табаком, чугунный горшок с горячими угольями для закуривания, и две трубки, которые тотчас же были наложены и закурены. Одну из них начальник взял себе, а другую предложил мне, но когда я отказался, потому что не курю, тогда эта трубка была передана переводчику-солдату, который, по моему приказанию, уселся рядом со мной.
Все же остальные присутствующие, даже адъютант начальника и много других корейцев, вероятно, самых важных обитателей города, стояли по бокам и сзади нас.
Наконец, когда мы уселись, Юнь-Хаб прежде всего обратился ко мне с вопросом: зачем я приехал к нему?
Желая найти какой-нибудь предлог, я отвечал, что приехал собственно для того, чтобы узнать, спокойно ли здесь на границе и не обижают ли его наши солдаты. На это получил ответ, что все спокойно, а обиды нет никакой.
Затем он спросил: сколько мне лет и как моя фамилия? То и другое велел записать своему адъютанту, который скоро записал цифру лет, но фамилию долго не мог выговорить и, наконец, изобразил слово, даже не похожее на неё по звукам. Однако чтобы отделаться, я утвердительно кивнул головой и в свою очередь спросил о возрасте и фамилии начальника.
Этот последний сначала принял меня за американца и долго не хотел верить тому, что я русский.
Затем разговор свёлся на войну, недавно бывшую у корейцев с французами, и Юнь-Хаб как истый патриот совершенно серьёзно уверял меня, что эта война теперь уже кончилась полным торжеством корейцев, которые, побили несколько тысяч врагов, а сами потеряли за всё время только шесть человек.
Потом принесли географический атлас корейской работы, и Юнь-Хаб, желая блеснуть своей учёностью, начал показывать мне части света и различные государства, называя их по именам. Но, как видно, он имел весьма скудные географические сведения, потому что часто сбивался в названиях и справлялся в тексте, приложенном к каждой карте. Я же нарочно притворился ничего не знающим, а потому корейский географ мог врать не смущаясь. Все карты были самой топорной работы, и хотя очертания некоторых стран нанесены довольно верно, но в то же время попадались страшно грубые ошибки. Так, например, полуостров передней Индии урезан до половины, а на месте нашей Камы показана какая-то река без истока и устья вроде длинного, узкого озера.
Перебирая одно за другим различные государства и часто невообразимо искажая их названия, Юнь-Хаб, наконец, добрался до Европы, где тотчас же отыскал и показал Францию с Англией. Потом, пропустив всё остальное, перешёл к России, где также показал Петербург, Москву и, не знаю почему именно, Уральские горы. Показания его относительно России оказались настолько обширны, что он даже знал о сожжении Москвы французами. Когда эту фразу мой переводчик никак не мог понять и передать, то Юнь-Хаб взял пеплу из горшка, в котором закуривают трубки, положил на то место карты, где обозначена Москва и сказал: «французы».
Затем разговор перешёл опять на Корею. Здесь начальник выказал большую осторожность, даже подозрительность и давал только самые уклончивые ответы. Когда я спрашивал у него, сколько в Кыген-Пу жителей? далеко ли отсюда до корейской столицы? много ли у них войска? - то на всё это получил один и тот же ответ: «много».
На вопрос: почему корейцы не пускают в свой город русских и не ведут с ними торговли? Юнь-Хаб отвечал, что этого не хочет их царь, за нарушение приказания которого без дальнейших рассуждений отправят на тот свет. При этом он наивно просил передать нашим властям, чтобы выдали обратно всех переселившихся к нам корейцев, и он тотчас же прикажет всем им отрезать головы.
Между тем принесли для меня угощение, состоявшее иэ больших, довольно вкусных груш, чищеных кедровых орехов и каких-то пряников.
Во время еды всего этого начальник, оказавшийся не менее любопытным, чем и его подчиненные, рассматривал бывшие со мной вещи: штуцер, револьвер и подзорную трубу. Всё это он, вероятно, видел ещё прежде, потому что знал, как обращаться с револьвером и подзорной трубой.
Между тем бывшие со мной солдаты беседовали в стороне, как умели, с корейцами, даже боролись с ними и показывали разные гимнастические фокусы. Всё это очень нравилось окружавшей их толпе и, наконец, когда один из солдат проплясал в присядку, то это привело в такой восторг корейцев, что они решились даже доложить о подобной потехе своему начальнику.
Последний также пожелал видеть пляску, а потому солдат еще раз проплясал перед нами к полному удовольствию всех присутствующих и самого Юнь-Хаба.
В это время привели на суд трёх виновных, уличённых в покраже коровы.
Представ пред лицом своего начальника, подсудимые поверглись ниц и что-то бормотали минут с пять. Выслушав такое, вероятно, оправдание, Юнь-Хаб сказал отрывисто несколько слов, и полицейские, схватив виновных за чубы - что весьма удобно при корейской причёске - потащили их куда-то в город.
После суда разговор продолжался недолго и, наконец, когда я объявил, что желаю уйти, то Юнь-Хаб тотчас же встал и вежливо раскланялся.
На прощанье он только пожелал, чтобы я выстрелил из штуцера, для чего приказал поставить небольшую доску на расстоянии около ста шагов. Когда я выстрелил и пуля, пробив эту доску, далеко ещё пошла рикошетами по полю, то вся толпа издала какой-то громкий, отрывистый звук, вероятно, знак одобрения, а Юнь-Хаб тонко улыбнулся и вторично раскланялся со мной.
Затем, усевшись на носилки, с прежней церемонией и пением он двинулся в крепость. Я же с своими солдатами в сопровождении всей толпы направился к берегу и, переправившись через реку, поехал обратно в Новгородскую гавань, откуда вскоре предпринял экспедицию для исследования Южноуссурийского края.