КЛЕВЕТА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КЛЕВЕТА

После полумиллионных демонстраций, многотысячных митингов, после высоких трибун Всероссийских съездов Советов, где сотни людей жадно ловили каждое его слово, после трех месяцев открытой и захватывающей политической борьбы — шалаш, острый запах скошенной травы, дымок от костра, над которым в котелке всегда что-то булькало, пение птиц и тихая гладь большого озера…

Однако напряжение не спадало. Вести из Питера приходили тревожные. 9 июля сдался властям Каменев. 10 июля Троцкий опубликовал открытое письмо с опровержением слухов о его якобы «отречении» от Ленина и его тоже арестовали. А днем 10-го юнкера вновь ворвались в квартиру Елизаровых. И опять начался обыск с протыканием штыками чемоданов, корзин и даже дров для печи, сложенных в поленицу. «Возмущенная Аннушка, — рассказывает Крупская, — им заметила: "Еще в духовке посмотрите, может, там кто сидит"». В квартире оставили засаду, а «нас забрали троих — меня, Марка Тимофеевича и Аннушку — и повезли в генеральный штаб. Рассадили там на расстоянии друг от друга. К каждому приставили по солдату с ружьем. Через некоторое время врывается рассвирепелое какое-то офицерье, собираются броситься на нас. Но входит тот полковник, который делал у нас обыск в первый раз, посмотрел на нас и сказал:«"Это не те люди, которые нам нужны"… Нас отпустили… Добрались до дому лишь к утру»1.

Каменев и Троцкий тоже оказались не совсем «теми людьми», которых искала контрразведка. Нужен был Ленин и те, кто ехал с ним в «пломбированном вагоне». Впрочем, и Каменева и Троцкого, а затем и Луначарского бросили в «Кресты», где уже находилось около 200 руководителей «военки» и кронштадцев. А Александру Михайловну Коллонтай упрятали в женскую Выборгскую Тюрьму. К этим новостям Емельянов добавил свои: в окрестных поселках идут облавы, газеты пишут, что «по следу Ленина» пущены собаки, в их числе знаменитая ищейка «Треф», а 50 офицеров «ударного батальона» поклялись: или найти этого «немецкого шпиона» — или умереть.

Так что нервы и у Ленина, и у Зиновьева все еще были напряжены до предела. И когда на следующий день, 11 июля, как показалось совсем неподалеку, вдруг началась частая и все более приближавшаяся стрельба, они решили, что их все-таки выследили. «Решаем уйти из шалаша, — пишет Зиновьев. — Крадучись, мы вышли и стали ползком пробираться в мелкий кустарник. Мы отошли версты на две… Выстрелы продолжались. Дальше открывалась большая дорога, и идти было некуда. Помню слова В.И., сказанные не без волнения: "Ну, теперь, кажется, остается только суметь как следует умереть". Твердо запомнил эти слова Ильича… Оружия с собой у нас не было».

Однако и на сей раз обошлось. Стрельба стала затихать. Ленин и Зиновьев вернулись к шалашу. А вскоре приплыли на лодке сыновья Емельянова. Они рассказали, что еще ночью юнкера и рота Финляндского полка под командованием штабс-капитана Гвоздева, при поддержке 6 броневиков окружили Сестрорецкий завод, помещение Красной гвардии, заводской клуб и клуб анархистов. Они потребовали сдачи оружия. Завком согласился и, подменив винтовки красногвардейцев, выдал со склада около тысячи выбракованных стволов. Офицер, из заводоуправления шепнул о подмене. И тогда — для доказательства годности оружия — началась «проба»: стали палить в небеса. Гвоздев потребовал заодно сдать и личное охотничье оружие. И грузовик для его сбора, сопровождаемый броневиками, двинулся по поселку, останавливались у каждого двора. Тут пальбы еще более прибавилось. Ибо, как шутили рабочие, выдаче подлежали лишь старые ружья, а уж никак не патроны. Вот эта-то канонада, звучавшая — через озеро — совсем рядом и была слышна у шалаша. И ребята, вместе с Лениным и Зиновьевым, «весело смеялись над тем, как сестрорецким рабочим удалось надуть юнкеров…»2

В один из последующих дней Николай Александрович привез из дома припрятанное охотничье ружье. Пошли в лесок, «а Ильич и говорит: "Давненько я не стрелял. Может, уже и разучился. Дай-ка попробую". Я прикрепил газету, — рассказывает Емельянов. — Ильич отошел шагов на 30–40, прицелился спокойно. Трах, и как раз почти весь заряд попал в центр газеты. — "Ничего, — сказал Ильич, — еще сумею, когда понадобится, попасть в цель"». Решил попробовать и Зиновьев. Он «нацелился-то правильно, но когда взялся за скобку, чтобы спустить курок, начал потихоньку отворачивать голову… Трахнул выстрел, и весь заряд пошел по деревьям».

Григория Евсеевича это, видимо, заело. И он стал — один или с кем-либо из сыновей Емельянова — ходить в лес. Но «пристреляться» так и не успел: напоролся на лесника, который у него ружье отобрал. Вернул лишь самому Емельянову-отцу. И при этом «работника» его обругал: «Всякая чухна тут шляется, по-русски хотя бы слово тявкнул»3. И, слава Богу, что не «тявкнул». Иначе бы вся конспирация рухнула.

После всех этих перипетий жизнь вроде бы пошла на лад. Владимир Ильич ложился спать рано и рано вставал. Купался в озере. Лежал на солнышке. Гулял в ближайшем леске. Но все мысли были еще там — в недавних бурных событиях. «Целые дни, — рассказывает Зиновьев, — мы перебирали в памяти малейшие эпизоды протекших с калейдоскопической быстротой двух с половиной месяцев и, в особенности, последних дней пребывания на воле. Много-много раз Владимир Ильич возвращался к вопросу о том, можно ли было, все же, 3–5 июля поставить вопрос о взятии власти большевиками. И, взвешивая десятки раз все за и против, каждый раз он приходил к выводу, что брать власть в это время было нельзя»4. О том, что у него возникли разногласия с Лениным, Зиновьев почему-то не написал…

Прессу в первые дни Ленин почти не читал. Ее пересказывал Зиновьев. «В это время газеты, — вспоминал он, — в том числе и "социалистические", были полны россказней про "мятеж" 3–5 июля и главным образом про самого Ленина. Такое море лжи и клеветы не выливалось ни на одного человека в мире. О «шпионстве» Ленина, об его связи с германским генеральным штабом, о полученных им деньгах и т.п. печатались в прозе, в стихах, в частушках и т.д. Трудно передать чувство, которое пришлось испытать, когда выяснилось, что… ложь и клевета разносится в миллионах экземпляров газет и доносится до каждой деревни, до каждой мастерской. А ты вынужден молчать! Ответить негде! А ложь, как снежный ком нарастает… И уже по всей стране, из края в край, по всему миру ползет эта клевета…»5.

Подготовка дела о «шпионстве» Ленина началась до возвращения Владимира Ильича в Россию. Еще в конце марта к начальнику контрразведки штаба Петроградского военного округа Борису Владимировичу Никитину явился офицер филиала 2-го бюро французской разведки капитан Пьер Теодор Лоран и вручил ему список предателей в 30 человек, во главе которых стоит Ленин. Однако, как уже рассказывалось, предотвратить въезд Ленина в Россию не удалось6.

В апреле, при переходе линии фронта, был задержан прапорщик 16-го Сибирского полка Д.С. Ермоленко, завербованный немцами в одном из концлагерей для военнопленных. На допросах он показал, что в лагере шпионил за своими товарищами, а теперь получил задание вести пропаганду сепаратного мира среди русских солдат. Как заурядного шпиона его могли бы тут же и расстрелять. Но поскольку прежде Ермоленко работал в военной разведке и в полиции, он знал (а может его и надоумили), как набить себе цену.

В протокол допроса от 28 апреля включили «конфиденциальные сведения», якобы сообщенные ему офицерами Германского генерального штаба о том, что по их указанию такую же подрывную работу ведут в России — один из лидеров «Союза освобождения Украины» А.Ф. Скоропись-Иелтуховский, а также лидер большевиков Ленин. И оба они «получили задание в первую очередь удалить министров Милюкова и Гучкова». 16 мая этот протокол генералом Деникиным был направлен военному министру. Позднее в Питер препроводили и самого Ермоленко. «Я увидел до смерти перепуганного человека, — пишет Никитин, — который умолял его спрятать и отпустить». Версия о том, что германские генштабисты назвали рядовому шпику своих «суперагентов», не годилась даже для бульварного детектива. Борис Владимирович, будучи профессионалом, оценил ее как весьма «неубедительную» и петроградская контрразведка «категорически отмежевалась от Ермоленко»7.

Однако дело не заглохло. Французский министр-социалист Альбер Тома направил в июне французскому атташе в Стокгольм предписание: «Нужно дать правительству Керенского не только арестовать, но дискредитировать в глазах общественного мнения Ленина и его последователей… Срочно направьте все ваши поиски в этом направлении…»8.

Долго ждать не пришлось. «Расследование, однако, приняло серьезный характер после того, — пишет Никитин, — как блестящий офицер французской службы, капитан Пьер Лоран вручил мне 21 июня первые 14 телеграмм между Стокгольмом и Петроградом, которыми обменялись Козловский, Фюрстенберг, Ленин, Коллонтай и Суменсон. Впоследствии Лоран передал мне еще 15 телеграмм». Впрочем, поначалу и тут случилась неувязка. Оказалось, что особая служба телеграфного контроля в Петрограде давно уже следила за указанной перепиской. Ее вывод: «телеграммы, которыми обменивался Я. Фюрстенберг с Суменсон, коммерческого характера. Задолго до революции они показались подозрительными всего лишь с коммерческой точки зрения, так как товары, предлагавшиеся Я. Фюрстенбергом для Суменсон, могли быть немецкого происхождения (салол, химические продукты, дамское белье, карандаши и т.д.)»9.

Однако это препятствие преодолели легко. Министр юстиции Павел Николаевич Переверзев настойчиво теребил Никитина: «Положение правительства отчаянное; оно спрашивает, когда же ты будешь в состоянии обличить большевиков в государственной измене?!» А поскольку интересы совпадали, то французский военный атташе в Петрограде полковник Лавернь и Никитин сошлись на том, что коммерческий характер переписки следует считать лишь хитроумным шпионским кодом. 1 июля в контрразведке у Никитина состоялось совещание, на котором порешили: расследование около тысячи дел по немецкому шпионажу прекратить, а всех сотрудников сконцентрировать на одном — «усилить работу против большевиков». Тут же составили список на 28 большевистских лидеров. На каждого из них, начиная с Ленина, Борис Владимирович — от имени главнокомандующего — подписал ордер на арест. Дополнительно составили списки на арест еще 500 большевиков. «Я предвидел большое потрясение, — пишет Никитин, — но о нем-то мы и мечтали!» И когда через несколько дней начались июльские события, тут уж совсем стало не до «юридических тонкостей». И Переверзев взмолился: «Докажите, что большевики изменники, — вот единственное, что нам осталось»10.

Дожидаться завершения расследования он не стал. Утром 4 июля Переверзев встретился с бывшим большевиком, ставшим заядлым «оборонцем», известным скандалистом Григорием Алексеевичем Алексинским и передал ему материалы и о Ермоленко и о телеграммах Фюрстенберга (Ганецкого), Суменсон и Ленина. Днем 4-го сообщение для газет — «Ленин и Ганецкий — шпионы» — с помощью сотрудников контрразведки было изготовлено. Для солидности его подписал и эсер, старый шлиссельбуржец Василий Семенович Панкратов, работавший в штабе военного округа. Но после того, как Чхеидзе по просьбе Сталина обзвонил редакции, эта публикация, как уже рассказывалось, появилась 5 июля лишь в бульварном «Живом слове». А уж на следующий день о ней трубила вся «большая пресса» и на стенах домов были расклеены специальные плакаты11.

Приехавший 5 июля с Западного фронта Керенский, вступив в должность министра-председателя, снял со своих постов и командующего округом генерала Половцева, и министра юстиции Переверзева. Первого — за «бездеятельность», второго — за избыточное рвение: публикацию «сырого» материала. А 21 июля в газетах появилось сообщение от прокурора Петроградской судебной палаты Н.С. Каринского — того самого, который предупредил Бонч-Бруевича, — официально предъявлявшее Ленину и большевикам обвинение в мятеже и попытке свергнуть правительство, а также и получении денежных средств из Германии, то есть в государственной измене.

Напрасно Керенский беспокоился о том, чтобы придать обвинениям хоть какую-то видимость достоверности. Дифференциация и глубочайший разрыв между теми, кто поддерживал правительство, и теми, кто прислушивался к большевикам, после июльских дней лишь усилились. И сторонники правительства даже не пытались усомниться в правдивости газетных обличений. Они сразу приняли обвинения как данность, как факт.

Ответственный сотрудник МИД, человек вполне интеллигентный — Г.Н. Михайловский написал: «Никогда еще уверенность, что чужая рука движет этими людьми, направляет их и оплачивает, не принимала у меня такой отчетливой формы. После июльских дней всякая тень сомнения в германской завязи большевистского движения у меня исчезла». А будущий советский историк, академик Юрий Владимирович Готье размышлял в своем дневнике: «Участь России — околевшего игуанодона или мамонта… Большевики — истинный символ русского народа, народа Ленина, Мясоедова и Сухомлинова — это смесь глупости, грубости, некультурного озорства, беспринципности, хулиганства и, на почве двух последних качеств, измены… Кстати об измене. С большевиков маска сорвана»12. Упоминавшаяся выше житейская мудрость «премудрого пескаря», сформулированная почтенным Николаем Васильевичем Чайковским — «дыма без огня не бывает… Раз говорят, значит что-то есть» — срабатывала и на столь высоком интеллектуальном уровне.

Впрочем, не у всех. Владимир Галактионович Короленко 23 июля написал: «…Что хотите — в подкуп и шпионство вождей [большевиков] я не верю… Старая истина — нужно бороться только честными средствами, а Алексинский в этом отношении далеко не разборчив»13.

Ну а те, кто не верил правительству, был против него, те, кого Готье назвал «народом Ленина», — отбрасывали любые доводы, исходившие «сверху». Резолюции, принятые на заводах и фабриках, рабочих и солдатских митингах Петрограда, Москвы, Иваново-Вознесенска, Екатеринбурга, Донбасса, Баку, Тифлиса, Батума и других городов печатались в уцелевших большевистских газетах. Они требовали прекратить «грязную травлю» и заявляли, что «никакая клевета желтой прессы… не сможет подорвать авторитет и доверие к т. Ленину и всему революционному течению соц. — дем. (большевикам), так как их позиция есть позиция рабочего класса и бедноты»14. Но точно так же, как «низы» не воспринимали импульсов, исходивших «сверху», так и правительству были глубоко безразличны все эти резолюции. «Дело Ленина и К°» все более пухло, обрастая новыми сюжетами и персонажами.

Конечно, можно было бы вообще не реагировать на те наветы, кои исходят от людей, для которых данное «дело» всего лишь «эпизод гражданской войны». Умом понимаешь, что переживать надо лишь тогда, когда хула исходит от тех, чье мнение и отношение дороги тебе. Владимир Ильич вспоминает стихотворение «блажен незлобивый поэт» Некрасова: «Он ловит звуки одобрения / Не в сладком ропоте хвалы, / А в диких криках озлобленья!» Да, это так. Но если ты знаешь, что невиновен — все равно противно и обидно до слез. И при всех вариантах, надо бороться, отстаивать честь свою и своей партии.

Но как? Апеллировать к «общественному мнению»? Взывать к совести прокурора? Рвать на груди рубаху и клясться в невиновности? Наивно и глупо. И Владимир Ильич берется за дело не как «потерпевший», а как юрист-профессионал, который ищет в обвинениях наиболее уязвимые места и уличает прокурора в фальсификации дела.

Современные исследователи нередко упрекают Владимира Ильича в том, что отвечая прокурору, он не всегда полностью раскрывает карты и не говорит полной правды. Он отрицал, например, что имел с Ганецким «денежные дела», хотя таковые, как упоминалось выше, имели место еще в Швейцарии. Но совершенно очевидно, что ответы Ленина целиком определялись его отношением к данному судилищу.

30 марта 1896 года, когда жандармский полковник Филатьев и прокурор Кичин допрашивали Владимира Ульянова, он отрицал все, даже самое очевидное. «Чистосердечные признания» были здесь неуместны. И на сей счет существовали правила поведения на допросах и в суде, считавшиеся в демократической среде этической нормой.

Вот и теперь, признавая суд «неправедным», он не стал сдавать Ганецкого. «Было бы, конечно, величайшей наивностью принимать "судебные дела"… против большевиков за действительные судебные дела. Это была бы совершенно непростительная конституционная иллюзия», — написал Ленин. И при таком «тенденциозном процессе» обязанность защитника состоит отнюдь не в том, чтобы чистосердечными признаниями помогать прокурору совершить «юридическое убийство из-за угла»15

Выше уже отмечалось, что глубокий анализ всего корпуса интересующих нас документов дан в книге Геннадия Леонтьевича Соболева «Тайна немецкого золота», которую наши «лениноеды» всячески пытаются замолчать. Еще бы! Промышляя данным сюжетом, они попросту могут остаться без заработка… Но большинство документов, использованных Соболевым, стали известны значительно позже. Ленин же должен был исходить из того, что есть под рукой. И прежде всего — из враждебной ему буржуазной прессы.

Отметая обвинения в инициировании мятежа, он приводит не только резолюции большевистского ЦК о сдерживании движения, но и «Речь» (№ 154), которая 4 июля писала: «Большевики в данном случае показали свое бессилие: они не могли удержать полки от выступлений на улицу». Ленин цитирует «Биржевые ведомости» (№ 16317), которые свидетельствуют, что «стрельбу начали не демонстранты, что первые выстрелы были против демонстрантов!!» Он использует, наконец, хронику событий, опубликованную «Рабочей газетой» (№ 100) 7 июля, из которой очевидно, что «организация большевиков имела одна только моральный авторитет перед массой, побуждая ее отказываться от насилий… Она имела полную возможность приступить к смещению и аресту сотен начальствующих лиц, к занятию десятков казенных и правительственных зданий… Ничего подобного сделано не было»16.

Что касается дел «шпионских», то тут все было сложнее, ибо газета «Русская воля» и еженедельник Алексинского «Без лишних слов» опубликовали лишь часть телеграмм Ганецкого к Суменсон. Ссылаясь на «зашифрованность» их текстов и тайну следствия, прокурор в официальном заявлении ограничивался лишь намеками. Но смысл их был ясен: речь якобы шла о денежных потоках, направлявшихся из Германии через Стокгольм в Питер. Любопытно, что спустя почти сто лет эту версию, а точнее — сплетню повторяют и наши «лениноеды». А покойный А.Н. Яковлев с экрана телевизора уверял, что указанные телеграммы есть не что иное, как «расписки Ганецкого» в получении немецких денег и пересылке их через Суменсон Ленину.

Вот бы «почтенному ученому мужу» почитать эти «расписки». О необходимости данной процедуры как раз и написал еще 7 июля Ленин: «Коммерческая и денежная переписка, конечно, шла под цензурой и вполне доступна контролю целиком». А спустя две недели добавляет: «…Если прокурор… знает, в каком банке, сколько и когда было денег у Суменсон (а прокурор печатает пару цифр этого рода), то отчего бы прокурору не привлечь к участию в следствии 2–3 конторских или торговых служащих? Ведь они бы в 2 дня дали ему полную выписку их всех торговых книг и из книг банков?… Когда именно, от кого именно Суменсон получала деньги… и кому платила? Когда именно и какие именно партии товара получались?.. Это не оставило бы места темным намекам, коими прокурор оперирует!»17.

Те, кому надо было опорочить Ленина, естественно, такой работы не проделали. Не сделали этого и те, кто позднее десятки лет занимались «лениноведением», они просто «стояли на страже!» Сделал это американский историк С. Ляндрес в статьях и в книге «К пересмотру проблемы "немецкого золота" большевиков», вышедшей в США в 1995 году18. Он тщательно проанализировал весь комплекс телеграфной переписки между Стокгольмом и Петроградом, но оперировал не 29 (как Никитин), а всеми 66 телеграммами, коими располагала следственная комиссия Временного правительства и прокурор Каринский.

Первая «сенсация» — для легковерных читателей — состояла том, что, как оказалось, все денежные переводы всегда шли из Петрограда в Стокгольм, «но никогда эти средства не шли в противоположном направлении». Вторая «сенсация» — опять-таки для легковерных — заключалась в том, что указанная переписка не была «закодированной», а действительно носила сугубо коммерческий характер. И когда в телеграммах шла речь об отправке таинственной «муки», то имелась в виду совершенно конкретная мука для детского питания фирмы «Нестле», а под «карандашами» — самые обыкновенные карандаши, кои в годы войны стали в России дефицитом. Иными словами, добросовестные царские служаки — цензоры, упоминавшиеся выше, оказались правы: никакого шпионского «шифра» не было19.

В первой главе уже отмечалось, что Яков Станиславович Ганецкий с лета 1915 года работал в экспортной фирме Парвуса в Копенгагене. Когда российская цензура и французская разведка заподозрили фирму в контрабанде, они, видимо, дали знать об этом датским властям. И хотя после тщательной проверки каких-либо следов контрабанды в ее торговом обороте обнаружено не было, Ганецкого оштрафовали за вывоз в Россию без лицензии термометров и в январе 1917 года выдворили в Швецию. Там Парвус назначил его управляющим такой же экспортной фирмы в Стокгольме.

Надо сказать, что зная о пронемецкой социал-патриотической позиции Парвуса, Ганецкий с самого начала сомневался в том, можно ли принимать его предложение. Но все знакомые социал-демократы убеждали, что Парвус никогда не путает свой бизнес с политикой и в этом смысле ему можно вполне доверять. Д. Шуб, изучавший широкий круг материалов о Парвусе, подтверждает, что сотрудники его контор действительно не подозревали о связях шефа с немецкими властями.

Ганецкий принял предложение, а контрагентом в Петрограде поставил Екатерину Маврикиевну Суменсон, работавшую до этого в такой же фирме в Варшаве у его брата Генриха. По принятой тогда торгово-экспортной схеме Ганецкий направлял ей из Швеции списки товаров для оптовой продажи в Россию. Суменсон распределяла их между российскими перекупщиками. Те, в свою очередь, получив из Швеции требуемый товар, переводили деньги на текущий счет Суменсон в Петрограде. А уже оттуда эти деньги направлялись фирме Ганецкого в Стокгольм на счета «Ниа банкен».

За эту работу Яков Станиславович получал жалованье в 400 крон (200 рублей) и приличный процент с продаж. А поскольку оборот фирмы, поставлявшей помимо медикаментов женское белье и канцтовары, был значительным, Ганецкий счел своим долгом, по возможности, оказывать из этих личных средств финансовую помощь польской социал-демократии (СДКПЛ), где он являлся одним из лидеров левого крыла, и большевикам, с которыми его связывали долгие годы совместной борьбы20.

В конце 1917 года, когда роль Парвуса стала вполне очевидной, специальная комиссия СДКПЛ, рассмотрев «дело Ганецкого», заключила: «факт личных сношений и совместных торговых операций [с Парвусом] не влечет за собой факта политического сотрудничества». А посему комиссия «констатирует полную неосновательность обвинений Ганецкого в политическом сотрудничестве с Парвусом». К аналогичному выводу пришли и члены большевистского ЦК. Николай Бухарин в этой связи написал: «Я не знаю ни одного факта, который подтверждал бы выдвинутое против т. Ганецкого обвинение в спекуляции (поскольку под спекуляцией понимается нечто большее, чем обыкновенная торговля). Вопрос о допустимости торговли вообще можно обсуждать с той точки зрения, удобно или неудобно для социал-демократа (в моральном смысле) заниматься ею, но, во всяком случае, занятие торговлей не бросает никакой политической тени на т. Ганецкого»21.

Сравнительный анализ материалов следственной комиссии Временного правительства и мемуаров Б. В. Никитина показал, что почтенный Борис Владимирович нередко шел на прямые передержки. Он писал, к примеру, о том, что одним из главных каналов перевода «немецких денег» от Суменсон к большевикам являлся Мечислав Юльевич Козловский — член ПК и Исполкома Петросовета. Ему, якобы по указанию Ганецкого, был открыт у Суменсон неограниченный кредит и регулярные единовременные выдачи достигали 100 тыс. рублей каждая. Между тем следствие выявило, что за весь период 1916–1917 гг. присяжный поверенный Козловский — как юрисконсульт этой фирмы, получил у Суменсон в качестве гонорара лишь 25 424 рубля. Геннадий Соболев деликатно замечает: «В данном случае автора [Никитина] подвела не память, а версия, предложенная французской разведкой в июне 1917 года и с готовностью принятая им. В свою очередь Никитин подвел многих маститых историков, черпавших и продолжающих черпать из его книги доказательства в пользу этой версии»22.

В специфической литературе, изобличающей заговоры «международного еврейства», до сих пор эксплуатируется также версия о поддержке большевиков «известным сионистом», владельцем «Ниа банкен» Олофом Ашбергом, который якобы направлял им миллионы из Стокгольма в Петроград. Однако и эта легенда не выдержала проверки. Установлено, в частности, что 2 миллиона, действительно переведенных Ашбергом в Питер, предназначались не большевикам, а являлись его личным вкладом в «Заем свободы» Временного правительства, с которым он весьма тесно сотрудничал23.

Несостоятельным оказалось и обвинение в том, что на немецкие деньги издавалась большевистская «Правда». При разгроме ее редакции в руки контрразведки попала вся финансовая документация газеты и заведующий ее издательством К.М. Шведчиков. Все бумаги тщательно изучили эксперты, а Константина Матвеевича избили, а потом — используя старый жандармский прием — несколько дней задавали один и тот же вопрос: «Откуда брали деньги на издание?» И каждый раз он разъяснял, что «Правда» издавалась на рабочие сборы, которые всегда — с 1912 года — составляли ее финансовую базу. Что именно эти сборы, отчеты о которых ежедневно печатались в газете, позволили приобрести типографию. Что газета дает даже некоторую прибыль: при ежемесячных расходах примерно в 100 тысяч, распространение ее тиража в июне дало 150 тысяч. Проверка отчетности подтвердила показания Шведчикова и его вынуждены были освободить. Подтвердили эти данные и более поздние подсчеты историков: с 5 марта по 25 октября 1917 года в фонд газеты «Правды» действительно поступило около 500 тысяч рублей24.

Рассыпались и другие аналогичные обвинения: на столь ненавистную «Окопную правду» деньги были отпущены Исполкомом Советов солдатских депутатов 12-й армии. На гельсингфорскую «Волну» средства поступили из судовой кассы броненосца «Республика» («Павел I»)25. Большевистский «Наш путь» субсидировал из казенных средств главком Северного фронта генерал В.А. Черемисов, а главком Юго-Западного фронта генерал А.Е. Гутор выделил для аналогичной цели 100 тысяч рублей.

А где же «немецкое золото»? Или не было его вообще? Конечно было. В начале книги уже говорилось о том, что в годы войны каждая из воюющих держав тратила огромные суммы не только на ведение «открытых» боевых действий, но и на фронт «невидимый», на содержание шпионской сети, поддержку оппозиционных сил в стане противника и т.п. По данным Юрия Фельштинского, на так называемую «мирную пропаганду» Германия израсходовала 382 миллиона марок. Причем на Румынию или Италию было потрачено куда больше, чем на Россию. Но, видимо, даже такие большие деньги оказались недостаточными для таких небольших стран. Ибо они не помешали потом и Румынии, и Италии выступить в войне против Германии26.

Что касается России, то когда военный атташе Франции в Стокгольме получил доступ к шведским банковским счетам, он якобы обнаружил там чековые книжки службы немецкой пропаганды, которые «использовали для оказания поддержки борьбы русских прогрессивных партий против царизма, они же обеспечивали субсидиями и некоторых крупных чинов царского правительства, находившихся за границей, с целью склонить их к мыс ли, что продолжение войны для России гибельно»27.

После Февральской революции, помимо расширения шпионской сети, значительные немецкие субсидии были направлены на подкуп редакторов некоторых солидных российских газет. Для этой цели был использован известный авантюрист Иосиф Колышко, выдававший себя за «либерального писателя» и бывший в свое время чиновником по особым поручениям у Витте. Им было получено 2 миллиона рублей, но его усилия не увенчались успехом. Деньги Колышко быстро истратил, успев — до своего ареста в мае 1917 года — приобрести на свое имя лишь газету «Петербургский курьер»28.

С российскими политическими партиями дело обстояло еще сложнее. Когда директор Федерального резервного банка Нью-Йорка У. Томпсон, прибыв в Россию во главе миссии американского Красного Креста, сунул Брешко-Брешковской конверт с 50 тысячами рублей на расходы по своему усмотрению, она спокойно приняла их. Ее поставили во главе «Гражданского комитета грамотности», на нужды которого Томпсон тут же перевел более 2 миллионов рублей, пообещав выделить еще 2 миллиона долларов. Благодарная Екатерина Константиновна заявила, что для «просвещения нашего темного народа» она готова принять любые суммы.

Между тем проблемы просвещения русского народа менее всего интересовали американцев. Деньги ассигновались на пропаганду, цель которой тот же Томпсон сформулировал ясно: удержать русских солдат в окопах и оттянуть на Восточный фронт максимальное количество немецких дивизий. Бывший американский госсекретарь Э. Рут, прибывший в Петроград в июне, требуя от Белого дома увеличения ассигнований на подобную пропаганду до 5 миллионов долларов, был еще более циничен: «Это стоило бы дешевле, чем содержание пяти американских полков, а перспектива удержания на фронте против Германии 5 миллионов русских во много раз ценнее пяти полков». Таким образом, заключал он, эти расходы обернуться для США «огромной выгодой».

Кстати, и Екатерина Константиновна не собиралась тратиться на «просвещение нашего темного народа». Из полученного ею миллиона долларов большая часть ушла на создание эсеровской прессы в провинции и поддержку «Воли народа» — фракции Брешко-Брошковской в эсеровской партии. Но и это не считалось зазорным, ибо деньги все-таки исходили от «союзников»29.

Что касается «немецкого золота» на «мирную пропаганду», то брать его в открытую рискнули лишь некоторые организации сепаратистского толка, вроде финских «активистов» или украинских «самостийников». С другими так просто не получалось.

Уже упоминавшийся Карл Моор, безуспешно предлагавший и марте Ленину деньги на переезд в Россию, писал 4 мая 1917 года своим германским кураторам, что после бесед с некоторыми большевиками, меньшевиками и плехановцами он пришел к убеждению, что русские социалисты могут принять помощь лишь «из не вызывающего подозрений источника». Под таковым он имел в виду прежде всего самого себя и в мае, приехав в Стокгольм, и вновь, предложил свои услуги и кошелек большевикам30.

В обширной «лениноедской» литературе стало уже общим местом утверждение о том, что большевики ради своих целей якобы никогда не брезговали даже самыми «темными» деньгами, что неразборчивость в средствах борьбы была вообще возведена у них в принцип. Спорить с подобными авторами нет смысла, ибо поиск истины менее всего интересует их.

Отметим лишь, что в данном случае, получив письмо Ганецкого о предложении Моора, Ленин в конфиденциальном письме отвечает: «Но что за человек Моор? Вполне ли и абсолютно ли доказано, что он честный человек? Что у него никогда и не было и нет ни прямого ни косвенного снюхивания с немецкими социал-империалистами? Если правда, что Моор в Стокгольме, и если Вы знакомы с ним, то я очень и очень просил бы, убедительно просил бы, настойчиво просил бы принять все меры для строжайшей и документальнейшей проверки этого. Тут нет, т.е. не должно быть, места ни для тени подозрений, нареканий, слухов и т.п.» И когда позднее вопрос о предложении Моора поставили в ЦК, решение было резко отрицательным именно «ввиду невозможности проверить действительный источник предлагаемых средств и установить, действительно ли эти средства идут из того самого фонда, на который указывалось в предложении, как на источник средств Г.В. Плеханова…»31.

Увы, письмо Ленина, отправленное в Стокгольм после 26 августа, а тем более решение ЦК от 24 сентября, запоздали. 23 августа (5 сентября) в Стокгольме открывалась III Циммервальдская конференция, на которую съехались делегаты из многих европейских стран и Америки. А денег — ни на аренду помещения, ни на кормежку — не было. После ареста Суменсон и разгрома фирмы Ганецкого в России никаких средств из Петрограда не поступало. В этой критической ситуации, не имея никаких связей с ЦК, Радек, Ганецкий и Воровский взяли у Моора ссуду — около 200 тысяч швейцарских франков (38.430 долларов США по тогдашнему курсу)32.

После завершения конференции 30 августа (12 сентября) у ее организаторов осталось 83.513 датских крон. Возможно, именно в связи с этим Николай Семашко, приехавший в сентябре из Стокгольма, и обратился в ЦК. Однако, как уже указывалось, ЦК отказался от «мооровских» денег и в Россию из них не попало ни кроны. Вопрос этот «закрыли» в январе 1926 года, когда «ссуда» Моора была полностью возвращена ему как сугубо частный заем33.

Американский историк Ляндрес, исследовавший и этот сюжет, остроумно заметил: «Принимая во внимание цели конференции и состав ее участников, можно с уверенностью сказать, что "немецкие деньги", на которые она была устроена, были использованы в не меньшей мере против правительства кайзеровской Германии, чем против Временного правительства А.Ф. Керенского…»34

Выходит так, что наиболее важным каналом немецкой «поддержки революционного движения» являлась, видимо, деятельность, так сказать, штатных германских агентов в России. Борис Никитин рассказывает, как его сотрудники из числа старых профессиональных шпиков, выследили некоего Степина, работавшего в немецкой компании «Зингер», который якобы просто платил и участие в антиправительственных выступлениях.

По сведениям русской контрразведки, в Германии печатали для этого мелкие купюры, они-то и пускались агентами в оборот. Причем, раздавая пятерки матросам и солдатам, Степин открыто заявлял, что «он "первый человек" у Ленина, что последний ему во всем доверяет и сам дает деньги». Никитин утверждает, что именно эти купюры были изъяты при июльских арестах у некоторых участников событий. Именно у «некоторых», ибо на всех «мятежников» не хватило бы и германской казны.

Злые языки утверждали, впрочем, что никаких «немецких денег» в карманах арестованных не было и под этим предлогом их просто обирали. Но сама версия о подобного рода действиях германских агентов вполне вероятна. А вот принять всерьез то, что Степин был «первый человек» у Ленина и именно от него получал фальшивые пятерки и десятки, можно было лишь при самой избыточной «ангажированности»35.

Возможен был и другой — окольный путь проникновения немецкого золота». Среди множества документов, введенных в оборот за последние десятилетия для доказательства «шпионства» Ленина и большевиков, основную массу составляет информация о расходах германского МИД и Генштаба на «мирную пропаганду в России», «для политических целей в России» и т.п. — без указания получателей данных средств. И лишь несколько документов действительно имеют отношение к интересующей нас проблеме.

Один из них — телеграмма статс-секретаря иностранных дел фон Кюльмана представителю МИД при Ставке 5 декабря 1917 года: «…Цель той подрывной деятельности, которую мы могли вести в России за линией фронта — в первую очередь поощрение сепаратистских тенденций и поддержка большевиков. Лишь тогда, когда большевики начали получать от нас постоянный приток фондов через разные каналы и под различными ярлыками, они стали в состоянии поставить на ноги их главный орган "Правду", вести энергичную пропаганду и значительно расширить первоначально узкий базис своей партии»36. Телеграмму эту Кюльман послал тогда, когда долгожданное перемирие на Восточном фронте стало, наконец, фактом. И вечный спор о том, кто сыграл в этом явном успехе более важную роль — дипломаты, шпионы или генералы, а стало быть и крайнее преувеличение своих заслуг каждой из сторон — было вполне естественным.

В марте-апреле 1917 года, когда возобновлялось издание «Правды», в кассе большевистского ЦК было действительно лишь 15 тысяч рублей. Текущие расходы составили около 10 тысяч. Поэтому для выпуска газеты ЦК занял у профсоюза трактирщиков 20 тысяч. И сразу же начались пожертвования и уже упоминавшиеся сборы по заводам и воинским частям. Повторим: с марта по октябрь они дали около полумиллиона рублей37.

Получило ли издание субсидии от немцев? На этот вопрос в июле ответила русская контрразведка: нет, не получило, «специальная экспертиза документов, изъятых в редакции, установила непричастность к изданию газеты "Правда" германского капитала»38. Но слова Кюльмана о «разных каналах» и «различных ярлыках» все-таки необходимо учесть. И лазейку давали как раз сборы и пожертвования. Их перечень публиковался почти ежедневно и в подавляющем большинстве случаев указывалось от какого цеха, мастерской, завода, воинской части, роты, команды они поступи ли и сколько человек в сборе участвовало. Эти данные вполне поддавались проверке. Были и совсем курьезные пожертвования: на пример от известного миллионера Нобеля39. Но были и поступления анонимные. Причем иногда довольно крупные — по 100, 300 рублей. Проверить их источник невозможно, хотя очевидно, что в общей сумме сборов они составляли мизерную часть.

Вероятно, прав был Суханов, когда писал об июльских днях: «В эти дни толковали, между прочим, что финансовые дела "Правды" в полном беспорядке, источники доходов из категории пожертвований и сборов не всегда точно установлены, и совсем не исключена возможность, что спекулирующие на большевиках темные элементы, хотя бы и германского происхождения, могли без их ведома подсунуть большевикам те или иные суммы ради усиления их деятельности и агитации. Это всегда могло случиться с любой партией или газетой, в положении большевиков и "Правды"». Суханов полагал, что результатом деятельности правительственной следственной комиссии как раз и должна была стать полная реабилитация. «Ничего подобного, насколько я знаю, все же не было никогда установлено относительно Ленина и его партии»40.

В конце концов даже генерал Волкогонов, проштудировав 21 том материалов следственной комиссии вынужден был признать: «Следствие пыталось создать версию прямого подкупа Ленина и его соратников немецкими разведывательными службами. Это, судя по материалам, которыми мы располагаем, маловероятно»41.

В отличие от генерала, Ленин не знал о содержании указанных томов. Но он был уверен, что и следователи, и прокуроры, и вся «большая пресса», смаковавшая дело о «шпионстве», знают о лживости обвинений. И в те июльские дни он написал: «Контрреволюционная буржуазия… столько же верит в наше "шпионство", сколько вожди русской реакции, создавшие дело Бейлиса, верили и то, что евреи пьют детскую кровь. Никаких гарантий правосудия и России в данный момент нет»42. И вся история со «шпионством» есть действительно лишь «эпизод гражданской войны», когда по отношению к противнику не брезгуют даже самыми грязными средствами.

Но нет ли в такой оценке преувеличения? На этот вопрос ответил экс-премьер-министр Львов. Уходя в отставку, он дал интервью журналистам…

На фронте еще продолжалось немецкое наступление. Еще считали убитых и раненых. А Георгий Евгеньевич откровенно заявил: «Наш "глубокий прорыв" на фронте Ленина имеет, по моему убеждению, несравненно большее значение для России, чем прорыв немцев на нашем юго-западном фронте». Сколько сентиментальных слов было излито со страниц либеральной и соглашательской прессы против опасности гражданской войны? И сколько обвинений в этой связи было адресовано большевикам? «А когда дошло до серьезного, решающего момента, — пишет Ленин, — князь Львов сразу и целиком признал…, что "победа" над классовым врагом внутри страны важнее, чем положение на фронте борьбы с внешним врагом». Он оценивает «внутреннее положение России именно с точки зрения гражданской войны… Два врага, два неприятельских стана, один прорвал фронт другого — такова правильная философия истории князя Львова». Именно ради этой победы «буржуазия облила своих классовых врагов, большевиков, морями вони и клеветы, проявив в этом гнуснейшем и грязнейшем деле оклеветания политических противников неслыханное упорство»43.

Ленин не знал тогда, что за словами Львова стояло не только понимание «философии истории», но и вполне конкретные действия. 8 июля Верховный главнокомандующий Алексей Алексеевич Брусилов направил письмо всем командующим фронтами. И он тоже писал отнюдь не о положении на фронте. Нисколько не обольщаясь кажущейся «победой над большевиками», Брусилов понимал, что гражданская война неотвратима и готовиться к ней необходимо уже сейчас. А начинать надо с создания воинских частей, способных вести гражданскую войну. «События идут, — говорилось в письме, — с молниеносной быстротой. По-видимому гражданская война неизбежна и может возникнуть ежеминутно… Несомненно, что с последним выстрелом на фронте, все, что теперь еще удается удержать в окопах, ринется в тыл, и притом с оружием в руках. Эта саранча, способная все поглотить на своем пути… К этому надо быть готовым так же, как и к надвигающейся гражданской войне, и противодействовать этому можно тоже, имея только части, сохранившие порядок. Время не терпит…», — заключал Главковерх.

A 11 июля Брусилов направляет ультимативное письмо Керенскому с требованием немедленного введения смертной казни. Генерал решил не пугать его гражданской войной, а сослаться на исторический прецедент: «История повторяется, — писал Алексей Алексеевич. — Уроки великой французской революции, частью позабытые нами, все-таки властно напоминают о себе… И у них и у нас армия стала быстро разлагаться, и стройные ряды ее угрожали превратиться в опасную толпу вооруженных людей… Десятимиллионная темная масса не может оставаться без твердого руководства, и что нет власти, если она не может опереться на силу. Надо иметь мужество сказать решительное слово, и это слово — смертная казнь. Французы пришли к тому же выводу, и их победные знамена обошли полмира»44.

Письмо, видимо, произвело впечатление. 12 июля смертная казнь была введена. А 16 июля в Ставке состоялось совещание. Присутствовали: министр-председатель Керенский, министр иностранных дел Терещенко, Верховный главнокомандующий Брусилов, начштаба Главковерха — генерал Романовский, главком Западного фронта— генерал Деникин и его начштаба— генерал Марков, главком Северного фронта — генерал Клембовский, комиссар Юго-западного фронта Борис Савинков, генералы — Алексеев, Рузский, Гурко, Драгомиров, генерал-квартирмейстеры Романовский и Плющевский-Плющик, начальник морского штаба адмирал Максимов и капитан 1-го ранга Немиц, инспектор инженерной части генерал Величко и другие.

Совещание началось в 14 час. 40 мин. Прежде всего генералы выложили все свои обиды и, как говорится, излили душу. «Надо понять, — говорил Клембовский, — что делается в душах несчастных офицеров». Командира Сухинического полка ударили камнем по лицу. Ротного командира просто избили. «Стоит только офицеру слово сказать, как все вопят: "в окоп его, в окоп…" Только и слышно — "буржуй" да "взять в штыки"». Общую боль собравшихся выразил Антон Иванович Деникин. Положение офицерства чудовищное. В 703-ем Сурамском полку солдаты убили героя войны генерала Носкова. В 182-ом полку ранили командира полка. Офицеры подвергаются «нравственным пыткам, издевательству… Их оскорбляют на каждом шагу, их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой, — корил он Керенского. — Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки, не один из них в слезах переживает свое горе…»45.

Деникин не преувеличивал. Сохранился интереснейший дневник одного офицера. В нем поручик А.И. Лютер записал: «Сидишь как пень и думаешь… о грубости и варварстве. Не будь его — ей-богу, я бы был большевиком… Будь все сделано по-людски, я бы отдал им и землю, и дворянство, и образование, и чины, и ордена… Так нет же: "Бей его, мерзавца, бей офицера (сидевшего в окопах), бей его — помещика, дворянина, бей интеллигента, бей буржуя…" И, конечно, я оскорблен, унижен, истерзан, измучен»46.

За годы войны офицерский состав армии изменился. В 1913 году он насчитывал немногим более 52 тысяч человек. Среди генералов дворяне составляли 89%, среди штаб-офицеров — 72,6% и обер-офицерства — 50,4%. К осени 1917 года численность офицерского корпуса достигла 296 тысяч. Из них 208 тысяч — на фронте. И все-таки доля дворян оставалась высокой. По данным конца 1916 года они составляли в пехоте 43%, в артиллерии — 72, кавалерии — 76 и инженерных частях — 90% среди всех офицеров47.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.