Глава 4 УПУЩЕННАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4 УПУЩЕННАЯ ВОЗМОЖНОСТЬ

Вызовы на допрос из "камеры упрямых" в эту ночь начались поздно. Во втором часу ночи открылось "очко" в двери и сонный голос надзирателя проворчал:

— Кто на Сы?

В переводе с тюремного на русский язык это означало: "У кого из заключенных фамилия начинается с буквы С?"

Такая фамилия в камере только у одного и он откликается на вопрос:

— Смышляев!

Надзиратель смотрит в свой список и ворчит:

— Давай на допрос! Выходи!

Заспанное лицо Смышляева сразу стало пепельно-бледным. Лихорадочно вздрагивая, он зябко поежился и, одеваясь, никак не мог попасть в рукава пиджака. Конвоиры так и увели его полуодетым…

Надзирателям тюрьмы строжайше запрещено, при вызовах заключенных из камер, произносить их фамилии. Делается это в целях конспирации: чтобы другие арестанты случайно не подслушали и не узнали, кто сидит в соседних камерах…

Спустя несколько минут, после увода Смышляева, опять вызов:

— Кто на Бы?

— Бутенко, — отвечает аргентинец.

— Не-ет… еще кто-о? — лениво тянет ворчливый толос за дверью.

Белевский глухо мычит, силясь ответить. Между зубами его рта беспомощно ворочается безобразно тупой конец языка.

Меня охватывает страх. Хриплым дрожащим голосом я называю свою фамилию.

— Давай выходи! — сонным равнодушием раздается ленивый приказ.

Набрасываю пиджак на плечи. Руки так дрожат, что я, подобно Смышляеву, не в силах справиться с рукавами. Усатый надзиратель торопит:

— Хватит тебе копаться!.. Готов, ш-што-ли?… В коридоре он передает меня двум конвоирам и, "на прощанье", шипит:

— Не ш-шуметь!..Тих-хо! Ш-ш-ш!..Конвоиры быстро меня обыскивают, выводят во двор и вталкивают в "воронок". При свете электрического фонарика одного из конвоиров успеваю разглядеть, что внутри автомобиля восемь отделений, по четыре с обеих сторон узенького прохода, каждое с дверью, запертой на замок. За дверями слышно движение; справа кто-то кашляет приглушенным басом, слева тихонько плачет женский голос. Рокот внезапно для меня заведенного мотора заглушает эти звуки; автомобиль срывается с места и, подпрыгивая на булыжной мостовой, мчится вперед…

Прошло несколько минут. Автомобиль остановился. В дверь моей кабинки просунулась жирная, краснощекая физиономия в форменной голубой фуражке и скрипучим алкоголическим тенорком спросила:

— Как фамилие? Имя, отечество? И поспешно добавила:

— Говори шепотом! Называю свою фамилию.

— Давай, выходи!..

Меня ведут по коридору краевого управлении НКВД. По обе стороны теснятся матово-белые прямоугольники дверей. Их десятки здесь и на каждой черный эмалевый номер. Из-за них слышатся уже знакомые мне звуки, от которых по моему телу проходит лихорадочно-холодная волна ужаса.

Вот за одной дверью что-то шлепает, словно веслами плашмя по воде; за другой — кто-то протяжно, по звериному воет; рядом слышны частые удары, как будто палками выбивают пыль из матраса; дальше раздаются пронзительные женские крики; еще дальше плачет детский голос и зовет мать.

Когда-то, до революции в этом доме была гостиница, а теперь его превратили в конвейер пыток.

Старший из двух моих конвоиров оказался очень беспокойным и торопливым. Он рысит по войлочной дорожке коридора, тащит меня за рукав и беспрерывно торопит хриплым назойливым шепотом:

— Шибчее, гражданин! Ну, што вы, как черепаха, двигаетесь? На свои похороны идете, што-ли? Или к вашим пяткам пудовые гири привешены?

Внезапно он прерывает свой бег, дергает меня за рукав и толкает к стене. За спиной у меня раздается окрик второго конвоира:

— Стой! Отвернись! Носом в стенку!

Послушно выполняю это приказание, но, скосив глаза в сторону, вижу, как из-за угла коридора двое энкаведистов тащат под руки человека. Он без сознания. Его лицо сплошная кровавая маска; кровь с него большими каплями капает на войлочную дорожку. Ноги человека волочатся, цепляясь за нее носками сапог.

Сердце начинает колотиться в моей груди. Мозг сверлит пугающая мысль:

"Неужели и меня так будут?…" Младший конвоир сердито шепчет мне:

— Не верти головой! Куды глядишь? Я тебе погляжу… Интересант.

Человека протащили мимо и мы рысью двинулись дальше. Поднялись по лестнице на второй этаж и перед дверью в конце коридора остановились. Старший из конвоиров вошел в нее и сейчас же вышел. Шепнул мне торопливо:

— Давай заходи! Следователь ждет…

Вхожу в маленькую комнату, скорее похожую на чулан, чем на следственный кабинет. В углах ее лежат кучи сора, смятые бумажки, щепки и пустые бутылки. Мебель — письменный стол с прямоугольником зеркального стекла на нем, мягкое кресло, два стула и драный с продавленным сиденьем диван.

В кресле, опершись локтями на стол, в позе уставшего до последней степени человека, сидит Островерхов. Из-под стекол квадратных пенсне он поднимает на меня свои глаза-сливы и они кажутся мне тоже очень усталыми. За время, прошедшее от нашей последней встречи, внешность следователя несколько изменилась: он похудел, пожелтел и осунулся.

На столе перед ним лежат кипа папок со следственными делами, стопка чистой бумаги, и рядом с массивной малахитовой чернильницей, похожей на миниатюрную гробницу, новенький вороненый наган. Все это ярко освещено большой настольной лампой под зеленым абажуром.

— Здравствуйте, Михаил Матвеевич! Рад вас видеть, — встречает он меня приветливым возгласом. Лицо его расползается в так знакомую мне приторно-сладкую улыбку.

— Здравствуйте, Захар Иванович! в тон ему отвечаю я, присаживаясь на кончик стула, стоящего возле стола.

Начало нашего разговора напоминает встречу старых и хороших знакомых.

— Как поживаете, Михаил Матвеевич?

— Плохо.

— Почему так? Разве в камере упрямых вам не нравится?

— А вам бы там понравилось?

— Не знаю. В подобных местах не был. С языка у меня готово сорваться пожелание побывать ему там да подольше, но я во-время сдерживаюсь. Нет никакого смысла портить сравнительно хорошие отношения со следователем. Иначе… Только что виденное в коридоре еще слишком свежо в моей памяти.

— Так, значит, не нравится? — продолжал он. — В таком случае можно устроить ваше освобождение из нее. Хотите?

— Буду вам очень благодарен.

— Не за что. Кстати, я вижу, что мы почти договорились.

— О чем?

— О вашем… уходе из камеры упрямых. Вы подпишете кое-какие показания, а затем…

— Ничего подписывать не стану.

— Не упрямьтесь, родненький. Бесполезно… Здесь Островерхов, как будто впервые, замечает, что я сижу на стуле. Улыбка сползает с его лица и он говорит менее приветливо:

— Со стульчика вам придется встать. У нас, дорогой мой, такое правило: стой, пока не признаешься. Некоторые стоят очень долго, но, в конце концов, признаются. Мне бы не хотелось применять к вам этот… метод физического воздействия.

Я молча встаю. Островерхов зевает, прикрывает глаза рукой и тянет усталым голосом:

— О-о-ох, Михаил Матвеевич. Если бы вы знали, как я измучился. Совсем выбился из сил. Веду 24 следственных дела. И все дела групповые. Днем и ночью работаю. Сплю только 2–3 часа в сутки. Перегружен, как вол… А в каких условиях работать приходится. Вы только взгляните.

Он обводит рукою комнату.

— Вот. Начальник контрразведывательного отдела Дрейзин выселил меня из моего кабинета и перевел сюда. В эту кладовку. Ее, на скорую руку, очень небрежно приспособили для допросов. И даже решетки в окна вставить еще не успели… Разве это кабинет ответственного работника НКВД?…Вы, подследственники, не хотите всего этого понять. И не желаете мне помочь.

Я неопределенно выражаю сочувствие его "воловьей" перегруженности и кабинетной неустроенности.

— Да-да, — подхватывает он, — за сочувствие, конечно, спасибо. Но лучше бы вы, все-таки, признались. А? Признавайтесь, миленький.

— Мне признаваться не в чем.

— Ну, тогда стойте. А я посижу.

Он склоняется над столом ниже. Проходит несколько молчаливых минут. Затем Островерхов кладет руки на стол ладонями вниз и опускает на них голову. Свет настольной лампы заливает лоснящуюся жирным потом макушку его лысого черепа…

Следователь дремлет, склонившисьна стол. Я стою, и скучая, разглядываю комнату, лысый череп спящего и лежащий рядом с ним на стекле стола наган. В голове моей начинают шевелиться обрывки мыслей:

"Револьвер… череп… окно… "

Я припоминаю слова Островерхова:

— Даже решетки в окна вставить еще не успели…

Бросаю быстрый взгляд в сторону окон. Их два и решеток действительно нет. Обрывки мыслей оформляются в одну определенную:

"Что, если рукояткой нагана по черепу — да в окно?"

Островерхов начинает всхрапывать, присвистывая носом. На цыпочках, бесшумно я подхожу к окну. Оглядываюсь назад. Спящий не шевелится. Смотрю в окно. Полтора этажа отделяют его от тротуара улицы, окаймленного травяным газоном. На противоположной стороне невысокая стена безлюдного ночью парка. Дальше, — я знаю, — глухой переулок, а затем длинная улица к мосту через реку Подкумок. За мостом дорога, ведущая в горы.

Моя мысль из определенной превращается в соблазняющую:

"Бежать возможно. Прыжок из окна на мягкий травяной газон не так уж труден. Две-три секунды, и я буду в парке. Потом — переулками к реке и в горы"…

Возвращаюсь к столу. Островерхов храпит. Осторожно беру со стола наган и рассматриваю. Он заряжен. Сжав его дуло пальцами, приподнимаю над голым черепом. Итак?…

Новая мысль останавливает меня:

"Если я сбегу, они арестуют мою семью. Будут держать заложниками… допрашивать… пытать…"

Револьвер в моей руке бессильно опускается. С трудом преодолевая соблазн бегства, я говорю вполголоса:

— Гражданин следователь…

Он спит попрежнему, только его храп постепенно стихает.

— Островерхов! — говорю я громче.

Он вскидывает голову от стола, уронив на его стекло пенсне и спросонья трет глаза кулаками. Затем ленивым жестом прилаживает пенсне на переносье и вдруг замечает револьвер в моей руке. Слабый румянец сна сходит с его желтого лица и оно становится бледно-серым; в глазах-сливах появляется выражение ужаса.

— Что вы… что вы! — бессвязно вскрикивает Островерхов.

Совершенно неожиданно для меня он сползает с кресла, падает на колени и, умоляюще протягивая ко мне руки, хрипло бормочет:

— Михаил Матвеевич!.. Не надо… не убивайте… Я сделаю для вас все, что хотите… Дорогой мой… родненький…

Следователь на коленях ползет ко мне. Его глаза полны ужаса и слез. Из-под квадратов пенснэ две крупные капли скатываются на жирный посеревший подбородок.

Этот толстый, трясущийся в плаче мужчина вызывает во мне смешанное чувство отвращения и раздражения. Невольно отшатываюсь назад со словами:

— Убивать вас я и не думал.

И, спохватившись, добавляю:

— Но обещайте освободить меня.

— Д-да. Обязательно. Даю слово коммуниста, — всхлипывает он.

— Возьмите ваш наган.

Не глядя, я швыряю на стол револьвер. Он ударяется об стекло и разбивает его. Звенящие осколки брызгами сыплются на пол.

Островерхов быстрым прыжком вскакивает с колен и, навалившись животом на стол, обеими руками хватает револьвер. Лицо следователя краснеет пятнами, становится желто-багровым и злым. Он шипит от злости и стыда. В его словах и голосе уже нет ни малейшего следа обычной медовости. Срывающееся с его губ шипение перемежается обрывками угроз:

— Н-ну, за все это ты мне заплатиш-ш! И за стекло тож-же, с-сукин с-сын, Я к тебе по-хорошему, а ты на меня с наганом? Все ж-жилы из тебя вымотаю! Я тебе покаж-жу, р-родненький. На конвейер пойдешь!

Он дважды с яростью ударяет кулаком по кнопке звонка на столе. Как бы в ответ раздается двойной заливистый звон колокольчика в коридоре и смолкает. Спустя несколько минут в дверь вбегают двое дюжих энкаведистов: оба с воловьими затылками и с каким-то воловьим выражением тупых обрюзгших лиц. Сукно гимнастерок так плотно обтягивает их широкие плечи и огромные мускулистые руки, что кажется будто оно вот-вот лопнет. У одного из них в руках небольшой длинный чемодан, похожий на скрипичный футляр.

Успокоившийся Островерхое с кривой гримасой кивает в мою сторону головой и коротко бросает вошедшим:

— Взять на конвейер!

Они бросаются ко мне. Я срываюсь с места и отскакиваю назад. Пытаюсь защищаться кулаками, но туши энкаведистов в одну секунду сминают меня, валят на пол и заламывают мои руки за спину. Слышится звонкое металлическое щелканье и запястья моих рук охватывают браслеты. Я лежу скованный лицом вниз.

Гудящий бас одного из энкаведистов доносится до меня сверху:

— С чего начнем, товарищ следователь?

— Попробуйте ножку от стула. А дальше посмотрим, — отвечает ему Островерхов..

— Есть, товарищ, следователь, — гудит бас.

В отчаянии безнадежности я поворачиваюсь на бок и пытаюсь освободиться от наручников. Со стонами и хрипеньем тужусь разорвать соединяющую их короткую цепочку. Конечно, это бесполезная попытка.

Рядом с моей головой стоит чемодан-футляр, и басистый энкаведист роется в нем. Приподняв голову, я вижу там набор деревянных и металлических инструментов разных размеров и причудливых форм. Огромные краснокожие руки энкаведиста вынимают оттуда две ножки, отпиленные от стула.

"Вот оно. Начинается. Большой конвейер", — в страхе подумал я…

Испугаться по-настоящему я не успел. На мою шею, ниже затылка, обрушился такой удар, что в первое мгновение мне показалось, будто мою голову отрубили. Затем удары посыпались один за другим, быстрые и частые.

Теряя сознание, я, как сквозь сон, услышал голос Островерхова:

— Не бейте по голове. Только по шее. Ему еще рано умирать от разрыва сердца… Теперь обработайте ноги… Теперь по животу…

Сколько времени длилось избиение, я не знаю точно. Вероятно не меньше трех суток. Меня били ножками от стульев, толстыми резиновыми трубками, стальным метром и линейками, утыканными гвоздями. От боли я стонал и плакал, кричал и выл.

Очень часто я терял сознание, а когда оно возвращалось ко мне, видел перед собой ползущую по лицу Островерхова улыбку и слышал его ласково-медовый голос:

— Будешь признаваться, родненький? Подпишешь показания, дорогой мой?

Сначала я отвечал: "Нет", "не виновен" и тому подобное. Потом у меня для слов уже нехватало сил и я только отрицательно ворочал головой. И жалел, так жалел об упущенной возможности побега. О семье тогда я перестал думать.

Ночь пыток сменялась таким же днем, а день — опять ночью; сменялись и люди, избивавшие меня. Островерхов уходил три раза на несколько часов и возвращался заспанный. В его присутствии меня били сильней и больнее, но я продолжал упорствовать по-прежнему. Боязнь расстрела, как результата "признаний", пересиливала терзавшую меня боль побоев.

Наконец, наступил такой момент, когда я только вздрагивал от ударов, уже не чувствуя боли. Мое избитое тело утеряло чувствительность к ней.

Затем сильный приступ тошноты потряс меня всего и вызвал обильный холодный пот. Сознание мое провалилось куда-то в пропасть, в небытие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.