Феномен «зондеркоммандо»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Феномен «зондеркоммандо»

В чем заключается феномен «зондеркоммандо»?

Многосложная этическая проблематика сопровождала каждого ее члена буквально на всем его лагерном пути.

Вот узника N во время селекции отобрали в члены «зондеркоммандо», разумеется, ни слова не сказав ему о его будущей деятельности: эту мерзкую информационную миссию, как правило, брали на себя все те же уцелевшие от ротаций и селекций старожилы – после того, как надзиратели приводили новобранцев в их общий барак.

Новичка ввели в курс дела, – наконец, до него доходит, что его близких – жены, отца, матери, детей – уже нет в живых. А если почему-то с их убийством вышла заминка, то не исключено, что ему еще придется «обслуживать» и их убийство! Он потрясен, оглушен, контужен… А что дальше? Как должен он реагировать на весь этот непередаваемый ужас? Ведь любая форма отказа или хотя бы возмущения, несомненно, была бы самоубийством.

Кстати, такого рода самоубийства или хотя бы покушения на них, конечно же, случались, но были они большой редкостью106. Я. Габай рассказал о Менахеме Личи, в первый же свой день действительно прыгнувшем в огонь107. То же сделал и Лейб-Гершл Панич, но в последний день – в день восстания108. Э. Айзеншмидт сообщает сразу о трех известных ему случаях: два – это еврейские врачи во время восстания в октябре 1944 года, а третий – некий бывший полицейский из Макова, проглотивший 20 таблеток люминала, но его все равно спасли109. Об аналогичном случае на крематории V с капитаном греческой армии подробно вспоминает и М. Нижли110, его спаситель. Кальмин Фурман, земляк Градовского по Лунне, пытался повеситься после того, как поучаствовал в сожжении трупов своих близких, но спасли и его111.

Есть свидетельства и о нереализованных намерениях совершить самоубийства – после жесткого шока от самого первого соприкосновения с чудовищной сущностью работы, отныне предстоявшей новобранцам. Так, Ш. Драгон хотел перерезать себе вены бутылочным осколком, а Ф. Мюллер тоже хотел было присоединиться к своим жертвам, но те, как он пишет, упросили его остаться в живых и все рассказать112.

Но рассказ Даниэля Бен-Нахмиаса о 400 с лишним греческих евреях из Корфу и Афин, отобранных в «зондеркоммандо» для «обслуживания» венгерских евреев на крематории II и дружно, как один, отказавшихся от этой чести, после чего их самих всех казнили и сожгли, – этот рассказ не вызывает к себе доверия113. Ибо как нет правил без исключения, так тем более нет правил, состоящих из одних исключений! Если бы такой потрясающий случай действительно произошел, был бы непременно отмечен и другими уцелевшими узниками «зондеркоммандо», особенно из числа самих греков.

Гораздо правдоподобнее рассказ Марселя Наджари, прибывшего в Аушвиц с тем же транспортом, что и Бен-Нахмиас: «Жар возле печей был неимоверный. Этот жар, потоки пота, убийство стольких людей, выстрелы Молля не давали даже осознать до конца, что происходит. Молль уже застрелил первого из нас, греков, потому что тот не понял его приказ. Еще один, не пожелавший иметь с происходящим ничего общего, бросился сам в печь114. Обершарфюрер Штейнберг застрелил его, чтобы он не мучился и чтобы мы не слышали его криков. В тот вечер все мы решили умереть, чтобы покончить с этим. Но мысль о том, что мы могли бы организовать атаку, побег и отомстить, взяла верх. С этого момента и началась наша конспирация…»115

Моральная дилемма возникала и в раздевалке, уже при первом контакте с жертвами: говорить или не говорить им о том, что их ждет? А если спросят? Понятно, что такого рода предупреждения и вообще разговоры были строго-настрого запрещены116. Если бы они заговаривали, спрашивали и узнавали больше о жертвах, хотя бы их имена117, – это легло бы страшной дополнительной нагрузкой на их психику и стало бы непереносимо. Но если бы они не заговаривали, то и не знали бы ничего из того, что знали о прибывших транспортах. Да и совсем молча было бы невозможно справиться со своей главной задачей в раздевалке – подействовать на жертвы успокоительно, с тем чтобы они как можно быстрее разделись и мирно проследовали бы в «банное отделение». Можно сколько угодно рассуждать о том, насколько же легче было несчастным жертвам провести свои последние минуты в «мирном общении со своими», но от этого ничего не изменится в полном осознании того, насколько же подла эта «главная задача»!

Тут же, кстати, возникала и еще одна проблема – проблема женской наготы, а ведь практически все партии были смешанными – мужчины и женщины вместе. Женщины плакали от стыда из-за необходимости раздеваться перед посторонними (при этом на мужчин из «зондеркоммандо» столь острое чувство не распространялось – они воспринимались как некий приданный бане медицинский персонал).

После того как последний человек заходил в газовую камеру и массивная дверь закрывалась, облегчение испытывали не только эсэсовцы, но и члены «зондеркоммандо». Некому уже было заглянуть им в глаза, и весь стыд и ужас уходили на задний план. В дальнейшем – и уже очень скоро – им предстояло иметь дело только с трупами, да еще с имуществом покойников.

По негласной условленности все съедобное и весь алкоголь, что были в вещах, доставались «зондеркоммандо», служа серьезной добавкой к их казенному рациону и своеобразной «валютой», весьма котировавшейся во всем лагере118, в том числе и у эсэсовцев-вахманов.

Что касается денег и ценных вещей, то присваивать их себе было категорически запрещено – как «зондеркоммандо», так и СС; тем не менее это происходило, хотя делал это не каждый из работавших в раздевалке, некоторые – из страха быть пойманными, единицы – из моральных соображений. Частично деньги шли на подкуп СС и на финансирование восстания. Но был еще и черный рынок.

Что же касается трупов, то – несмотря на всю сакральность мертвого тела в еврейской религии – очень скоро от почтения к ним ничего не оставалось. Иные члены «зондеркоммандо» позволяли себе ходить по трупам, как по вздувшемуся ковру, сидеть на них и даже, облокотившись, перекусывать.

Да они и сами были будущими трупами – чего тут церемониться: все свои!..119

Одно из главных обвинений, выдвигаемых против членов «зондеркоммандо», – это категорическая несовместимость статуса их личности и их работы с универсальным статусом человека.

Для того чтобы ответственно и не рискуя жизнью выполнять порученное им эсэсовцами, нужно было прежде всего самим перестать быть людьми. Отсюда правомерность и другого тяжкого обвинения в их адрес – неизбежное в их ситуации озверение, потеря человеческого облика.

Это отчасти проявлялось и во внешнем виде членов «зондеркоммандо», но особенно – в их внутреннем состоянии: многие сталкивавшиеся с ними узники воспринимали их как грубых, опустошенных и опустившихся людей.

Люси Адельсбергер, узница Аушвица и врач, так характеризовала членов «зондеркоммандо»: «То были уже не человеческие создания, а перекошенные, безумные существа»120. Или Врба и Ветцлер, чей побег, кстати, был бы невозможен без предметов, раздобытых членами «зондеркоммандо» и полученных от них, – они тоже не скупятся на обличающие эпитеты: «Члены зондеркоммандо жили изолированно. Уже из-за чудовищного запаха, исходившего от них, с ними не возникало желания контактировать. Всегда они были грязные121, абсолютно потерянные, одичавшие, жестоко подлые и готовые на все. Не было редкостью, если они убивали друг друга»122.

К ним примыкает даже не свидетельство, а настоящий приговор, или диагноз, слетевший с уст Сигизмунда Бенделя, одного из врачей «зондеркоммандо»: «В людях, которых я знал – в образованном адвокате из Салоник или в инженере из Будапешта, – не оставалось уже ничего человеческого. То были дьяволы во плоти. Под ударами палок или плеток СС они бегали как одержимые, чтобы как можно скорее выполнить полученное задание»123.

А вот свидетельство еще одного специалиста-врача: «Члены зондеркоммандо болели редко, их одежда была чистой, их простыни свежими, пища хорошей, а иногда и исключительно хорошей. Кроме того, все это были молодые люди, отобранные именно вследствие их силы и хорошего телосложения. Если у них и была склонность, то к нервным нарушениям, так как колоссальной тяжестью для них было осознавать, что их братья, их жены, их родители – вся их раса целиком – мученически погибали здесь. День за днем они брали тысячи тел и своими руками бросали их в печи крематориев. Последствиями этого были тяжелые нервные депрессии и часто неврастения»124.

Кстати, сам Миклош Нижли – интереснейший случай того же самого. В силу своего амплуа – ассистент Йозефа Менгеле! – он был привилегированной фигурой даже на фоне «зондеркоммандо» (не только своя постель, но и своя комната и т. д.).

Бруно Беттельгейм, американский психолог и тоже узник Аушвица, в своем предисловии к книге Нижли попробовал было противопоставить коллаборационистскому поведению Нижли поведение врача-психотерапевта Виктора Франкля, не помогавшего СС в его штудиях. Это верно, как верно и то, что и Франкль от этого вовсе не отказывался: просто ему этого никто не предлагал. Самого Беттельгейма больше волнует не Нижли, а коллективное поведение евреев: почему, несмотря ни на что, они продолжали свои обычные гешефты (business as usual), почему, как лемминги, они покорно и молча шли в крематории, почему они бездействовали? Но, приводя в качестве примера «правильного действия» своевременную эмиграцию, он, в сущности, оправдывает палачей. Он даже не задается вопросом: а почему это люди, столетиями жившие, скажем, в Вене или Берлине и корнями в них вросшие, должны были все бросить и уехать?!

Некоторые, несомненно, просто сошли с ума, но остальные, движимые инстинктом выживания, становились апатичными и бесчувственными, эдакими роботами – рабочими механизмами без души и эмоций, что, впрочем, не мешало их дисциплинированности и «готовности на все».

На вопрос, что он чувствовал, когда слышал предсмертные крики задыхающихся людей за дверями газовни, Леон Коген ответил:

«Я должен вам сказать что-то ужасное. Но это правда. Мы были тогда как роботы. Мы не могли позволить себе предаться силе чувств, которые возникали у нас по ходу нашей работы. Человек же эти чувства, являющиеся составной частью его работы, вынести не может! Мы же чувствовали себя «нормальными людьми» только тогда, когда мы эти свои чувства на корню подавляли, только тогда наши действия принимали личину «работы», которую мы должны были выполнить согласно указаниям немцев. Так это выглядело. Мы не думали об ужасном в нашей «работе», у нас не было по этому поводу эмоций. Собственно говоря, у нас не было и чувств. Мы их задушили еще в зародыше»125.

Когену буквально вторил Яков Габай:

«Поначалу было очень больно быть обязанным на все это смотреть. Я не мог даже осознать того, что видели мои глаза – а именно: от человека остается всего лишь какие-то полкилограмма пепла. Мы часто об этом задумывались, но что из этого всего толку? Разве у нас был выбор? Побег был невозможен, потому что мы не знали языка. Я работал и знал, что вот так же погибли и мои родители. Что может быть хуже? Но через две, три недели я к этому уже привык. Иногда ночью, присев отдохнуть, я опирался рукой на труп, и мне уже было все равно. Мы работали там, как роботы. Я должен был оставаться сильным, чтобы выжить и иметь возможность все рассказать, чт? в этом аду происходило. Действительность такова, что человек ужаснее зверя. Да, мы были звери. Никаких эмоций. Иногда мы сомневались, а осталось ли в нас еще чтото человеческое? <…> Мы были не просто роботы, мы были звери. Мы ни о чем не думали»126.

Так неужели на самом деле ни в ком из них не оставалось ничего человеческого? Были среди них нормальные, неозверевшие люди?..

Были!

Наверное, все они мечтали о мести, но некоторые всерьез задумывались о сопротивлении и о восстании. Настолько всерьез, что однажды это восстание и в самом деле состоялось. Думается, что именно восстание и все, что с ним и его подготовкой связано, сыграло решающую роль на пути возращения многих членов «зондеркоммандо» из Биркенау к ментальной и душевной нормальности.

Свое человеческое начало всем им пришлось доказывать по самому высшему счету, и они его доказали! И не только – точнее не столько – самим восстанием, не только тем, что в считаные часы отвоеванной ими последней свободы они сумели разрушить и вывести из строя одну из четырех фабрик смерти в лагере.

Они доказали это прежде всего тем, что некоторыми из них, пусть и немногими, владело призвание стать последними свидетелями – и, может статься, первыми летописцами – последних минут жизни многих сотен тысяч соплеменников. Осознание этого придавало им моральную силу, и такие люди, как Градовский, Левенталь или Лангфус, в апатию или не впадали, или научились из нее выходить.

Они оставили после себя свои свидетельства – аутентичные и собственноручные записи с описаниями лагеря и всего того, чем им пришлось здесь заниматься, – эти, как уже отмечалось, центральные документы Холокоста! (Берегли они и свидетельства третьих лиц, как, например, рукопись о Лодзинском гетто.)

Бесценны и десятки других свидетельств тех членов «зондеркоммандо», которые чудом остались в живых. Независимо от того, в какой форме они были сделаны – в форме ли показаний суду или при расследовании преступлений нацистов, в форме ли интервью127 или в форме отдельных книг (как Нижли, Мюллер или Наджари).

«Мы делали черную работу Холокоста», – как бы подытожил за всех Яков Габай128.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.