Выдержки из дневника П. А. Валуева. 1861–1880 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Выдержки из дневника П. А. Валуева. 1861–1880 гг.

1861 г.

13 апреля.

Заседание Совета министров. Кроме двух пустых вопросов о производстве в чины дворянских предводителей и о разрешении генерал-адъютанту Демидову разыграть в лотерею его Суксунские заводы, обсуживался вопрос о мерах надзора за университетскими студентами и об улучшении вообще состояния и направления наших университетов.

К этому делу приглашен граф Строганов. Не постановлено решительного заключения, но поручено Особому комитету, составленному из графа Панина, графа Строганова, князя Долгорукова и Ковалевского, рассмотреть предложения, изложенные в читанной сим последним записке [378].

Главные из них: отмена мундиров, 17-летний возраст для поступления в университет, строгие приемные экзамены, отмена прав на чин, кроме кандидатов (потому что это первая ученая степень), учреждение университета в Вильне для отвлечения собственно польских студентов от наших университетов и безусловное требование платы за лекции, от которой ныне половина студентов освобождается.

Совещание по этому поводу продолжалось 2? часа большею частью в виде того, что на английском парламентарном языке называется «desultory conversation [379]». Общее впечатление, как и в предшедшее заседание, самое печальное. Мы словно в черной котловине, исходного пути не видно.

Государь не замечает, что перед ним диллема: вести дело новою стезею или не вести его вовсе. Его советники или сами того не видят, или не имеют духа ему это высказать. Граф Строганов и гененерал Чевкин разными путями и по разным побуждениям близко подходили сегодня к этому коренному вопросу, но первый не настоял, а последний отшатнулся.

Граф Строганов сказал, что предлагаемые министром народного просвещения меры недостаточны, имеют только полицейское значение и не устранят зла в его корне; что мы не знаем, к чему нас ведет правительство, что благонамеренные представители консервативных начал не могут писать, пока вместо репрессивных положений по делам печати существует превентивная цензура; что для дальнейшего развития на исторической почве нужно твердое установление и последовательное соблюдение известных начал; что уже теперь никто не решится писать в пользу начал безграничного самовластия и что нужно знать, имеет ли его величество в виду нас вести к конституционным формам правления или нет. (Все это, впрочем, было высказано в несколько приемов, а не в один раз.)

Государь сначала не заметил всей важности вопроса и, улыбаясь, сказал, что, кажется, не может быть никаких сомнений насчет видов правительства. Впоследствии он яснее дал почувствовать, что не имеет конституционных планов, но не заметил, что, говоря об улучшениях и соглашаясь, по-видимому, с графом Строгановым насчет необходимости исторического развития, нельзя было миновать сугубого вопроса: в чем же именно могли заключаться эти улучшения и это развитие? Неужели можно допустить предположение, что все это должно ограничиться кабинетною деятельностью господ министров и что жажда улучшений и развития, однажды возбужденная и проснувшаяся в мыслях, утолится прежними ниспосыланиями законодательных и административных благ в виде сенатских указов и законодательной манны Государственного совета и Комитета министров?

Неужели тридцатилетний опыт не обнаружил, что все это не приносит ожидаемой пользы и что вопрос о конституционных или точнее представительных или совещательно-представительных учреждениях у нас не есть пока вопрос между самодержавием и сословиями, а между сословиями и министерствами?

Государь полагает, что литература развращает молодежь и увлекает публику; он жалуется на то, что цензура не исполняет своих обязанностей, но, по-видимому, не замечает, что литература есть в то же время и отражение духа большинства публики. Он еще не убедился, что нет ведомства, канцелярии, штаба, казармы, дома, даже дворца, в котором не мыслили бы и не говорили в политическом отношении так, как говорит именно та литература, на которую он негодует.

Если направление большинства вредно, если оно стремится далее, чем для блага России ему надлежало бы стремиться, то причиною тому именно инерция правительства, которое хочет не вести и направлять, а только тормозить и удерживать. Консервативные начала нашли бы себе защитников, но для этого нужно, чтобы им дана была возможность стать на стороне правительства, указывать на его деяния и цели и определять те грани, которых оно переступать не намерено.

Теперь они могут только молчать, чтобы не увеличивать собою число тех, которые порицают правительство. Защищать его невозможно. Даже за деньги оно не может приискать себе защитников.

Граф Строганов намекнул на это и даже сказал, что покойный государь «хотел все сам делать, а всего самому делать уже нельзя»; но граф Строганов не сделал дальнейшего шага, не извлек выводов из своих собственных посылок и не объяснил, что именно следует предоставить делать другим, если этого нельзя сделать «самому».

Чевкин сказал, что самодержавие должно оставаться неприкосновенным, но что нужно, чтобы и закон оставался ненарушаемым, и что у нас вредят самодержавным началам те отступления от закона, которые мы себе постоянно дозволяем. Государь не без досады спросил: «Кто же это мы? Это, значит, я».

Чевкин замялся, отвечал, что говорил обо «всех нас вообще». И тем этот incident завершился.

Много было толков о Польше. Из всего видно, что взгляды на польский вопрос не изменились. Не замечают, что проведение предрешило польский вопрос, а вместе с ним предрешило и несколько русских. Мы от Польши отрешиться не можем. Где проведем мы границу между Польшей и нами и где поставим себе точку соприкосновения с Европой, если отделим Польшу? В Палангине?

Не даром сливала постепенно история племена литовские, малороссийские и польские с великорусским, недаром замывала она кровью прежние границы. Где мы теперь отыщем их и как восстановим? Нам и не следует их восстанавливать. Мы должны осуществить первый из известных двух стихов Пушкина:

Славянские ль ручьи сольются в Русском море?

Оно ль иссякнет? – вот вопрос.

Но для осуществления именно первого, а не последнего стиха нужно смотреть на польские дела иначе. Взглянув иначе на них, мы иначе взглянем и на дела русские. […]

1862 г.

2 февраля.

Всеподданнейший доклад. В разговоре я легко коснулся городских толков о предстоящем будто бы мне, вследствие назначения двух министров из кандидатов Мраморного дворца[380], в мою очередь замещении кандидатом из того же лагеря и намекнул на другие, в моем настоящем положении сопряженные затруднения, упоминая, между прочим, и о влиянии, производимом неблагоприятными для меня в некоторых случаях результатами разногласий в Государственном совете.

Государь призадумался, потом сказал, что на пустые толки я должен «плевать», что мне должно быть известно, что я пользуюсь его доверием и что касательно разногласий, он всегда старается тщательно сообразить дело и утвердить мнение, которое ему кажется наиболее правильным, причем, конечно, может случиться, что он моего мнения не разделяет.

Ввиду того, что здесь говорится и делается и при моем радикальном неумении себя защищать или поддерживать окольными путями и частными средствами, это заявление с моей стороны было не лишним. […]

21 апреля.

[…] Обедал у великой княгини Екатерины Михайловны. Характеристично. Немецки живут и говорят промеж себя члены императорского дома. Принесли записку великой княгине. Она прочитала и сказала герцогу: «Der Kaiser ist Morgen bei Костя und Sani ladet uns ein» [381]. […]

29 июня.

Утром в Царском. Доклад. Государь долго говорил о современном положении дел и о моих предположениях насчет преобразования Государственного совета. Он повторил однажды уже сказанное, что противится установлению конституции «non parce qu’il serait jaloux de son autoritе?, mais parce qu’il est convaincu que cela ferait le malheur de la Russie et m?nerait ? sa dissolution [382]».

Он также повторил, что не хочет временных членов Государственного совета по выбору, как в австрийском Reichsrat’e, а по назначению, как в Царстве Польском, в тамошнем Государственном совете. Преобразование он теперь считает несвоевременным, но не прочь от него впоследствии. […]

1863 г.

1 августа.

[…] Был у императрицы после крестного хода через сад. В одно время со мною ожидал приема у ее величества князь Горчаков. Был также Мориц. Пришел Бажанов с крестного хода с крестом в руке в сопровождении наиплотнейшего диакона.

Князь Горчаков подошел к кресту, потом вступил в разговор с Бажановым, потом оба стали ходить по комнате, взялись под руку и продолжали прохаживаться, смеясь и болтая, причем Бажанов продолжал держать крест в правой руке. Встретил Горчакова, который сказал мне, что ее величество «lui a е?crit quatre pages pour lui dire que s’il se rapprochait de l’Autriche en son absence, il sacrifiait sa rе?putation et sa personne» [383].

Мне она сказала: «qu’elle esperait, qui je ne lui ferais pas de «surprises» [384]. «Surprises» означает формы представительного правления и льготы иноверцам или хотя раскольникам. На этот счет взгляды императрицы не выходят из круга взглядов графини Блудовой, фрейлины Тютчевой, Ахматова и т. п.

Не в первый раз замечаю я, какое неблагоприятное влияние, хотя и незаметное, ее величество может иметь на дела, gutta cavat lapidem [385].

Государь слышит императрицу часто, следовательно, нередко и слушает. Из того, что она сказала мне о земских учреждениях, видно, что она, как и многие, преимущественно видит в них средство откупиться от «конституции». И здесь это слово как призрак пугает и толкает к ошибке. Разве и теперь у нас, в сущности, не «конституция»? Только неправильная и беспорядочная под маскою самовластия.

Разве мы не остерегаемся направо и налево, не бережем там и сям, не любезничаем с тем и другим, не переносим многого от многих? Возвратясь, я написал к князю Долгорукову, что жалею обо всем мною слышанном и вижу, что мнения императрицы проистекают от «demi-connaissance des faits» [386]. Он отвечал, «qu’il regrette comm moi cette demi-connaissance et ses suites» [387]. […]

1864 г.

5 ноября.

Утром на похоронах графини Юлии Строгановой. Потом Совет министров в городе. Записка князя Гагарина [388] о порядке приведения в исполнение судебной реформы, это была новая попытка выхватить высочайшую отметку, которую потом можно было бы противупоставлять как высочайшую волю всякому возражению. Попытка не удалась.

Государь приказал внести записку в Совет министров. Там ее разбить было нетрудно. После этого разбития государь обратился к Совету с аллокуцией [389], в которой, указывая на отсутствие согласия между министрами и единства в направлении их действий, напомнил им об обязанности признавать себя солидарными по общим делам администрации и, между прочим, сказал, что каждый из них занимает свое место по его доверию и что если они друг другу не оказывают уважения, то, по крайней мере, обязаны оказывать это уважение его доверию.

Выходя из кабинета, все спрашивали: до кого должно относиться то, что мы слышали? Никто не узнавал себя в картине.

Князь Долгоруков, Панин и я не делали этого вопроса, потому что знали, что до нас это не могло относиться. Бутков, ожесточенный разбитием гагаринской записки, им сочиненной, еще более был ожесточен речью государя. Он чувствовал, что, по его проискам против меня, оно могло и к нему относиться.

Князь Гагарин был смущен, Милютин обратился с вопросом ко мне, потому что знал, что и он не без упрека именно в отношении ко мне. После Совета тяжелое и длинное заседание Польского комитета [390].

6 ноября.

Утром в Царском. Доклад. Государь сказал мне, что просит не сетовать на него за то, что вчера им сказано, и удостоверил меня в продолжении его ко мне своего доверия. Но форма его объяснения, как нередко случается, была довольно странная. Например, он рассказал мне, что Рейтерн, по случаю разных о нем толков, отозвался, что он не обращает на них внимания, потому что знает, что если его величество перестанет иметь к нему доверие, то его «прогонит».

Государь с похвалою говорил об этом отзыве. Таким образом, министры должны быть покойны, пока они не прогнаны.

Я тихо сказал государю, что есть и другой способ ухода, а именно: сознание перед ним в бессилии продолжать исполнение своих обязанностей при известных обстоятельствах и условиях. Мысль государя была, очевидно, та, что, в случае перемены расположения к министру, сей последний узнает о том прежде всего от самого государя, а не от других.

Это гораздо лучше прогнания, но и здесь кроется некоторая ошибочность воззрений. Государь не предполагает, что и при его доверии ноша может быть слишком тяжелой и что выход из министерства не всегда кажется бедой в глазах выходящего. Дело в том, что доверие нужно не только к лицу, но и ко взгляду, а так как взгляд должен быть один, то нужно преимущественное доверие по вопросам общим ко взгляду одного из министров.

Государь решает разногласия по своему усмотрению. Но таким образом все управление становится для него рядом обрубков, если он сам не принимает на себя обязанности непрерывно связующей и руководящей мысли. Это значит быть самому первенстующим министром. Государь тем и хочет быть, но, к сожалению, это невозможно. В наше время нельзя быть и военным царем и гражданским первым мужем Совета. Inde [391] все наши затруднения. Обедал у великой княгини Елены Павловны.

7 ноября.

Утром снова в Царском. Особое совещание у государя, князь Долгоруков проводил мысль d’un conseil restreint [392], высказанную им еще в марте месяце этого года. По дознанной непригодности многоголового и многоязычного Совета министров к направлению дел князь Долгоруков желает, чтобы по важнейшим вопросам государь выслушивал предварительно несколько особо доверенных лиц, которым таким образом было бы представлено главное совещательное в делах участие и которым впоследствии должны были бы подчиняться другие.

На первый раз поводом к совещанию послужила весьма незрелая и поверхностная записка полковника Мезенцова об общем положении дел в империи. В ней были затронуты вопросы польский, прибалтийский, финансовый и вопрос о революционной пропаганде в Приволжском крае. Призваны были к государю князь Долгоруков, князь Гагарин, граф Панин и я. Князь Горчаков и военный министр, в то же самое утро бывшие у государя с докладом, не были приглашены.

Государь еще раз, и на этот раз гораздо правильнее, развивал тему своей аллокуции. Он признал право уходить в случае несогласия своих воззрений с взглядом Его величества, но настаивал на солидарности и согласии действий тех министров, которые не уходят.

Затем он сказал князю Гагарину весьма мягко, но положительно, что Государственная канцелярия вышла из своей роли и присвоила себе значение и положение, ей не принадлежащее. При совещании затронуты вопросы о перемене главных начальников в юго-западных и прибалтийских губерниях.

Вообще, хотя особых результатов это совещание не имело, оно должно быть признано удовлетворительным, потому что ни один вопрос не предрешен опрометчиво и не постановлен косо.

Мы все остались в Царском к обеду. Кроме нас обедали великие князья и граф Адлерберг старший и князь Горчаков. Последний в ненормальном положении. Он явно и даже неловко раздражен ? l’article de la France et du baron Budberg! [393] Его значение, видимо, слабеет, и досада, с которой он старается его за собой удержать, приносит ему мало пользы. Мне кажется, что он сохранит свой пост до лета.

Пока императрица в пределах Франции, и государь, вероятно, располагает быть в Париже, Будберг там нужен. Когда он перестанет быть там нужным, Горчаков будет здесь не нужен. В то время многие так думали. Но государь нелегко меняет людей, к которым он привык, и скоро назначение барона Будберга сделалось невозможным, потому что немец, а князь Горчаков сделался и отчасти постарался сделаться в глазах нашей прессы представителем русского элемента. […]

1866 г.

18 июня.

На даче. Был утром у фрейлины Раден, потом у великой княгини Елены Павловны. Вчера объявлена помолвка цесаревича с принцессою Дагмарою. Князь Долгоруков пишет из Москвы, т. е. из Ильинского, qu’on est dans joie [394]. Между тем великая княгиня мне передала разные подробности о неохоте, с которою цесаревич ехал в Копенгаген, и его любви к княжне Мещерской, о том, что он будто бы просил государя позволить ему отказаться от престола и пр. и пр. […]

20 июня.

Утром в городе. Заседание соединенных департаментов Совета [395]. Дело о военных нижних чинах и бесконечное разглагольствование Бахтина.

Из Москвы получил через Шувалова требование о телеграфическом с моей стороны отзыве насчет возобновления «Московских ведомостей» под редакцией Каткова. Пребывание в Ильинском должно было этим кончиться, и я нисколько не заботился в предвидении ныне случившегося разрешением вопроса о том, кому передадутся «Московские ведомости» после междуцарствия профессора Любимова. Шувалов пишет, qu’on a beaucoup travaillе? l’empereur et surtout l’impе?ratrice, et que Tolstoi a tr?s chaleureusement poussе? l’affaire[396].

Придумали заключить новый контракт между университетом и Катковым. Это маскирует слабость правительства и в сущности мое отступление. Я отвечал, что не встречаю препятствий, если контракт будет напечатан в первом №, но что я нахожу излишним в этом случае всякое высочайшее повеление. Вероятно, что тем не менее оно будет дано. […]

22 июня.

Кажется, знак подан. В деле Каткова состоялось решение, не выждав моего отзыва. Государь лично принял Каткова. Он ему лично объявил разрешение издавать «Московские ведомости», хотя это и прикрыто формально моим публичным разрешением, но на деле выходит, что вопрос решен по предмету моего ведомства без меня и что решение состоялось не только по влиянию ее величества императрицы, но при содействии министра народного просвещения, до которого дело прямо не относилось. […]

24 июня.

Утром отправился в Царское Село с решимостью просить увольнения от должности, но снова наткнулся на камень преткновения. Когда после доклада других дел я приступил к задуманному объяснению по делу Каткова, Государь не дал мне даже высказать моей мысли или просьбы, но прервал меня словами:

– Во-первых, на милость нет образца; я простил. Во-вторых, мне принадлежит право миловать. Я сказал Каткову то и то. Я твою власть вполне поддержал и пр.

1876 г.

29 июля.

[…] На политической арене все то же Zerfahrenheit [397]. Жомини жалуется на старчество князя Горчакова. Князь Горчаков кроит фразы, генерал Игнатьев уверяет, что все было бы иначе, если бы послушались его, а не графа Андраши, императрица агитирует за славянские призраки и утешает себя официальным возбуждением частной благотворительности, государь остается (пока) верным своим намерениям, хотя события им идут вразрез.

Он мне сказал при докладе а? propos des arriere-pensе?es attribuе?es а? la Russie: «On m’a dit: а? quoi sert d’etre honnete? Mais j’ai rе?pondu que je l’е?tais et voulais l’etre» [398].

Сербские военные дела идут плохо. Того следовало ожидать. Хорошо то, что турецкие зверства в Болгарии теперь подтверждены английскими делегатами. Это возбудит в Англии сильное реактивное движение. Между тем обычное неразумение публики в полном блеске. Режут болгар из-за сербов [399], говорят о сербах и собирают на сербов. […]

2 августа.

Вчера на ночь в Петергофе. В последний раз в этом году эта отвратительная поездка. Сегодня всеподданнейший доклад. Никогда я не видел государя в такой mauvaise humeur [400]. Лично ко мне не было повода и даже не выражено. Но, несмотря на то, весь тон до малоприличия раздражительный. Общий смысл тот, что его величество утомляют не военные занятия, маневры и проч., а наши доклады, т. е. министров, и что ему гораздо легче, когда мы доклады присылаем письменно. Оно отчасти так.

Мы большей частью докладываем дребедень, и я сам терпеть не могу личных докладов, а легко справляюсь с письменными. Но я не государь, я знаю, что мне пишут, и мне не докладывают, как министры докладывают государю. Сказать же – это нелюбезно, особливо мне. У меня нет никаких иллюзий насчет того, как государь меня оценивает. Я всегда сам считаю глупцами тех, которые мне приписывают значение, которого я, впрочем, заслуживаю, но все-таки жаль видеть и слышать, что я видел и слушал.

У государя сорвалось после, что особливо по Министерству народного просвещения доклады длинны. Кроме того, до меня был генерал-адмирал [401], и что-то, вероятно, было неладно при его докладе. Наконец, про императрицу слышно, qu’elle est indisposе?e [402], но ее камердинер о том неизвестен.

Верный признак d’un mic-mac en famille [403]. Восточные дела также идут не по желанию. Видел князя Горчакова. Наслаждается, как ребенок, оказываемым ему вниманием. Рассказал, что вчера на церковной церемонии государь a fendu la foule pour s’approcher а? lui au grand et onnе?ment de cette foule, qui l’impе?ratrice le nomme «son ministre» [404], и проч. и проч.

Между тем все прежние Ratlosigkeit и Zerfahrenheit [405].

Известия из Сербии говорят, что там нашим волонтерам плохо и что сербы нестойки, а между тем у нас одобряют уход туда офицеров из гвардии.

Князь Горчаков уверяет, что государь тревожится общим движением России в пользу славян и «опасался», что князь Горчаков этому движению подчинится: «J’ai dit а? l’empereur que je resterai fid?le a ses vues et j’ai remarquе? qu’il avait besoin d’etre rassurе? а? cet е?gard [406]».

Надлежит слышать между слов и читать между строк.

Князь Горчаков сказал мне также qu’il n’е?tait pas tout ? fait content de l’Allemagne du Sphinx (Bismarck) etc., qu’il pensait ? une confе?rence, que cette confе?rence devrait avoir lieu en dehors des capitales et etre composе?e des chefs de cabinets [407] и проч.

Все это мне представляется воздушными замками. Между тем время уходит. Из Лондона получено известие, что Дизраэли садится в палату лордов, как earl Beaconsfield [408]. Это – полуотречение. Между тем государь на это взглянул просто как на возведение в графское достоинство, а сам князь Горчаков не знал, что покойная госпожа Дизраэли была пожалована виконтессою Beaconsfield по желанию мужа, тогда не хотевшего оставить палаты общин.

3 августа.

[…] Мы теперь возмущаемся зверствами турок, и мы правы. Но они турки. Мы христиане и считаем себя европейцами. Разве у нас не было своих башибузуков от уездных властей до Государственного совета? Разве мы не морили униатов в тюрьмах? Разве мы не возводили в систему razzia [409] на чужие храмы? Разве премудрость покойного Чевкина и администрация ген. Кауфмана не походила на премудрость и на распоряжения Мидхата-паши и его коллегов? […]

4 августа.

Мы дошли до славянофильского онанизма. Вся Россия в бесплодной лихорадке. Длинные телеграммы наполнены сербскою княгиней Натальей, ее родами, салютом 101 пушки в честь этих родов и т. п. Все бредят «южными славянами», не разбирая и даже не ведая, кто они. Все млеют перед призраком на стене и, поклоняясь стене, не размышляют, что между тем за этой стеной гибнут жертвы, которых поклоны не спасают. Мы собираем подаяние на их похороны. […]

1880 г.

6 февраля.

Взрыв произведен, по-видимому, динамитом, вложенным в печку или в подвале около печки, потому что душники открылись в трех этажах [410]. В подвале находились столярные рабочие, из которых один исчез. Незадолго перед взрывом их спрашивали, зачем они там были без огня. Таких, почти бесконтрольно пребывающих во дворце рабочих, будто до трехсот. Убито 10 солдат, в том числе два фельдфебеля; ранено 44. Стекла выбиты почти во всех комнатах с окнами на двор по этой стороне. Коридоры Салтыковского подъезда наполнились смрадом и каменной пылью.

Был у государя сегодня утром в 10 часов. Спокоен наружно, но, видимо, возмущен и взволнован внутренне. В 1 час дня молебен в Большой церкви. Импровизированный выход. Весь город.

Министр внутренних дел утратил под впечатлением минуты умственное равновесие. Мечтает о невозможном соединении Министерства внутренних дел с III Отделением, конечно себя увольняя. Жалуется на III Отделение не без основания, но без большего основания сегодня, чем вчера или третьего дня. Событие во дворце ложится прежде всего на ответственность дворцовых властей. Безуспешность борьбы с внутреннею крамолой лежит солидарно на ответственности министров внутренних дел, юстиции и народного просвещения и на III Отделении с его жандармами.

Ответственность за размеры крамолы и ее глубокие корни принадлежит правительству, быть может кроме меня одного. Этот дневник свидетельствует о том, чьи взгляды и воля преобладали, и как постоянно я боролся с преобладавшими влияниями.

Видел генералов Дрентельна и Гурко. Оба как будто зрители того, что происходит. А один – шеф жандармов, другой – полномочный генерал– губернатор и командующий войсками.

Пологоловые, вроде Абазы, горько глумятся над полицаями, как будто глумление есть действие в критические минуты и как будто не эти же пологоловые либералы не так давно сами пели дифирамбы великим реформам, болгарской войне [411], учебным заведениям и давали деньги на нашу революционную магистратуру, но отказывали в них полиции и старались ее всячески унизить и обесславить.

Перст Провидения утешительно виден среди злодейских покушений на государя. Даже вчера он не только избег опасности, но даже потрясающего впечатления, которое было бы произведено на него взрывом, если бы последний последовал, как было рассчитано, во время обеда. По случаю приезда принца Гессенского обед был на 3/4 часа позже, и взрыв последовал, когда государь был еще на пути в столовую, где выбиты окна и потухли лампы.

Сегодня, глядя на трех ближних, думалось: где же сила и умение, которые могли бы принести пользу? […]

8 февраля.

Вчера день за работой. Обедал у Дурновых. Сегодня утром продолжительное, но почти безрезультатное совещание у государя при цесаревиче: министры военный, двора, внутренних дел, шеф жандармов и я. Маков довольно опрометчиво затронул при своем докладе вопрос упразднения здешнего генерал-губернатора, т. е. в существе его мысли генерала Гурко, с которым он не справляется. Государь послал за нами.

Оказалось, что он менее поддался на предположение, чем Маков воображал. Цесаревич предлагал невозможную Верховную следственную комиссию с диктаторскими, на всю Россию распространенными, компетенциями, что было бы равносильно не только упразднению de facto [412] III Отделения и шефа жандармов, но и вообще всех других властей, ныне ведающих политические дела, и притом de jure [413] установилось бы прямое главенство самого государя над следственным диктаторством комиссии и ее председателя.

Вероятно, подразумевался Трепов, и едва ли не он родоначальник мысли. Государь ее отклонил. Я настаивал на том, на чем полтора или два года настаиваю, т. е. на усилении полиции и на более скором и решительном ведении и производстве дел, не только здесь, но и в других местностях.

Разумею усиление полиции в размерах, которые позволили бы подавить всякие сходки и группировки заговорщиков. Я сказал, что всякий денежный расчет для меня не существует, потому что я не могу оценить на деньги жизнь хотя бы одного из бедных погибших финляндцев [414].

Кстати, о финляндцах. По крайней мере, их похороны были достойны. Вчера писал генерал Гурко, что надеялся, что там будут офицеры и унтер-офицеры от всех частей. Кажется, он моей мыслью воспользовался. Офицеры всех полков были. Генералы и офицеры выносили гробы и т. д. […]

9 февраля.

Утром опять приказание быть во дворце. Перемена во взглядах государя (как догадывается граф Адлерберг, вследствие письма, вчера полученного от цесаревича); учреждается здесь Верховная комиссия, и во главе ее граф Лорис-Меликов. Налицо были, сверх вчерашних, но без военного министра, граф Лорис-Меликов, генерал Гурко, Набоков и Черевин.

Воля государя объявлена внезапно для всех. Генерал-губернатор упраздняется, и генерал Гурко s’est exе?cutе? [415] с большим достоинством. Неожиданность впечатления выразилась на всех лицах. De facto стушевывается III Отделение, но генерал Дрентельн s’est execut de bone grace [416]. При графе Лорис-Меликове дело может пойти. Во всяком случае на публику будет произведен эффект. […]

22 мая.

Императрица Мария Александровна скончалась сегодня, в седьмом часу утра, и, как до сих пор кажется, одна и без сознания. Утром ее уже не было в живых, когда пришел или когда призван был доктор Алышевский. Дали знать в Царское Село. Государь приехал, съехались члены семьи, и весть разнеслась по городу. В 6 часов вечера вышло прибавление к «Правительственному вестнику», с кратким о том извещением. Показались на улицах траурные ливреи, и в домах заговорили о предстоящих церемониях.

До сего дня едва ли какая-либо венценосная жена умирала так бесшумно, так бессознательно и случайно, так одиноко. Все предшествовавшие обстоятельства, вся современная обстановка – даже до вчерашнего присутствия на Елагинской Стрелке [417] всей царской семьи, за исключением государя,?– беспримерны… Недостатка во фразах не будет, но слез будет мало. Пустоты не ощутится, потому что уже при жизни почившей вокруг нее стало пусто, и она сама ничего собою не наполняла. Как мать – с благоговением почтут ее память дети…

Ездил на Елагин с женою, смотреть дачу. Конечно, мы не проехали до Стрелки. На обратном пути я всматривался в лица знакомых и незнакомых. Мысли о новопреставленной на них не было заметно. […]

24 мая.

Утром во дворце. Вынос тела покойной императрицы в Большую церковь. Вечером там же на панихиде. Замирающее впечатление. Черты усопшей приняли выражение, напоминающее былые лучшие времена. Говорил о ней с генералом Вердером. Быть может, он прав, утверждая, что привязанность и преданность государю составляли и все содержание, и объяснение, и оправдание ее жизни.

Обычная пышность церемониала, к которой я совершенно равнодушен. Обычные впечатления относительно нашего духовенства. В такие минуты,?– когда на рубеже земного и вечного, священнодействуя перед фобом усопшего и перед толпою живых, оно возносит молитвы к Богу и напоминает о нем своей пастве,?– придворное духовенство стоит как будто на уровне придворных служителей,?– ниже низкого уровня так называемых чинов двора.

22 ноября.

Вчера государь был только у обедни; потом не выходил и не выезжал. Государь возвратился в 10 часов утра. Обычный конвой кавалерийских офицеров был заказан. В городе много толков о том, как и что соблюдать, в sociе?tе? [418], относительно княгини Юрьевской. […]

5 декабря.

Третьего дня обедал у государя. Княгиня Юрьевская и двое детей были к столу. Государь представил княгине меня и бывшего со мной князя Урусова. Третий гость, граф Н. Адлерберг, был уже прежде представлен. Впечатление – печальное. Не по одной ассоциации идей и воспоминаний, но и – per se [419]. Видны, с одной стороны, последствия долгого полузатворничества и полуотчужденности от света, с другой стороны – следы привычки, притупляющей впечатлительность, и последствия решимости не давать себе ясного отчета в свойстве созданного положения. Прискорбно на обе стороны. […]

Вчера совещание у цесаревича по вопросу об указах Сенату о браке государя и узаконении детей. Государь за обедом меня о том предупредил. Участвовали: граф Адлерберг, граф Лорис-Меликов, князь Урусов, Набоков и я. Обычная мелочность и нерешительность.

При совершенно неправильных данных правильные формы невозможны, и старание приискивать прецеденты и статьи законов для случая без прецедентов и вне всякого законного порядка – совершенно праздное занятие. Пришли пока к заключению не изменять проектов указов, самим государем первоначально начертанных. Вечером фельдъегерь меня известил, что назавтра мы призываемся к государю. Тогда вопрос решится окончательно.

6 декабря.

Он и решился. Государь одобрил наши заключения, прочитал всем нам, в виде объяснения своих мотивов, письмо к королеве Ольге, в котором он извещал ее о своем браке, и пояснил пребывание княгини Юрьевской во дворце в Ливадии полученными ей угрожающими письмами.

Затем государь в нашем присутствии, перекрестясь, подписал два указа Сенату: один о своем браке и возведении супруги и всех детей – глухо – в княжеское достоинство с титулом светлости, а другой – с поименованием наличных детей – о их узаконении. Оба указа будут заслушаны в Сенате, но далее не оглашены, первый – до усмотрения, второй – никогда. Замечательно доверчиво и тепло отношение государя к цесаревичу. […]

9 декабря.

В воскресенье был (в первый раз) в Думе ордена св. Владимира [420]. Отжившее учреждение. Видно, что когда-то оно могло быть почтенным и почитаемым. Теперь ни к чему почтения нет – разве к фимиамщикам.

Вчера – Государственный совет. Обедал у государя. Князь Урусов, Набоков, Тимашев (дежурный генерал-адъютант), графиня Мойра и я. Обедал и целое apr?sd?ner [421] сидел подле княгини Юрьевской. Те же впечатления, что и в первый раз. Она сама подтвердила мне сказанное государем о ее давнишнем расположении ко мне, наивно прибавив, что она с первого взгляда делает себе о людях верное понятие. […]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.