Выдержки из дневника Д. А. Милютина. 1873–1877 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Выдержки из дневника Д. А. Милютина. 1873–1877 гг.

1873 г.

3 декабря. Понедельник.

Сегодня мне был назначен доклад, взамен завтрашнего дня по случаю предложенной завтра охоты. В кабинете государя застал я великого князя Константина Николаевича, а вместе со мною вошел адмирал Краббе и государственный секретарь Сольский. Присутствовал также и наследник цесаревич.

Собрали нас для прочтения Манифеста относительно нового закона о воинской повинности. Государь одобрил проект, но по поводу заключительной фразы, в которой сказано, что новый закон соответствует благим намерениям его величества и пользам государства, вырвалось у государя восклицание: «Дай Бог, чтобы так было!..»

Такое выражение сомнения нас всех озадачило. Заметив наше недоумение, государь прибавил: «Вот увидите сами: сегодня же вам покажется, что не все так думают, как вы…»

Затем, отпустив Краббе и Сольского и удержав только великих князей и меня, государь продолжал: «Есть сильная оппозиция новому закону: многие пугаются, видят в нем демократизацию армии».

Когда мы стали выспрашивать, от кого и на каких основаниях идут такие толки, государь сказал: «Вы сами знаете, кто ваши противники; а более всех кричат бабы…»

Великий князь и я воспользовались удобным случаем, чтобы разъяснить нашу точку зрения и предостеречь его величество от влияния тех кривотолков, о которых сам он заявлял. С своей стороны я высказал прямо и откровенно, что граф Д. А. Толстой, главный наш оппонент в Государственном совете, действует под влиянием двух побуждений: с одной стороны – влияние редакции «Московских ведомостей», поддерживающей горячую агитацию в пользу классических гимназий и исключительности права одного привилегированного сословия на высшее образование; с другой стороны – под влиянием петербургской аристократической партии, мечтающей о том, чтобы офицерское звание было исключительным достоянием дворянских родов.

Государь не только выслушал внимательно наши откровенные объяснения, но даже по временам поддакивал нам, так что можно было полагать, что он не поддается влиянию аристократической партии.

После этого интересного разговора начался мой обыкновенный доклад. К концу его вошел в кабинет великий князь Николай Николаевич. Государь объявил ему о предстоящей ему поездке в Берлин по случаю кончины вдовствующей королевы прусской [422]. Тут же нам было объявлено повеление, чтобы вся гвардия опять надела каски. Давно уже мы были готовы к этому странному возвращению к прежнему головному убору, испытанному и признанному негодным.

Заседание Государственного совета было весьма оживленное и продолжительное. Это был только приступ к прениям о воинской повинности. Как надобно было ожидать, главным оппонентом явился опять граф Толстой. За несколько дней до заседания он разослал членам Государственного совета длиннейшую записку, в которой развивает новые свои затеи по вопросу о льготах по образованию.

Записка эта переполнена самыми натянутыми справками, извращенными цитатами, подтасованными цифрами и невозможными предположениями. Говорят, она составлена и привезена из Москвы Катковым.

В заседании сегодня граф Толстой оказался крайне слабым: как будто с самого начала он чувствовал нетвердую под собой почву. Поддерживали его немногие, и, к удивлению, он заметно искал благовидного пути к отступлению.

Великий князь Константин Николаевич хорошо повел дело: он разделил спорные вопросы так, что одна половина их (именно о льготах для поступающих по жребию) решилась без разногласия, и граф Толстой уступил безусловно. Мы же сделали ему самые неважные уступки. Казалось, что он сам был доволен, что высвободился из хаоса, в который затесался.

Многие из членов громко подсмеивались над тем, что два министра обменялись ролями: министр народного просвещения [423] как будто только и заботился о лучшем составе армии и в особенности корпуса офицеров, жертвуя с самоотвержением всеми выгодами просвещения и другими интересами государственными; военный же министр защищал народное просвещение и высшее образование.

Мало того: шеф жандармов, стоящий во главе аристократической партии, клонил к тому, чтобы вся высшая и образованная молодежь поголовно была привлечена к военной службе и чтобы в случае войны легла целиком на поле битвы; представитель же Военного ведомства защищал эту бедную молодежь и желал сохранить ее для разных поприщ гражданской деятельности. Такая перестановка ролей могла бы показаться непостижимой загадкой для всякого, не посвященного в закулисную игру и замаскированные замыслы наших ториев.

6 декабря. Четверг.

При докладе моем государю его величество опять заговорил о последнем заседании Государственного совета по делу воинской повинности. Видно, кто-то возбуждает государя против этой новой реформы. Также зашел разговор по поводу поступившего от великого князя Михаила Николаевича представления об определении снова в военную службу бывшего полковника Генерального штаба Комарова, того самого, который в качестве редактора газеты «Русский мир» [424] вел такую дерзкую и неприличную полемику против Военного министерства.

Государь отказал, сказав, что, вероятно, великий князь не знал, что это за Комаров. Но в действительности он не мог не знать, кто был редактором «Русского мира» в то злополучное время, когда великий князь Михаил Николаевич принимал такое деятельное участие в происходившей интриге против Военного министерства.

8 декабря. Суббота.

Сегодня, по поводу представленной мною государю записки о приеме в Медико-хирургическую академию в нынешнем году, опять шла речь вообще о той системе, которую проводит с такой настойчивостью граф Д. А. Толстой.

Государь выразил требование, чтобы все ведомства в своих распоряжениях по учебной части сообразовались с общей установленной учебной системой; но я позволил себе возразить, что специальные заведения невозможно подводить под одни правила с университетами и гимназиями.

Государь, согласившись, что вопрос этот подлежит еще внимательному обсуждению, заявил намерение собрать особое совещание из тех министров, в ведении которых состоят учебные заведения, прибавив притом, что отлагает это до более удобного времени, когда будет менее озабочен.

В чем именно заключаются эти заботы – семейные ли, или государственные? Ужели могут озабочивать государя вздорные затеи нескольких безбородых революционеров-пропагандистов, схваченных мужиками где-то под Москвой с глупыми прокламациями и бессмысленными книжками?

Конечно, III Отделение, как всегда, раздувает эти пустые истории; но еще более производят тяжелое впечатление на государя доходящие до него выписки из частных писем. Систематически подносимый на прочтение государю подбор всяких клевет и хулы на все и вся, конечно, не может не влиять на его настроение.

Он смотрит на всех с подозрительностью и недоверием; везде видит злоумышление, обман, подлог. «Всего же более огорчает меня,?– говорит он,?– видеть в числе арестованных военных офицеров…»

Все эти офицеры исключительно отставные; но, к сожалению, многие из них выпущены из военно-учебных заведений только в недавнее время. Жаль эту молодежь, одушевленную добрыми побуждениями, но легкомысленно увлекаемую несбыточными фантазиями. Сегодня должен я был представить государю справку о нескольких таких молодых людях, выпушенных из Артиллерийского училища не более двух-трех лет назад и уже бросивших службу, чтобы свободно производить пропаганду между крестьянами и фабричными.

11 декабря. Вторник.

Еще горяче?е заседание в Государственном совете по делу о воинской повинности. Большая часть заседания была посвящена вопросу о вольноопределяющихся. Вопрос этот более всех других взволновал страсти в так называемой аристократической клике.

Мне говорили, что за несколько дней перед сим собирались у графа Шувалова [425] некоторые из принадлежащих к этой партии министров и членов Государственного совета (граф Пален, Валуев, Тимашев и др.). В совещание это был также приглашен и Катков!.. Был также и Победоносцев.

Что за странное соединение! И почему Катков является каким-то авторитетом в подобном деле? Вчера в Комитете министров слышал я кое-что об этом совещании. Сегодня Валуев принял на себя роль посредника и примирителя. Благодаря ему удалось мне войти в некоторый компромисс с противниками проекта: они охотно поддались на уступки, и я, с своей стороны, не видел никакой важности в их условиях. Вообще нахожу, что они поднимают бурю в стакане воды. […]

22 декабря. Суббота.

[…] Перед обедом я был удивлен нежданным посещением шефа жандармов. Он приехал, чтобы объяснить мне непредвиденный исход истории с юнкером Михайловского артиллерийского училища Циммербергом, исключенным несколько недель тому назад из училища и арестованным в III Отделении по поводу найденных у него бумаг и книг преступного содержания (разные прокламации, возмутительные песни и т. п.).

Его заподозрили в участии в открытой недавно шайке пропагандистов; но по расследованию оказалось, что юноша был легкомысленной жертвой злоумышленников.

Сегодня, по докладе об этом графом Шуваловым, государь приказал привезти во дворец несчастного юнкера, который со страхом и трепетом предстал перед царя. Расспросив его, государь объявил ему полное прощение, приказал идти обратно в училище, чтобы докончить образование, даже подал руку изумленному и смущенному юноше, сказав, что уверен в том, что подает руку честному человеку и верному слуге.

Тот упал к ногам царя, и можно быть уверенным, что такое движение великодушия со стороны государя спасло молодого человека от увлечений на будущее время. Позвав к себе юнкера Циммерберга и поговорив с ним, я отправил его к генералу Баранцову при письме, в котором просил зачислить его снова в училище и забыть все прошлое.

24 декабря. Понедельник.

У великого князя Константина Николаевича происходило чтение журнала Государственного совета по делу о воинской повинности. При этом находились, кроме меня, граф Толстой, адмирал Краббе, государственный секретарь Сольский и помощник его Перетц, редактировавший журнал, также как и весь проект закона.

По окончании чтения, когда граф Толстой вышел, великий князь завел снова речь о вопросе, затронутом мною в разговоре с его высочеством третьего дня, именно об учреждении Особого присутствия или Комитета по делам о воинской повинности наподобие существующего Главного комитета по делам крестьянским.

Я, с своей стороны, повторил прежние свои слова, что буду очень рад учреждению подобного комитета только при условии, чтобы председательство принял сам великий князь. Мне кажется, что подобный комитет обеспечит дальнейший ход дела в том же духе и том же направлении, которые даны ему Государственным советом.

Сколько ни было поползновений к тому, чтобы пошатнуть крестьянское дело и провести тайком, под сурдинку, противуположные тенденции, Главный комитет под председательством великого князя Константина Николаевича держался стойко на страже крестьянского положения и не допустил искажения его.

То же самое желательно сделать и в отношении к новому закону о воинской повинности. Великий князь сначала отклонял от себя новую обузу, но согласился с моими доводами; а чтобы не возбудить тревоги в лагере всесильной шуваловской партии, мы пришли к тому заключению, что, вместо учреждения какого-нибудь нового комитета, лучше испросить высочайшее соизволение на сохранение при Государственном совете временно прежнего Особого присутствия по делу воинской повинности с некоторым лишь изменением его состава.

Этим путем цель будет достигнута вполне, не возбудив никаких толков. […]

31 декабря. Понедельник.

В последний день года невольно мысли обращаются назад и быстро пробегают чрез целый ряд сохранившихся в памяти впечатлений. Для меня 1873 год прошел в виде темной полосы; от него остались только грустные впечатления. Ни в один из предшествующих годов не выносил я столько неприятностей, досад и неудач.

Давно уже начатая против меня интрига созрела вполне и разразилась во всей своей гнусности. Врагам моим не удалось вполне достигнуть своей цели; они не могут считать себя победителями, но все-таки успели повредить мне в глазах государя и сделать почти невозможным мое положение в составе правительства.

Видя на каждом шагу недоверие и нерасположение того, чья воля окончательно, безапелляционно решает все дела, я парализован в своей деятельности. После печального исхода бывшего в начале года Секретного совещания по военным делам и с установлением нормального бюджета Военного министерства мне уже невозможно вести дело военного устройства с той самостоятельностью и энергией, с которыми вел до сих пор в течение более 12 лет.

Что же касается общих дел государственных, выходящих из круга Военного ведомства, то в этом отношении я совершенно устранен. Все делается под исключительным влиянием графа Шувалова, который запугал государя ежедневными своими докладами о страшных опасностях, которым будто бы подвергаются и государство, и сам государь.

Вся сила Шувалова опирается на это пугало. Под предлогом охранения личности государя и монархии граф Шувалов вмешивается во все дела, и по его наушничеству решаются все вопросы. Он окружил государя своими людьми; все новые назначения делаются по его указаниям.

Таким образом, уже теперь в Комитете министров большинство членов действует всегда заодно с графом Шуваловым, как оркестр по знаку капельмейстера. Тимашев, граф Толстой, граф Пален, Валуев – послушные орудия графа Шувалова. Эта клика собирается для предварительного соглашения во всяком предпринимаемом деле.

В заговорах ее участвуют Грейг и граф Бобринский. Министр финансов Рейтерн, хотя и стоит более независимо, избегает, однако же, столкновений с всесильной шайкой и часто делает ей уступки, не совсем честные. Еще менее осмеливаются поперечить Набоков и князь Урусов. У этих людей нет и капли того мужества, которое называется couraqe civique [426].

Абаза искусно лавирует, пользуясь своим нейтральным положением. Более всех мог бы держаться самостоятельно князь Горчаков по своему положению в свете перед государем и по значению, приобретенному его именем в Европе; но он вовсе устраняется от дел внутренней политики, а подчас его аристократические инстинкты сближают его с ратоборцами обскурантизма и помещичьего режима. Наконец, для полноты счета, надобно добавить графа Александра Владимировича Адлерберга и адмирала Н. К. Краббе.

Первый вполне сочувствует аристократической партии и, быть может, готов бы был пойти гораздо далее шуваловских идеалов, но он прежде всего человек придворный, притом апатичен и лично не любит Шувалова, а потому не станет в ряды его шайки, хотя часто помогает ей, пользуясь своим исключительным положением в семейном кругу царского дома.

Что же касается адмирала Краббе, то его едва ли можно и считать в числе министров: принятая им на себя шутовская роль и эротические его разговоры ставят его вне всякого участия в серьезных делах государственных.

Вот та среда, в которой обречен я действовать. Есть ли возможность одному бороться против целой могущественной шайки? Какое поразительное и прискорбное сравнение с той обстановкой, при которой вступил я в состав высшего правительства 13 лет назад!

Тогда все стремилось вперед. Тогда государь сочуствовал прогрессу, сам двигал вперед; теперь все тянет назад, теперь он потерял доверие ко всему им же созданному, ко всему окружающему его, даже к себе самому. При таком положении дел возможно ли мне одному устоять на обломках кораблекрушения и не будет ли извинительно, если я решусь сложить с себя оружие?.. Один в поле не воин.

1874 г.

1 января. Вторник.

По заведенному порядку, отправляясь в 10 часов утра к докладу в Зимний дворец, я взял с собой целый чемодан с подробным отчетом по Военному ведомству за 1872 год и с планами крепостей. Краткого же отчета или обзора деятельности министерства за истекший год, обыкновенно представляемого мною в первый же день каждого года, не было на этот раз.

Хотя государь и заметил это, однако же не спросил, почему нет означенного отчета, который двенадцать лет сряду представляем был мною аккуратно и на который всегда обращалось особенное внимание его величества. Признаться, я доволен, что государь не вызвал меня на объяснения по этому предмету.

При настоящем моем настроении я мог бы высказать много лишнего, неуместного. Пришлось бы объяснять, что до сих пор представляемые мною ежегодно «всеподданнейшие доклады» о ходе дел вверенного мне министерства имели значение не столько отчетов за прошлое время, сколько программ дальнейшей деятельности министерства: что в этом ряде программ, удостаиваемых каждый год высочайшего одобрения, и заключался общий план произведенных в последние 12 лет обширных преобразований и улучшений по военной части; что постепенный, правильно соображенный ход этих преобразований разом обрывается с 1873 годом: военный министр лишается собственной инициативы, ему навязывают чужую программу, ему связывают руки нормальной сметой, и, что всего важнее, он лишается мощной поддержки свыше.

Какую же программу может он представить на наступающий 1874 год?.. Вот в каком смысле могли быть мои объяснения. Хорошо, что я воздержался от них. Государь сегодня еще более, чем во все последнее время, озабочен и невесел: его встревожило нездоровье императрицы, которая со вчерашнего вечера слегла в постель.

Его величество поздоровался со мной так же, как обыкновенно в Новый год: обнял меня, пожелал счастливого года, но сейчас же заговорил о болезни императрицы; а затем объявил, что подписал и пометил нынешним числом Манифест о новом законе воинской повинности [427] и рескрипт на имя его высочества председателя Государственного совета.

Мне же – ни одного даже доброго слова! При всей моей философии, есть ли возможность оставаться равнодушным к такой явной несправедливости. Новый закон о воинской повинности – это дело великое, мало уступающее другим главнейшим реформам настоящего царствования.

Оно велось три года под непосредственным моим руководством; продолжительные прения, происходившие в Особом присутствии Государственного совета и в Общем собрании, положительно вынесены на моих плечах.

И что же? Все члены бывшей Комиссии получили щедрые награды, председателю Комиссии дан великолепный рескрипт (правда, по моему же настоянию), теперь дается рескрипт председателю Государственного совета, объявляется высочайшая благодарность некоторым лицам, которые приглашались в заседания только в качестве экспертов… Один я позабыт, как будто дело вовсе до меня и не касается! Мне даже не сказано короткого «спасибо». […]

11 января. Пятница.

День начался для меня двумя сюрпризами (впрочем, не совсем неожиданными): получил извещение, что старшая дочь моя остается фрейлиной при императрице, а во-вторых, рескрипт, данный на мое имя по случаю нового закона о воинской повинности. […] Получением рескрипта я обязан великому князю Константину Николаевичу, который напомнил государю; еще более адмиралу Краббе, который напомнил великому князю. Нет сомнений в том, что без этих напоминаний позабыли бы, кто был инициатором и главным работником в этом деле. […]

17 апреля. Среда.

[…] В последнее время, как мне кажется, обращение его со мной сделалось несколько менее натянутым; но вообще он имеет вид озабоченный и грустный. Говорят, есть причины семейные. Между прочим, на днях государь был глубоко огорчен неожиданным, почти невероятным, открытием вора среди самой семьи царской! Случались не раз пропажи и в кабинете императрицы, и в Мраморном дворце; строго приказано было полиции разыскать украденные вещи, и что же открылось? Похитителем был великий князь Николай Константинович!

Я не поверил бы такому чудовищному открытию, если б слышал бы не от самого Трепова и если б не видел сам подтверждения тому: мне случилось два раза быть у государя после продолжительных объяснений его по этому прискорбному вопросу с великим князем Константином Николаевичем; оба раза я видел на лице государя явные признаки возбужденного состояния и даже следы слез, а вчера, при докладе моем о предположенной ученой экспедиции на Аму-Дарью, государь с досадой и гневным голосом сказал:

– Николай Константинович не поедет в экспедицию, я не хочу, не пущу его.? Но затем сейчас же прибавил: «Впрочем пока не говори об этом, я переговорю с отцом его».

И вслед за моим докладом было опять объяснение между братьями. […]

18 апреля. Четверг.

Сегодня утром государь растрогал меня своим глубоким огорчением: он не мог говорить без слез о позоре, брошенном на всю семью гнусным поведением Николая Константиновича. Государь рассказал мне все, как было; подробности эти возмутительны.

Оказывается, Николай Константинович после разных грязных проделок, продолжавшихся уже несколько лет, дошел наконец до того, что ободрал золотой оклад с образа у постели своей матери и похищал несколько раз мелкие вещи со стола императрицы. Все краденое шло на содержание какой-то американки, которая обирала юношу немилосердно. Всего хуже то, что он не только упорно отпирался от всех обвинений, но даже сваливал вину на других, на состоящих при нем лиц.

Государь довольно долго говорил об этом тяжелом для него семейном горе, несколько раз возвращался к нему в продолжении моего доклада, высказывал свое намерение исключить Николая Константиновича из службы, посадить в крепость, даже спрашивал мнение моего – не следует ли предать его суду.

Я советовал не торопиться с решением и преждевременно не оглашать дела. Была речь о том, чтоб освидетельствовать умственные способности преступника: поступки его так чрезвычайны, так чудовищны, что почти невероятны при нормальном состоянии рассудка. Может быть, единственным средством к ограждению чести целой семьи царской было бы признание преступника помешанным (клептомания).

Сегодня был парад на Марсовом поле. Погода серая и холодная; войска были в походной форме (в шинелях).

19 апреля. Пятница.

По случаю предстоящего отъезда государя за границу имел я доклады два дня сряду. Сегодня государь опять говорил мне о Николае Константиновиче, уже несколько с большим спокойствием, чем вчера. Три врача (Балинский, Карель и Здекауер) освидетельствовали преступного великого князя и доложили государю, что в речах и поступках Николая Константиновича нашли что-то странное; он не только не опечален всем случившимся, но шутит и кажется совершенно равнодушным.

Ему объявлено было, что он лишен чинов и орденов и будет в заточении без срока. И это принял он совершенно равнодушно. Государь в семейном совете решил признать Николая Константиновича психически больным. Некоторые расказанные государем случаи действительно очень странны.

Женщина, с которой он связался, была арестована, но, говорят, сегодня освобождена и будет выслана из России с выдачей значительной суммы. […]

1875 г.

24 апреля. Четверг.

По поводу того же дела я доложил государю о ложных слухах, распущенных в городе по поводу найденных при арестовании купца Овсянникова списков интендантских чиновников, которые будто бы брали взятки от его приказчика [428].

Действительно, в этом списке оказались почти все смотрители магазинов и даже три чиновника окружного интендантства: им уже предложено подать в отставку; но сплетники и злые языки выдумали, будто бы в этом списке оказались имена «высокопоставленных лиц», называли окружного интенданта Скворцова и генерал-адъютанта Мордвинова.

Наглая эта ложь и клевета, разумеется, произвели сильное волнение в интендантской сфере и в канцелярии Военного министерства. Для прекращения этих слухов просили меня выхлопотать теперь же, не в урочное время награды как Мордвинову, так и Скворцову, однако ж государь не согласился на это, а разрешил только напечатать в «Правительственном вестнике» краткую заметку в опровержение распущенных ложных толков. […]

Во время доклада государь говорил о странном слухе, будто Пруссия намеревается снова разгромить Францию [429] и только ищет предлога к нападению. Князь Орлов сообщает, что Дерби предварил об этом Деказа (французского министра иностранных дел), в среде же французского правительства ходит слух, будто Пруссия намерена напасть на Австрию.

Государь смущен этими слухами и, говоря об образе действий Бисмарка, сравнил его с Наполеоном I, который по окончанию каждой войны сейчас же искал предлога к начатию новой. Странно слышать такое мнение из уст государя – друга и верного союзника императора Вильгельма. […]

7 мая. Среда.

По официальным сведениям Министерства иностранных дел, император Вильгельм в разговоре с нашим государем положительно отрекся от всякого намерения начать снова войну с Францией. Бисмарк в беседе с князем Горчаковым разразился с негодованием на клеветы и сплетни, распускаемые газетами и самим правительством французским. «Il dе?clara positivement que lui attribuer une agression contre la France е?quivalait ? l’accuser d’idiotisme et de manque absolu d’Intelligence» – «Le marе?chal Moltke (по выражению Бисмарка) avait pu s’exprimer comme homme de querre sur une lutte prochaine avec la France, mais en politique c’est un jeune homme dе?nuе? de toute influence» [430].

В официальной депеше наших дипломатов говорится далее: «Il rе?sulte de l’ensemble de ces dе?clarations faites dans les termes les plus pе?remptoires que notre Auquste Maitre a pleinement atteint le but de sa venue ? Berlin et que sa prе?sence et son langage ont raffermi les bases sur lesquelles repose le maintien de la paix.?Parmi les cabinets prе?occupes des dangers dont la France serait menacе?e du cotе? de l’Allemagnee, celui de S[ain]t James s’est placе? en premi?re ligne.

Contrairement ? son langage habituellement modе?rе? et meme un peu obscur, cette fois l[or]d Derby a donnе? l’ordre a l[or]d Odo Russel de soutenir jusqu’aux derni?res limites les efforts de l’Empereur pour le maintien de la paix et de mettre, le cas е?chе?ant, ? la disposition de S. M. toute la puissance de l’Anqleterre, si l’ambassadeur Britannique en е?tait requis par nous. L’oeuvrе? entreprise par notre Auquste Maitre е?tait deja accomplie lorsque cette offre a е?tе? faite et il n’y a pas eu lieu de s’en prе?valoir» [431]. […]

1876 г.

8 апреля. Четверг.

[…] В 1 час государь вышел вместе с императрицей в зал, где разложены были работы Корпуса путей сообщения. Императрица пожелала собственно видеть некоторые из топографических работ Военного ведомства. Работы эти и были выложены в концертном зале: подобрано было, разумеется, только то, что могло интересовать императрицу.

Более всего внимание ее величества остановилось на карте Турции, показывавшей нынешнее распределение турецких войск, направленных против Боснии, Герцеговины и Сербии. Императрица принимает близко к сердцу нынешние дела турецких славян и не скрывает своего негодования на то, что наша дипломатия держится в этом вопросе такой пассивной роли.

Императрица выражалась в этом смысле при многих офицерах Генерального штаба и других лицах, присутствовавших при осмотре карт; в том же смысле возобновила со мной разговор и позже, перед обедом.

С глубокой скорбью говорила она о страшном кровопролитии, которое именно теперь происходит на театре войны. По последним телеграммам, инсургенты [432] четыре дня дрались с сильными турецкими войсками и, не имея уже боевых припасов, бились на ятаганах. Когда я сказал, что надобно возлагать надежды на лучший оборот дел, когда государь поедет за границу, императрица со вздохом сказала:

– А до тех пор? – Сколько бедствий вынесут эти несчастные! […]

30 июня. Среда.

[…] В Петергофе, так же как и здесь в Петербурге, исключительные предметы всех разговоров и толков – здоровье государя и восточный вопрос. До приезда государя ходили самые зловещие слухи о растроенном его здоровье и упадке нравственном; с прибытием же его несколько успокоились; однако ж нашли его сильно исхудавшим. Доктор Боткин (осмотревший государя во вторник) говорил мне, что не нашел в нем никаких симптомов опасных и намекнул, что истощение его может отчасти происходить от излишества в отношении к женщинам.

Говорят, что, кроме постоянных сношений с княжной Долгорукой, бывают и случайные любовные «авантюры». Рассказывают, что, например, в Эмсе, где государь большую часть своего времени проводил у княжны Долгорукой, за ним бегали стаи женщин разного сорта. Впрочем, мне кажется, что тут есть некоторое преувеличение: не всякая встреча в саду, не всякая интимная беседа глаз на глаз имеют значение любовной связи. Можно даже приписывать эти рассказы о любовных похождениях государя более назойливости самих женщин, чем его похотливости.

Возвращения государя ожидали с нетерпением, чтобы узнать что-нибудь верное о настоящем положении политики. В последние дни телеграммы с театра войны не заключали в себе никаких замечательных событий. С объявления войны Сербией и Черногорией [433] (о чем я узнал только в Одессе) и с перехода сербских войск через границу прошло уже 9 дней; по первым телеграммам о наступлении Черняева в публике уже составилось понятие о победоносном шествии его прямо к Константинополю.

Но вместо того в последующих телеграммах видно, что наступление сербов не имеет такого решительного характера, и теперь можно догадываться, что оба противника выжидают, пока стянутся их силы. При этом фазисе войны, как всегда бывает, получаемые с той и другой стороны известия нередко противоречат друг другу. […]

При таком положении дел в Турции естественно возникает вопрос: неужели Европа, в особенности Россия, могут продолжать твердо сохранять принцип невмешательства, особенно ввиду явного, гласного сочувствия, оказываемого туркам Англией и Венгрией. Любопытно было бы узнать, на чем же остановились союзные императоры после последних свиданий в Эмсе и Рейхенберге [434]. В понедельник, когда я мимоходом спросил барона Жомини (приехавшего с государем и князем Горчаковым), он, конечно, не дал мне никакого определенного ответа, а вместо того кинул какую-то странную фразу о нашей неготовности к войне.

Так как я замечал уже, что и в публике слышались какие-то смутные толки о том, будто бы Россия не может воевать и вынуждена во что бы то ни стало избегать войны собственно по растройству военных сил, то я счел нужным при первом же докладе государю взять с собой работы, подготовленные Мобилизационным комитетом при Главном штабе, чтобы объяснить государю и великим князьям истинное положение дела и устранить, по крайней мере, в них ту тревожную мысль, будто мы теперь уже вовсе не можем вести войны.

Из означенных работ было ясно видно, что, несмотря на многие еще остающиеся в нашей военной организации недостатки, никогда армия наша не была в такой готовности к войне, как теперь. Конечно, мы находимся в переходном положении, все у нас еще в разработке, и, во всяком случае, мы не можем выставить армию в том идеальном составе и устройстве, которое проектировано в последнее время; но все-таки можем выставить несравненно большие и лучше устроенные силы, чем когда-либо в прежние времена, и в особенности несравненно в кратчайший срок.

Все это я доложил вчера государю, присовокупив, что если для скорой мобилизации армии в нынешнем ее составе можно ожидать серьезных затруднений, то разве, естественно, со стороны финансов наших и, кроме того, по неразрешению Государственным советом давно уже разработанного проекта Положения о военно-конской повинности.

Государь выслушал мои объяснения без особенного внимания, как бы оставаясь по-прежнему в убеждении, что войны не будет. […]

В разговоре государь коснулся еще некоторых частностей, которые я уже не припомню; но общее впечатление, вынесенное мною из государева кабинета, было то, что, сохраняя по-прежнему надежды на сохранение мира в Европе, он уже не смотрит так спокойно на близкую будущность.

Между прочим государь говорил о предположении Игнатьева собрать сильный корпус в Закавказье на турецкой границе, под видом учебного лагеря; отзывался с негодованием о поступке Черняева, которому было объявлено через Потапова высочайшее воспрещение отъезда в Сербию; упомянул о какой-то записке Фадеева (вероятно, той, которую он подал недавно наследнику), о занятии нами Дарданелл и проч.

Замечательно, что о последнем этом химерическом предположении государь упомянул с некоторым сочувствием, и это в то время, когда в Безикской бухте стоит сильный флот английский и когда в Англии сделаны все приготовления к высадке, в случае надобности, на любом пункте Архипелага 27 тыс. войска.

Прежде выезда из Петергофа я посетил канцлера князя Горчакова и имел с ним продолжительный разговор. Он несколько раздосадовал меня своими бессмысленными упреками Военному ведомству: зачем оно, издерживая ежегодно до 180 млн руб., не имеет там, где оказывается нужным, ни одной части войск в полной готовности к войне? Зачем, например, три дивизии в Одесском округе находятся в слабом численном составе и зачем нужны особые денежные средства для приведения этих войск на военное положение.

Как ни пытался я объяснить великому нашему дипломату всю несообразность его упреков и требований, он, как и всегда, не хотел вовсе слушать, говоря, что он не понимает моих объяснений и что не его дело входить в наши военные дела.

Напрасный был бы труд настаивать, так как мне уже хорошо знакомо легкомыслие, с которым наш знаменитый канцлер говорит обо всех предметах, сколько-нибудь выходящих из тесной рамки дипломатической канцелярии.

Впрочем, мы и на сей раз расстались с ним друзьями. Я успел переговорить с ним о просьбах болгар относительно пропуска оружия через наши таможни, хотя мало ожидаю успеха в этом деле для бедных болгар. […]

15 июля. Четверг.

[…] После первых незначительных предметов доклада пришлось, естественно, коснуться нынешних политических отношений, и тогда у государя невольно вырвалось сознание затруднительности настоящей минуты.

Давно уже не случалось мне слышать от него такого искреннего, откровенного излияния занимающих его мыслей и задушевных забот: «Постоянно слышу я упреки, зачем мы остаемся в пассивном положении, зачем не подаем деятельной помощи славянам турецким. Спрашиваю тебя, благоразумно ли было бы нам, открыто вмешавшись в дело, подвергнуть Россию всем бедственным последствиям европейской войны? Я не менее других сочувствую несчастным христианам Турции, но я ставлю выше всего интересы самой России».

Тут государь обратился к воспоминаниям Крымской войны; слезы навернулись на его глаза, когда он заговорил о тогдашнем тяжелом положении покойного императора Николая, об упреках, которыми тогда осыпали его и друзья и недруги за то, что он вовлек Россию в бедственную войну.

Затем государь, отвечая на мои вопросы, сказал: «Конечно, если нас заставят воевать – мы будем воевать; но я не должен сам подавать ни малейшего повода к войне. Вся ответственность падет на тех, которые сделают вызов, и пусть тогда Бог решит дело.

При том не надобно забывать, что секретный союз, заключенный мной с Германией и Австрией [435], есть исключительно союз оборонительный; союзники наши обязались принять нашу сторону, если мы будем атакованы; но они не сочтут себя обязанными поддерживать нас в случае инициативы с нашей стороны, в случае наступательных наших предприятий, и в этом случае может выйти то же, что было в Крымскую войну – опять вся Европа опрокинется на нас!..»

В таком смысле разговор или, лучше сказать, монолог государя продолжался с полчаса, так что мне трудно припомнить все его слова; он был растроган, так что были минуты, когда не мог говорить. Он сознался, что эти именно заботы и беспокойства постоянно гложат его и подкапывают здоровье: «Может быть, по наружности и кажусь спокойным и равнодушным; но именно это и тяжело – показывать лицо спокойное, когда на душе такие тревожные заботы. Вот отчего я худею, отчего и лечение мое в Эмсе не пошло впрок».

Это искреннее излияние, этот скорбный голос, вырвавшийся так неожиданно для меня из глубины сердца государя, растрогал меня и оставил сильное впечатление. Доклад нынешнего дня останется у меня всегда в памяти. Замечательный этот разговор не помешал, однако же, мне докончить весь доклад мой, и государь выслушал его со вниманием до последнего дела. […]

1877 г.

2 января.

[…] Ни одна из пяти держав не думает ни в каком случае взяться за оружие; многие из них только того и хотят, чтобы Россия одна втянулась в неблагодарную борьбу с полуварварским государством; в случае успеха ей не дадут воспользоваться плодами, а между тем она сделается на известное время неспособной вмешиваться в дела Европы.

Сегодня сам канцлер наконец решился высказать весьма категорически предположение, что более всех других желает нас ослабить именно та держава, которая считается лучших нашим другом,?– Германия. Давно уже прусские дипломаты и генералы внушают нам необходимость войны с Турцией и стараются уверить нас, что нам следует направить против нее большие силы.

Сам Бисмарк развивал то же мнение в последних интимных разговорах своих с Убри. Дружеские эти советы всегда казались мне подозрительными, но сам канцлер только теперь начинает сомневаться в искренности наших друзей и в первый раз решился высказать это государю, который выслушал его без возражения.

Канцлер вел речь к тому, чтобы доказать, как необходимо для России избегнуть войны и остаться сколь возможно долее в согласии с остальной Европой по Восточному вопросу.

Государь с некоторой досадой спросил князя Горчакова: для чего считает он нужным доказывать то, в чем сам государь убежден более всякого другого? Разве не доказал он и не продолжает доказывать свое долготерпение, свое искреннее желание предотвратить войну; но может ли он остаться равнодушным, когда будет затронута честь его и достоинство России?

На эту тему государь говорил довольно долго, с одушевлением; он был сильно взволнован. Припомнив в беглом очерке ход дела с самого начала восстания Герцоговины и Боснии, государь еще раз воспользовался случаем, чтобы дать строгий урок наследнику [436] и всем тем, которые поддались увлечению во имя славянского дела».

Совершенно неожиданно для меня государь вдруг перешел к ложным толкам, распускаемым насчет наших военных сил и готовности к войне. Полагаю, при этом имел он в виду косвенно пожурить князя Горчакова и заключил свою речь самым лестным отзывом о деятельности Военного министерства, результат которой выказала исполненная столь удачно мобилизация.

По окончании совещания я попросил позволения государя прочесть ему заготовленное мною ответное письмо к генералу Непокойчицкому; когда мы остались вдвоем в кабинете, государь снова начал мне говорить об удовольствии, которое доставляют ему отзывы об отличном исполнении мобилизации и блестящем состоянии сосредоточенной на юге армии.

Тут государь припомнил мне все прошлые враждебные против меня интриги, прибавив, что он не поддался этим злостным внушениям и теперь видит, что не ошибся в своем неизменном ко мне доверии.

Он был растроган, обнял меня и сказал между прочим: «Знаешь ли, кто вернее всех ознакомил меня с твоим характером и правилами? – человек, с которым ты часто расходился в убеждених – покойный Яков Иванович Ростовцев».

Я был глубоко тронут и сказал, что государь может быть вполне уверен в том, что всю мою жизнь и во всех действиях я не имел другой цели, как только пользу дела, и руководствуюсь исключительно искренними своими убеждениями, устраняя всякие личные виды. В исполнении служебных обязанностей нет у меня ни родства, ни дружбы, ни вражды. […]

31 марта. Четверг.

Государь объявил мне при моем докладе, что намерен выехать из Петербурга в Действующую армию в половине будущей недели, так чтобы прибыть в Кишинев за день до перехода войск через границу. Там же будет подписан и Манифест о войне. Я еду с государем.

Обедал я у их величеств. Разговор почти исключительно вращался на исторических воспоминаниях. И государь, и императрица обладают необыкновенной памятью и любят припоминать прошлое. Головы их – живые хроники.

5 апреля. Вторник.

[…] С тех пор как война решена, всем как будто стало легче, в городе настроение довольно воинственное, хотя, разумеется, люди желчные ворчат. Сам государь хотя озабочен, но менее нервен, чем прежде. Отъезд его назначен в ночь с 7 на 8 апреля, смотры войскам Действующей армии предположены 10, 11 и 12 апреля в Жмеринке, Бирзуле, Тирасполе, Кишиневе и Унгени. […]

12 апреля. Вторник. Кишинев.

Сегодня совершилось историческое событие: объявлена война Порте, и в прошлую ночь войска наши уже перешли границу как европейскую, так и азиатскую. Подписанный сегодня в Кишиневе Манифест появится в завтрашних газетах.

Государь с наследником цесаревичем выехал из Петербурга в ночь с 7 на 8 апреля (с четверга на пятницу). Сопровождали его в поезде, кроме меня, генерал-адъютанты граф Адлерберг, Игнатьев, Мезенцов, Рылеев, Воейков, граф Воронцов-Дашков, генерал-майор свиты Салтыков, из флигель-адъютантов князь Долгоруков, затем прусский и австрийский военные агенты (генерел-адъютант Вердер и флигель-адъютант барон Бехтольсгейм), два адъютанта наследника и чины Военно-походной канцелярии.

Независимо от этой свиты отправлено вперед, в Кишинев, большое число флигель-адъютантов, генералов свиты и три генерал-адъютанта: князь Меншиков, Чертков (Михаил) и Левашов.

Ехали мы безостановочно до самой Жмеринки, и почти на всем пути провожала нас сквернейшая погода: снег, вьюга. Первый смотр войскам был в Жмеринке, утром 10 числа (воскресенье). Несмотря на холодную и сырую погоду, на невылазную грязь, 5-я пехотная дивизия представилась в превосходном виде. Точно так же и вечером в Бирзуле 31-я пехотная и 9-я кавалерийская дивизии показали себя в отличном состоянии.

Даже прежние пессимисты, сомневавшиеся в существовании русской армии после всех реформ последних 10–15 лет, должны были успокоиться. В особенности замечателен был бодрый, смелый вид теперешнего солдата сравнительно с прежним, забитым, запуганным страдальцем. Государь после каждого смотра собирал вокруг себя офицеров, говорил им несколько слов, на которые они отвечали взрывом восторженных «ура!».

Как на первых двух смотрах, так и на последующих выказывалось возбужденное состояние духа во всех войсках; тут не было ничего искусственного, поддельного, а выказывался на всех лицах искренний энтузиазм.

Вечером 10 числа прибыли мы в Тирасполь. Здесь на станции железной дороги встретил государя главнокомандующий армии великий князь Николай Николаевич с частью своего штаба и русский генеральный консул в Бухаресте барон Стюарт.

Этот последний выехал навстречу государю с той целью, чтобы убедить его величество, по просьбе румынского князя Карла, замедлить на несколько дней объявление войны и открытие военных действий; князь Карл признавал это необходимым не столько потому, что Румыния вовсе не приготовилась к войне (да и не могла приготовиться, так как, по словам барона Стюарта, казначейство ее было совершенно пусто), сколько по соображениям внутренней политики: князь Карл, подписав конвенцию, убоялся последствий нарушения конституции и решился собрать 15 числа Сенат, чтобы легализовать заключенный акт.

По этому предмету проходило в императорском вагоне совещание. Великий князь главнокомандующий и генерал Левицкий объяснили сделанные ими распоряжения на предстоящую ночь с 11 на 12 число; все было уже готово к переходу за границу, при этом было в особенности важно начать движение неожиданно для турок, дабы хотя передовым отрядом успеть занять Галац и Браилов и прикрыть Баршовский мост на Серете.

Игнатьев и я старались отклонить мысль об отсрочке начала войны. Подобная перемена накануне дня, заранее назначенного, могла бы произвести крайне прискорбные замешательства, тем более что кавказские войска на границе Азиатской Турции могли бы и не получить своевременно извещения об отсрочке. Во всяком случае мы лишались бы выгоды внезапности нападения.

По всем этим соображениям и несмотря на настойчивые убеждения барона Стюарта, государь решился не изменять сделанных распоряжений, а барону Стюарту приказал немедленно отправиться обратно в Бухарест, объяснить князю Карлу невозможность исполнения его желания и вместе с тем вручить ему на первый раз миллион франков золотом, в счет той ссуды, которую он просил для покрытия самых неотложных расходов.

Так и было сделано: барон Стюарт в ту же ночь уехал с экстренным поездом и проездом чрез Кишинев получил из полевого казначейства золото.

11 числа, в понедельник, в 9 часов утра, происходил у самой станции Тираспольской смотр 9-й пехотной дивизии и 9-й бригады 32-й дивизии. Погода была сносная; войсками государь был очень доволен и немедленно после смотра продолжал путь далее, без остановки в Кишиневе до Унгени, последней станции железной дороги по сю сторону Прута.

Во время проезда через Кишинев государь принял князя Гику, присланного румынским князем с подписанной конвенцией; ему же, князю Гике, было поручено войти в переговоры о займе. Румынский посланец остался в императорском поезде на всем пути до Унгени и обратно в Кишинев. […]

Сегодня, 12 числа, в 9 часу утра, приехав к государю в губернаторский дом, я узнал, что Манифест о войне подписан и дано знать по телеграфу о распубликовании его. Я также отправил известительные телеграммы в Одессу, Тифлис и Петербург. В 9 часов государь поехал в собор; при входе встретил его архиерей Павел красноречивой речью, которая была бы очень хороша, если б была короче и если бы не попали в нее некоторые неуместные политические намеки.

После краткого молебствия государь поехал за город, на поляну, на которой выстроены были войска: 14-я пехотная и 11-я кавалерийская дивизии, с частью Саперной бригады, Собственным его величества конвоем и двумя только что сформированными болгарскими дружинами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.