Поэты на первой мировой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Поэты на первой мировой

В самом начале революции я твердо решил не отделяться от солдат и оставаться в армии, пока она будет существовать или же пока меня не сменят. Позднее я говорил всем, что считаю долгом каждого гражданина не бросать своего народа и жить с ним, чего бы это ни стоило.

Алексей Брусилов

Не бросать своего народа – в этом призыве судьба всякого солдата-патриота и поэта-гражданина. Лирик фронтового поколения и тонкий литературовед Сергей Наровчатов повторял: «Наше поколение не выдвинуло гениального поэта, но мы создали гениальное явление – фронтовую поэзию Великой Отечественной». Да, этому феномену – поэзии окопников, лирике младших лейтенантов, песням молодых ветеранов – посвящены тома исследований, библиотеки книг и диссертаций. Про Первую мировую, как ни называй её Отечественной – такого сказать нельзя. Даже война с Наполеоном 1812 года ярче и звучнее отозвалась в русской поэзии. Но всё-таки в книге про славные боевые страницы нельзя обойти тех чувств и раздумий, которые, как всегда было на Руси, ярче всего отразились в поэзии. Сам герой этой книги – генерал Брусилов был отличным педагогом и воспитателем не только потому, что долгое время возглавлял подготовку высших кавалерийских кадров, изучая и закаляя характеры подчинённых, но и благодаря тому, что как образованный и умнейший человек понимал, насколько важно уловить настроения в воюющей многонациональной армии, среди мирного разноплеменного населения, включая завоёванное, благодарное или злопамятное.

Особенно его, конечно, заботило моральное состояние войск и просто элементарное просвещение солдат. Недаром он возмущался никчемной работой царского агитпропа, как мы сегодня бы сказали: «Еще хуже была у нас подготовка умов народа к войне. Она была вполне отрицательная… Даже после объявления войны прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову – как будто бы ни с того ни с сего. Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герц-перц с женой были кем-то убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы – не знал почти никто, что такое славяне – было также темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать – было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя.

Что сказать про такое пренебрежение к русскому народу?! Очевидно, немецкое влияние в России продолжало оставаться весьма сильным. Вступая в такую войну, правительство должно было покончить пикировку с Государственной думой и привлечь, поскольку это еще было возможно, общественные народные силы к общей работе на пользу родины, без чего победоносной войны такого масштаба не могло быть. Невозможно было продолжать сидеть на двух стульях и одновременно сохранять и самодержавие, и конституцию в лице законодательной Думы.

Если бы царь в решительный момент жизни России собрал обе законодательные палаты для решения вопроса о войне и объявил, что дарует настоящую конституцию с ответственным министерством и призывает всех русских поданных, без различия народностей, сословий, религии и т. д., к общей работе для спасения отечества, находящегося в опасности, и для освобождения славян от немецкого ига, то энтузиазм был бы велик и популярность царя сильно возросла бы. Тут же нужно было добавить и отчетливо объяснить, что вопрос о Сербии – только предлог к войне, что все дело – в непреклонном желании немцев покорить весь мир. Польшу нужно было с высоты престола объявить свободной с обещанием присоединить к ней Познань и Западную Галицию по окончании победоносной войны. Но это не только не было сделано, но даже на воззвание верховного главнокомандующего к полякам царь, к их великому недоумению и огорчению, ничем не отозвался и не подтвердил обещания великого князя.

Можно ли было при такой моральной подготовке к войне ожидать подъема духа и вызвать сильный патриотизм в народных массах?!».

А ведь ещё Пушкин в нестареющих строфах «Бородинской годовщины» ставил больные вопросы, касающиеся именно тех окраин империи, где началась война и заострялся польский вопрос:

Куда отдвинем строй твердынь?

За Буг, до Ворсклы, до Лимана?

За кем останется Волынь?

За кем наследие Богдана?

Признав мятежные права,

От нас отторгнется ль Литва?

Наш Киев дряхлый, златоглавый,

Сей пращур русских городов,

Сроднит ли с буйною Варшавой

Святыню всех своих гробов?

Всё предсказал гений – даже подчёркиваемое западенцами и майданниками родство с Варшавой. Но кто прислушивается в России к своим пророкам? А Брусилов это тонко чувствовал! Он продолжал свои рассуждения: «Чем был виноват наш простолюдин, что он не только ничего не слыхал о замыслах Германии, но и совсем не знал, что такая страна существует, зная лишь, что существуют немцы, которые обезьяну выдумали, и что зачастую сам губернатор – из этих умных и хитрых людей. Солдат не только не знал, что такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России. Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим отечеством. Откуда же было взяться тут патриотизму, сознательной любви к великой родине?! Не само ли самодержавное правительство, сознательно державшее народ в темноте, не только могущественно подготовляло успех революции и уничтожение того строя, который хотело поддержать, невзирая на то что он уже отжил свой век, но подготовляло также исчезновение самой России, ввергнув ее народы в неизмеримые бедствия войны, разорения и внутренних раздоров, которым трудно было предвидеть конец».

Брусилов постоянно обращался к этим волнующим наблюдениям, эмоциональным оценкам. Думаю, что и многое из появляющегося в периодической печати он прочитывал, осмысливал и брал на вооружение или с усмешкой отвергал. С первых же дней самый яростный патриотизм вспыхнул в глубоком тылу. Буржуазия подпевала в пьяных ресторанах:

Из России многохлебной

Вглубь Галиции волшебной

Он, упорный, зашагал…

Так иди, солдат, и ратай,

И воюй нам край богатый.

Вот именно: нам – воюй, для нас – завоёвывай! Позицию этих ура-патриотов явно выразил И. Северянин:

Мы победим! Не я, вот, лично:

В стихах – великий; в битвах мал.

Но если надо, – что ж, отлично!

Шампанского! коня! кинжал!

Но, по воспоминаниям будущего маршала Победы А.М. Василевского, тогдашняя элита не больно торопилась на защиту отечества: «… Пришло распоряжение об отправке этой роты на фронт. Собрали всех офицеров. Надо было из желающих отправиться на фронт назначить ротного командира. Предложили высказаться добровольцам. Я был уверен, что немедленно поднимется лес рук, и прежде всего это сделают офицеры, давно находившиеся в запасном батальоне. К великому моему удивлению, ничего подобного не произошло, хотя командир батальона несколько раз повторил обращение к господам офицерам». Даже нам, современникам 6-ой псковской роты, это дико читать… «Вспоминая этот факт, – добавляет маршал, – хочется заметить, что он совершенно невероятен для офицеров Советских вооруженных сил. Но в царской армии был вполне обычным явлением.».

В Великую Отечественную войну патриотизм был массовым – шли добровольцами школьники, пожилые рабочие и творческая интеллигенция. Почти всё лидеры легендарного фронтового поколения – от студента ИФЛИ Наровчатова до хрупкой школьницы Юли Друниной – добровольцы! Такого всенародного патриотизма в войну империалистическую совершенно не наблюдалось. Кстати, считается, что из поэтов горячо вызвался идти на фронт только Николай Гумилёв. По некоторым воспоминанием пошёл добровольцем и футурист Бенедикт Лифшиц. Корней Чуковский написал: «Помню, мы втроём, художник Анненков, поэт Мандельштам и я, шли по петербургской улице в августе 1914 г. – и вдруг встретили нашего общего друга, поэта Бен. Лившица, который отправлялся (кажется, добровольцем) на фронт. С бритой головой, в казенных сапогах он – обычно щеголеватый – был неузнаваем. За голенищем сапога была у него деревянная ложка, в руке – глиняная солдатская кружка. Мандельштам предложил пойти в ближайшее фотоателье и сняться (в честь уходящего на фронт Б. Л.)».

По другим сведениям Лифшиц был призван в армию из запаса. Словно прощаясь со своим прошлым, написал шутливые и слегка меланхолические стихи в «Чукоккалу». Его зачислили в 146-й Царицынский пехотный полк. Воевал он храбро, стал георгиевским кавалером, был ранен. Но даже в тяжёлом 1915 году живописал державные красоты Петрограда:

Копыта в воздухе, и свод

Пунцовокаменной гортани,

И роковой огневорот

Закатом опоенных зданий:

Должны из царства багреца

Извергнутые чужестранцы

Бежать от пламени дворца,

Как черные протуберанцы.

Генеральный штаб с «гортанью арки» был тогда окрашен в пурпурные цвета. В 1914 году принял православие, в честь крестного отца – К. И. Арабажина взял отчество Константинович (по рождению – Наумович), вернулся в Киев. В конце октября 1937 года был арестован: обвинение предъявлено по статьям 58-8 и 58–11 «за участие в антисоветской право-троцкистской террористической и диверсионно-вредительской организации». 20 сентября 1938 года приговорён к расстрелу, а на следующий день расстрелян по ленинградскому «писательскому делу». Реабилитирован в 1957 году. Сын поэта – Кирилл Лившиц, рождённый в 1925 году, этого не дождался: погиб осенью 1942 года в Сталинградской битве.

Многие молодые поэты тоже старались откликнуться на эпохальные события. Например, газета «Новь» напечатала в ноябрьском номере 1914 года «Богатырский посвист» молодого поэта Сергея Есенина, но не думаю, что кого-то из мужественных офицеров заинтересовали несколько буколические стихи:

Грянул гром. Чашка неба расколота.

Разорвалися тучи тесные.

На подвесках из легкого золота

Закачались лампадки небесные.

Отворили ангелы окно высокое,

Видят – умирает тучка безглавая,

Л с запада, как лента широкая,

Подымается заря кровавая.

Догадалися слуги божии,

Что недаром земля просыпается,

Видно, мол, немцы негожие

Войной на мужика подымаются.

В 1916 году Есенин сам был призван на службу, которую проходил в Царском Селе. Он не воевал с «немцами негожими» непосредственно на передовой, а служил санитаром в Царскосельском военносанитарном поезде.

Сохранились почтовые карточки кратких писем Есенина родным, на обороте которых напечатано: «Лазарет Их Императорских Высочеств Великих Княжен Марии Николаевны и Анастасии Николаевны при Феодоровском Государевом соборе для раненых. Царское Село». Непосредственным начальником Есенина был полковник Дмитрий Николаевич Ломан (1868–1918), штаб-офицер для особых поручений при дворцовом коменданте (в 1918 году расстрелян большевиками в числе других придворных царской семьи). Его сын Юрий Дмитриевич (1906–1980) был крестником императрицы Александры Федоровны, а в советское время боевой офицер, участник обороны Ленинграда в годы Великой Отечественной войны работал в дирекции ленинградского завода «Красный химик». Он оставил автобиографические записки «Воспоминания крестника императрицы» (рукопись), где часто вспоминает молодого рязанского поэта-самородка Сергея Есенина. Именно в то время за Есениным прочно закрепилось прозвище «сказитель», так его и воспринимали поначалу в художественных кругах северной столицы. В крестьянской поддевке и подстриженный под скобку юноша олицетворял песенного выходца из полевой и лесной Руси-России. Мыкаясь по редакциям и светским салонам, он знал про себя много больше, нежели окружавшие его литераторы. Лишь немногим друзьям-приятелям открывался, говоря: «Пишу стихи о России… Будут Есенина печатать! Слово даю! Я теперь, как скворец, с утра на ветке горло деру…».

О своих стихах, посвящённых Первой мировой войне, Есенин горло не драл, но извинительно писал: «…Я, при всей своей любви к рязанским полям и к своим соотечественникам, всегда резко относился к империалистической войне и к воинствующему патриотизму. Этот патриотизм мне органически совершенно чужд. У меня даже были неприятности из-за того, что я не пишу патриотических стихов на тему «гром победы, раздавайся», но поэт может писать только о том, с чем он органически связан».

Откликом на Первую мировую войну стали историческая поэма «Марфа Посадница», стихотворения «Узоры» и «Молитва матери»:

На краю деревни старая избушка,

Там перед иконой молится старушка.

Молится старушка, сына поминает,

Сын в краю далёком родину спасает.

Молится старушка, утирает слезы,

А в глазах усталых расцветают грёзы.

Видит она поле, это поле боя,

Сына видит в поле – павшего героя.

1914

Это, конечно, стилизация под народный плач, а не гражданская лирика. Наиболее яркие и мужественные стихи в том же году начала войны написал участник боевых действий, доброволец, улан, гусар, разведчик, Георгиевский кавалер Николай Гумилёв. Его «Наступление» пели уже в годы войны, а моя любимая запись – хоровое исполнение марша актёрами Иркутского театра драмы.

Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня.

Мы четвертый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час,

Оттого, что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.

И залитые кровью недели

Ослепительны и легки.

Надо мною рвутся шрапнели,

Птиц быстрей взлетают клинки.

Я кричу, и мой голос дикий.

Это медь ударяет в медь.

Я, носитель мысли великой,

Не могу, не могу умереть.

Словно молоты громовые

Или волны гневных морей,

Золотое сердце России

Мерно бьется в груди моей.

И так сладко рядить Победу,

Словно девушку, в жемчуга,

Проходя по дымному следу

Отступающего врага.

1914

Великие и духоподъёмные стихи!

Вполне соответствует им и сам образ мужественного, поэта от Бога и простого офицера… Приведем опубликованные и достаточно точные воспоминания (хотя записаны они были только в 1937 году) поручика В. А. Карамзина, служившего с марта 1916 года оруженосцем при штабе 5-й кавалерийской дивизии, куда входил Гусарский полк: «… На обширном балконе меня встретил совсем мне незнакомый дежурный по полку офицер и тотчас же мне явился. «Прапорщик Гумилев», – услышал я среди других слов явки и понял, с кем имею дело.

Командир полка был занят, и мне пришлось ждать, пока он освободится. Я присел на балконе и стал наблюдать за прохаживающимся по балкону Гумилевым. Должен сказать, что уродлив он был очень. Лицо как бы отекшее, с сливообразным носом и довольно резкими морщинами под глазами. Фигура тоже очень невыигрышная: свислые плечи, очень низкая талия, малый рост и особенно короткие ноги. При этом вся фигура его выражала чувство собственного достоинства. Он ходил маленькими, но редкими шагами, плавно, как верблюд, покачивая на ходу головой… (Отвратительный портрет, а вот красивые женщины Гумилёва любили! – А.Б.).

… Я начал с ним разговор и быстро перевел его на поэзию, в которой, кстати сказать, я мало что понимал.

– А вот, скажите, пожалуйста, правда ли это, или мне так кажется, что наше время бедно значительными поэтами? – начал я. – Вот, если мы будем говорить военным языком, то мне кажется, что «генералов» среди теперешних поэтов нет.

– Ну нет, почему так? – заговорил с расстановкой Гумилев. – Блок вполне «генерал-майора» вытянет.

– Ну а Бальмонт в каких чинах, по-вашему, будет?

– Ради его больших трудов ему «штабс-капитана» дать можно.

– Мне думается, что лучшие поэты перекомбинировали уже все возможные рифмы, – сказал я, – и остальным приходится повторять старые комбинации.

– Да, обычно это так, но бывают и теперь открытия новых рифм, хотя и очень редко. Вот и мне удалось найти шесть новых рифм, прежде ни у кого не встречавшихся. (Гумилёв шутил – при чём тут рифмы? – А.Б.).

На этом наш разговор о поэзии и поэтах прервался, так как меня позвали к командиру полка…

При встрече с командиром четвертого эскадрона, подполковником А.Е. фон Радецким, я его спросил: «Ну, как Гумилев у тебя поживает?». На что Аксель, со свойственной ему краткостью, ответил: «Да-да, ничего. Хороший офицер и, знаешь, парень хороший». А эта прибавка в словах добрейшего Радецкого была высшей похвалой.

Под осень 1916 года подполковник фон Радецкий сдавал свой четвертый эскадрон ротмистру Мелик-Шахназарову. Был и я у них в эскадроне на торжественном обеде по этому случаю. Во время обеда вдруг раздалось постукивание ножа о край тарелки и медленно поднялся Гумилёв. Размеренным тоном, без всяких выкриков, начал он свое стихотворение, написанное к этому торжеству. К сожалению, память не сохранила мне из него ничего. Помню только, что в нем были такие слова: «Полковника Радецкого мы песнею прославим…». Стихотворение было длинное и было написано мастерски. Все были от него в восторге. Гумилёв важно опустился на свое место и так же размеренно продолжал свое участие в пиршестве. Все, что ни делал Гумилёв – он как бы священнодействовал.

О первом месяце службы Гумилёва в 5-м гусарском полку имеются воспоминания и командира эскадрона Ее Величества ротмистра Сергея Топоркова: «… Н. С. Гумилёв, в чине прапорщика полка, прибыл к нам весной 1916 года, когда полк занимал позиции на реке Двине, в районе фольварка Рандоль. Украшенный солдатским Георгиевским крестом, полученным им в Уланском Ее Величества полку в бытность вольноопределяющимся, он сразу расположил к себе своих сверстников. Небольшого роста, я бы сказал непропорционально сложенный, медлительный в движениях, он казался всем нам вначале человеком сумрачным, необщительным и застенчивым. К сожалению, разница в возрасте, в чинах и служба в разных эскадронах, стоявших разбросанно, не дали мне возможности ближе узнать Гумилёва, но он всегда обращал на себя внимание своим воспитанием, деликатностью, безупречной исполнительностью и скромностью. Его лицо не было красиво или заметно: большая голова, большой мясистый нос и нижняя губа, несколько вытянутая вперед, что старило его лицо. Говорил он всегда тихо, медленно и протяжно.

Так как в описываемый период поэтическим экстазом были заражены не только некоторые офицеры, но и гусары, то мало кто придавал значение тому, что Гумилёв поэт; да кроме того, больше увлекались стихами военного содержания. Командир полка, полковник А. Н. Коленкин, человек глубоко образованный и просвещенный, всегда говорил нам, что поэзия Гумилёва – незаурядная, и каждый раз на товарищеских обедах и пирушках просил Гумилёва декламировать свои стихи, всегда был от них в восторге, и Гумилёв всегда исполнял эти просьбы с удовольствием, но признаюсь, многие подсмеивались над его манерой чтения стихов. Я помню, он читал чаще стихи об Абиссинии, и это особенно нравилось Коленкину. Среди же молодых корнетов были разговоры о том, что в Абиссинии он женился на чернокожей туземке и был с нею счастлив, но насколько это верно – не знаю».

А женился Гумилев не на абиссинке, а на поэтессе Анне Ахматовой. Она говорила о предвоенном времени: «В сущности никто не знает, в какую эпоху он живет. Так и мы не знали в начале 10-х годов, что мы жили накануне первой европейской войны и Октябрьской революции». Однажды, отправляясь к нему из центра через Троицкий мост, она сочинила стихотворение, которое очень понравилось Гумилеву:

Думали: нищие мы, нету у нас ничего,

А как стали одно за другим терять,

Так, что сделался каждый день

Поминальным днем, —

Начали песни слагать

О великой щедрости Божьей

Да о нашем бывшем богатстве.

Главное, навсегда утраченное богатство – покой, ощущение почвы под ногами. Потери шли за потерями… После революции по сфабрикованному делу был расстрелян и сам Гумилёв: даже награды защитника Родины не помогли. Кстати, надо уточнить наградной лист поэта и улана. На первый взгляд всё ясно – сам сказал:

Знал он муки голода и жажды,

Сон тревожный, бесконечный путь,

Но Святой Георгий тронул дважды

Пулею не тронутую грудь.

Когда и как – тронул дважды? Если уточняешь номера приказов, номера наградных крестов, поражаешься разнобою. За разведку в ночь с 20 на 21 ноября Гумилев получил свой первый Георгиевский крест. В приказе № 181 по Уланскому полку от 13 января 1915 года было объявлено: «Приказом по Гвардейскому Кавалерийскому корпусу от 24 декабря 1914 г. за № 30 за отличия в делах против германцев награждаются: <…> Георгиевскими крестами 4 степени: эскадрона Е. В. унтер-офицер Николай Гумилев п. 18 № 134060..». В приказе Гумилев значится унтер-офицером, хотя на самом деле это звание ему было присвоено позже особым приказом. Итак, в сводной таблице, под номером 59 записан унтер-офицер охотник эскадрона Его Величества Николай Гумилев, награжденный за дело 20 ноября 1914 года крестом 4 степени № 134060.

В неделю отдыха с 20 по 26 декабря Гумилев успел совершить короткую поездку в Петроград. К этому его приезду относится снимок с Городецким – Гумилев, уже заработавший Георгиевский крест, но еще не получивший его, снят в форме, но, понятно, без креста. Зачитывание приказа о награждении и вручение наград в полку состоялось накануне Рождества 24 декабря. Именно в этот день Гумилев выехал вместе с Ахматовой из Петрограда в Вильно. Из Вильно Ахматова уехала на несколько дней к матери в Киев, а Гумилев – к себе в полк.

О втором Георгиевском кресте тоже сказано во внятном документе: «Приказом по 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии от 5 декабря 1915 года за № 1486 за отличия в делах против германцев Н. С. Гумилев был награжден Георгиевским крестом 3 ст. за № 108868. Объявлено об этом приказом по Уланскому полку № 527 от 25 декабря 1915 года. В приказе № 528 по Уланскому полку от 26 декабря 1915 года объявлено: «Ниже поименованные нижние чины согласно ст. 96 статута производятся как награжденные Георгиевскими крестами: <…> 3 степени эскадрона Ея Величества улан из вольноопределяющихся Николай Гумилев в унтер-офицеры.».

Тогда в штабах путаницы тоже хватало. Получается, что Гумилёв трижды был произведён в унтер-офицеры. Первый раз – приказом по Гвардейскому Кавалерийскому корпусу, когда в 1914 году его наградили первым Георгием и по ошибке назвали унтер-офицером, второй раз – приказом по Уланскому полку, а третьим как награждённому Георгием.

28 марта 1916 года Гумилёв получил первый офицерский чин прапорщика с переводом в 5-й Александрийский гусарский полк. Полк стоял севернее Двинска, на правом берегу Западной Двины. В апреле полк был направлен в окопы, а 6 мая Гумилёв заболел и был эвакуирован в Петроград. С обнаруженным процессом в легких его поместили в лазарет Большого дворца в Царском Селе, где старшей медицинской сестрой работала императрица Александра Федоровна, шеф тех полков, в которых служил Гумилёв. В госпиталях Царского Села с начала войны медсестрами работали дочери императора Николая II великие княжны Ольга и Татьяна, помогали им и младшие дочери Мария и Анастасия. А ведь 5 июня 1916 года великой княжне Анастасии исполнилось всего 15 лет. В «Новоромановском архиве», который после расстрела царской семьи был привезен в Москву, сохранилась рукопись стихотворения Николая Гумилёва, посвященного Анастасии. Оно подписано прапорщиком Гумилёвым и всеми офицерами, лечившимися в лазарете. Великая княжна сохранила подарок. К этому времени поэт Николай Гумилёв уже был кумиром современной молодежи. Юная красивая Анастасия была счастлива вниманием знаменитого поэта и бесстрашного воина.

Сегодня день Анастасии

И мы хотим, чтоб через нас

Любовь и ласка всей России

К Вам благодарно донеслась.

И мы уносим к новой сече

Восторгом полные сердца,

Припоминая наши встречи

Средь Царскосельского дворца.

Не ахти даже для альбомных стихов, но ведь писал от имени всех – кратко и понятно. В июле 1916 года Гумилёв снова выехал на театр военных действий. В сентябре – октябре 1916 года в Петрограде держал офицерский экзамен на корнета. Не сдав (из 15) экзамен по фортификации, Гумилёв снова отбыл на фронт. Новый 1917 год встретил в окопах, в снегу. Завершилась служба Гумилёва в 5-м Гусарском полку неожиданно. Полк был переформирован, а прапорщик Гумилёв направлен в Окуловку Новгородской губернии для закупки сена частям дивизии; там застала его Февральская революция и отречение императора Николая II от престола. Гумилёв был удручён. Себя он считал неудачником, прапорщиком разваливающейся армии. В апреле 1917 года из штаба полка пришло сообщение о награждении прапорщика Гумилёва орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами и бантом, но поэт не успел его получить. Он добился командировки на Салоникский фронт, и 17 мая Анна Ахматова проводила мужа на крейсер. Но поскольку Россия была выведена из войны позорным Брестским миром, Гумилёв в апреле 1918 года возвратился домой, в Россию. Царское Село было переименовано в Детское Село, дом Гумилёвых реквизирован. Анна Ивановна, мать Гумилёва, с сыном Лёвушкой жили в Бежецке. Анна Ахматова попросила развод… А ведь самая звёздная и заслуженно славная была судьба!

* * *

Вот и подошли мы к одному из главных героев этой главы – поэту Блоку.

В 1980 году в Советском Союзе широко отмечали 100-летний юбилей Александра Блока и 600-летие Куликовской битвы. Вышло очень много изданий поэтических и исторических, прошли замечательные вечера, международные конференции, но более всего меня, заведовавшего тогда отделом поэзии в «Литературной России», поразило огромное количество стихов, не просто посвящённых Блоку, а пронизанных блоковским духом. Какой там застой! – истинный взлёт, характеризуемый строками из цикла о Куликовом поле и предсмертных стихов самого Блока: «Пушкин, тайную свободу пели мы вослед тебе…». В то время я очень часто приходил в гости к выдающемуся лирику Владимиру Соколову в тогдашний Безбожный переулок. Он не просто читал мне божественные строки, но, проникнутый дружеской симпатией, передавал стихи прямо в верстающийся номер, иногда начитывая их на диктофон. Лучшие стихи той поры от «Что-нибудь о России, стройках и молотьбе?» до «Здесь рифмуются пожарища, ничему не вопреки…» появились на страницах «Литературной России», достигшей тиража в 500 000 экземпляров. Самому сегодня не верится!

Помню, мы пришли к Соколову в промозглую погоду с Татьяной Ребровой, выпили коньяку, и Владимир Николаевич вдруг сказал: «Я долго рассматривал полесскую фотографию Блока в военной форме, и у меня написались стихи». Он взял обёртку от шоколада (как сейчас помню, «Бородино») и на белой обратной стороне написал стихи «К фотографии Блока». Он поразительно увидел его —

Среди отеческих разминок,

Среди отеческих тревог…

И мне дороже всех снежинок

Снег на носках его сапог.

Да, зима на Полесье была снежная. «… В январе 1917 года морозным утром я, прикомандированный к генералу М., объезжающему с ревизией места работ Западного фронта, вылез из вагона на маленькой станции, в лесах и снегах. Мне было поручено взять в управлении дружины сведения о работающих в ней башкирах. Меня провели в жарко натопленный домик. Через несколько минут, запыхавшись, вошел заведующий, худой, красивый человек, с румяным от мороза лицом, с заиндевевшими ресницами. Все, что угодно, но никак не мог ожидать, что этот заведующий – Александр Блок. Когда сведения были отосланы генералу, мы пошли гулять. Блок рассказал мне о том, как здесь славно жить, как он из десятников дослужился до заведующего, сколько времени в сутки он проводит верхом на лошади; говорили о войне, о прекрасной зиме.». Это строки удивления и восторга из воспоминаний Алексея Толстого.

Стихи Соколова появились в ближайшем номере «ЛР», рядом с вдохновившей на них фотографией Блока, но с тех пор мне очень хотелось побывать в Полесье, в Колбах и в Лопатине, где открылся тогда же первый музей Александра Блока в Советском Союзе. Не в доконавшем его родном Петербурге, не в любимом подмосковном Шахматове, а там, среди лесов и болот под Пинском, на северном фланге Брусиловского прорыва. И вот только через тридцать лет мне удалось приехать сюда. Кстати, рядом находится городок Кобрин, а мой отец – поручик Брусиловской армии, раненный в Карпатах, служил как раз в 171-м пехотном Кобринском полку.

За несколько месяцев до прибытия к месту службы Блока в болотах Полесья побывал главком Брусилов. Он останавливался в двухэтажном доме лесничего, который стоял на сваях, так как почва под лесом была зыбкая, торфяная. Дом был сложен из толстых бревен, не оштукатурен, из широких пазов его торчал мох. Когда открывали входную дверь в передней первого этажа, по всем комнатам второго подувал сквозняк, хлопали окна и пахло лесной сыростью, плесенью. По стенам ползали мокрицы, полы скрипели. И дни и ночи шли дожди, по утрам подымался густой туман, погромыхивал гром, никак не умеющий разразиться настоящей грозой, так как вокруг на многие версты тянулся лес, и тучи, зацепившись за него, не хотели уходить. От этого с утра в комнатах дома было темно, на рабочих столах зажигали лампы, они коптили каждый раз, когда открывались и закрывались двери.

Но дом был поместительный, комнат много, лесничий со своей семьей жил в первом этаже и не мешал Алексею Алексеевичу, расположившемуся во втором. Брусилов захватил с собою своих друзей – Яхонтова и Саенко. Саенко был веселым, румяным, разговорчивым. Усы он отпустил длиннее прежнего, «совсем как у Брусилова», но были они у него не седые, а золотисторусые. Именно сюда приезжал командующий 3-й армией Леш. Приехал он без вызова, крайне встревоженный тем, что главнокомандующий не посетил его штаб. Брусилов не принял его, сославшись на болезнь. Но болезнь тут ни при чем – легкий насморк, озноб, чему Алексей Алексеевич никогда не придавал значения, Он выслал адъютанта передать Лешу свои извинения за то что, приехав в гости, не побывал у хозяина, но при благоприятной оказии, мол, не преминет поблагодарить его за гостеприимство и за блестяще законченную операцию по овладению Пинском, которая только сейчас начата. Леш уехал разобиженный до предела. «Ничего, – сказал Брусилов, – это ему полезно». Почему так?

А дело в том, что Леш, погнав немца до Стохода, оставался пассивным слишком долгое время. Дельный был генерал, но эвертовская закваска въелась в него. Еще из штаба фронта Алексей Алексеевич настаивал перейти к решительным действиям в тыл Пинской группы, Леша нужно было подхлестывать. Он повторял, что не уверен в своем правом фланге и боится оторваться от Западного фронта. «Я знаю Эверта, – твердил он, – и не могу идти на неверную игру. Я сам, когда был под его началом, не раз подводил Каледина». Телефонные препирательства надоели Алексею Алексеевичу. Он решил проверить дела на месте…

Алексей Алексеевич заезжал ко всем командирам дивизий, побывал почти что во всех полках, и, конечно, оказалось, что Леш все напутал, он возложил главный удар на четвертый Сибирский корпус с севера, а не с юга на третий корпус и не в то время, когда там обнаружилось давление и противник был отвлечен от Ясельды и Огинского канала, как это совершенно ясно вытекало из директивы Юзфронта. Эта путаница вызвала неудовольствие Алексеева и повела за собою еще большую путаницу. Алексеев предложил Брусилову перебросить третий корпус в район Ковеля и Любашева, чтобы оттуда решительно атаковать Пинскую группу с юга… Вроде бы глава – о поэтах, но как не передать эту слиянность военных и гражданских задач, даже простое совпадение прифронтовых дорог?

О жизни Блока на Пинщине мы, к сожалению, можем судить только по его письмам к матери, жене, отдельным друзьям, а также письмам к нему. Причем, многие из них не сохранились. Записная книжка Блока за № 49 – спутница Блока на фронте, практически осталась чистой. Дневник в это время он также, по-видимому, не вел, потому что ещё 29 мая 1913 года решительно записал: «Дневник теперь теряет смысл, я больше не буду писать». Но с 1917 года, с февральской (мартовской по ному стилю) революции, Блок возобновляет подробный дневник. В марте 1917 года Александр Блок сделал пометку в записной книжке: «На днях я подумал о том, что стихи писать мне не нужно, потому что я слишком умею это делать. Надо ещё измениться (или – чтобы вокруг изменилось), чтобы вновь получить возможность преодолевать материал». Неслыханные перемены уже грозно приближались, в России произошла февральская революция, но Блок чувствовал, что это – не коренной переворот…

Напомним, что поэт вернулся в бурлящий Петербург из белорусского Полесья, где проходил службу в действующей армии. Нет сомнений, что под грохот близкой линии фронта и стук копыт коня в своих многочисленных поездках по прифронтовым равнинам, в редкие минуты свободы и затишья, размышляя о прошлом и грядущем, уже прославленный поэт вынашивал чеканные ямбы поэмы «Возмездие». Здесь, может быть, истоки «Скифов, да и в ритмах «Двенадцати» очень многое угадывается из армейских впечатлений, из общения с простыми солдатами в глубинах Полесья тяжкой поры.

До определенного времени во многих источниках высказывалась мысль, что семь месяцев, которые провел А. Блок на Полесье, «едва ли не самые бесцветные в его жизни» и что они, дескать, не лучшим образом сказались на его творчестве. Однако внимательное изучение данного периода судьбы Блока и последующего его творчества говорит об ином: пребывание в Полесье, возле передовой, помогло ему постичь дух переломного времени, надвигающуюся очистительную трагедию и глубже понять чаяния народа. Многие читатели, наверное, не знают, что самый первый музей Блока в Советском Союзе был открыт не в родном и доконавшем его Питере, не в любимом подмосковном имении Шахматове, разграбленном крестьянами, а в тех западно-белорусских краях, где проходила его воинская служба.

Александр Блок. Фотография 1917 г.

Инициатором создания Блоковского музея был московский учёный, журналист, исследователь жизни и творчества поэта Георгий Блюмин (в настоящее время – доктор технических наук, профессор культурологии, член Союза писателей России). Непосредственными же организаторами создания музея стали Демьян Лемешевский – заведующий отделом культуры Пинского райисполкома и заместитель председателя райисполкома Эдуард Еленский. Основная заслуга в том, что музей состоялся, принадлежит старейшему музейному работнику Пинщины Федору Федоровичу Журавскому. Несколько лет он вёл обширную переписку с литературными музеями страны, архивами, исследователями творчества Блока, выезжал в командировки. В результате чего собрал около 300 ценнейших экспонатов, которые и составили экспозицию музея.

Постепенно музей получил большую известность. Проводились многочисленные экскурсии для гостей. В адрес музея стали регулярно поступать экспонаты от почитателей творчества поэта из многих уголков страны. Ежегодно по инициативе отдела культуры и музея проводились Блоковские праздники поэзии. В 1987 году музей расширился. С помощью работников Пинской районной библиотеки была создана новая экспозиция музея, в которой насчитывалось около уже 2 тысяч экспонатов. Праздники поэзии стали проводиться не только в Лопатине, но и в Колбах, Парохонске, Камене, Новом Дворе, в Лунинце – на родине писателя-блоковеда Николая Калинковича. Так что перестройка способствовала взлёту надежд, в том числе и поэтических. Кто бы знал, куда она приведёт… Накануне развала Советского Союза в 1991 году за хорошую работу музей получил статус «народный» и в нем была введена штатная единица старшего научного сотрудника. Всего за время работы музей Блока посетили около 50 тысяч человек, проведено 25 блоковских праздников поэзии. Но теперь люди стали меньше ездить по стране, изучать заповедные литературные края, совсем прекратились дальние школьные экскурсии. В настоящее время музей продолжает работу по пропаганде блоковского наследия, является центром краеведческой работы в Пинском районе. Жаль только, что праздник проходит в непогожем ноябре, я бы посоветовал его сместить на августовские дни памяти поэта, на более погожую пору, когда поэт постигал эти края, когда гости могут увидеть Полесье во всей красе.

Только через тридцать лет после зарождения горячего желания, мне удалось приехать сюда в холодном и снежном марте. Кстати, как я упоминал, рядом находится городок Кобрин, а мой отец – поручик Брусиловской армии, раненный в Карпатах, служил как раз в 171-м пехотном Кобринском полку. О Блоковском музее и празднике уже не раз писалось в СМИ, но кое-что я повторю для поклонников поэта, для тех, кто готовится отправиться в путь по братской Беларуси. Ну, хотя бы то, что по легенде местное название Колбино родилось от имени раскаявшегося разбойника по имени Колб. Если прочитать наоборот – Блок. Поразительное совпадение! Музей мне показывал брянский уроженец Александр Жуков, который работал здесь и председателем колхоза, и председателем сельсовета. Трижды лауреат областных Брестских фестивалей авторской песни живет теперь в блоковской деревне Лопатино. Она запечатлена в письме жене, датированному 16 августа 1916 года, в нём приложены два замечательных рисунка Блока с подписью: «Деревня Колбы. Часовня». Там и доныне высится отреставрированная капличка – часовенка, которую Блок зарисовал с гусём на переднем плане. Жуков подарил мне свою книгу стихов «Земная россыпь», где есть стихотворение «Праздник поэзии Александра Блока в полесской деревушке Колбы». Он пишет и об этих промыслительных совпадениях, и о дубе, который помнит Блока:

Могучий дуб – свидетель вековой,

Капличка – лучик праведного света,

Похожа на церквушку под Москвой,

Где, как и Блок когда-то молодой,

Венчаются и в наши дни поэты.

Нет, церковь в Тараканове никак до конца не отреставрируют, поэты в ней – не венчаются, но памятник молодым Саше и Любе уже встал над Лопасней. Кстати, перекликается название реки с названием деревни Лопатино… Вот ещё несколько живых штрихов и злободневных мыслей по поводу почти 200-дневного пребывания поэта в Западной Белоруссии.

Портреты А. Блока на фоне деревушки Лопатино

Третий год в Европе полыхает разрушительная война. Александр Блок со своей долей немецкой крови никаких иллюзий по поводу воюющих стран – не питал. Ещё в предвоенный год он записал на французском курорте: «Биарриц наводнён мелкой французской буржуазией, так что даже глаза устали смотреть на уродливых мужчин и женщин… Да и вообще надо сказать, что мне очень надоела Франция и хочется вернуться в культурную страну – Россию, где меньше блох, почти нет француженок, есть кушанья (хлеб и говядина), питьё (чай и вода); кровати (не 15 аршин ширины), умывальники (здесь тазы, из которых никогда нельзя вылить всей воды, вся грязь остаётся на дне)…». Охваченный тревожными мыслями о судьбе Родины, поэт ожидал призыва в действующую армию.

К 1916 году русские войска, всего 11 армий, объединенные в 3 фронта, занимали 1200-километровый фронт от Рижского залива до русско-румынской границы, западнее ст. Новоселица. Все армии, будучи в большом некомплекте, насчитывали в начале апреля 1 732 000 штыков и сабель и прикрывали направления:

– на Петроград – Северным фронтом, от моря до Видзы, имея на 340 км, в большинстве прикрытых Двиной, 13 корпусов и 7–8 кав. дивизий (около 470 000 штыков) с уплотнением (3 корпуса) впереди Риги (Рижский левобережный плацдарм) и Двинска (4 корпуса);

– на Москву – Западным фронтом, до Пинска включительно, имея на 450 км 23 корпуса и 5–7 кав. дивизий (около 750 000 штыков) с большим уплотнением на Свенцянском (9 корпусов) и Виленском (7 корпусов) направлениях;

– на Киев и Одессу (Украину) – Юго-западным фронтом, к югу от Полесья, имея на 450 км 19,5 корпусов и 11–12 кав. дивизий (около 510 000 штыков); войска Юго-западного фронта были почти равномерно распределены по всему фронту.

В июле 1916 года Блок узнал об окончательном разрешении и написал в очередном письме к матери в Шахматово: «Сегодня я, как ты знаешь, призван. Вместе с тем я уже сегодня зачислен в организацию Земских и Городских союзов: звание мое – «табельщик 13-й инженерно-строительной дружины», которая устраивает укрепления; обязанности – приблизительно – учет работ чернорабочих; форма – почти офицерская – с кортиком, на днях надену ее. От призыва я тем самым освобожден; буду на офицерском положении и вблизи фронта»…

Итак, 7 июля 1916 года знаменитый поэт, как уже сказано, призывается в действующую армию. У него в руках только что вышедший 2-й том «Стихотворений», а 9 июля он пишет лирический шедевр «Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух». 26 июля Блок выезжает в расположение дружины (станция Лунинец Полесской железной дороги). В этом же месяце выходит 3-й том «Стихотворений» поэта. Мать и близкие ему люди выезд Александра в район Пинских болот восприняли с необычайной тревогой. Об этом, в частности, свидетельствует и неопубликованная переписка, которую удалось отыскать в Ленинграде в частной коллекции И. А. Фащевской, между Александрой Андреевной Кублицкой-Пиоттух и Любовью Александровной Дельмас, известной актрисой, которой в марте 1914 года А. Блок посвятил бессмертный цикл стихов. Мать поэта, волнуясь за судьбу сына, пишет Л. А. Дельмас: «…Ей предложили устроить его здесь, но он сам пожелал ехать на фронт. Когда я или Люба уговаривали устроиться его безопасней и здоровее (он едет в болотистые места), он так страшно злился, что мы отступали. Он так решил, и надо мириться и надо терпеть. Он будет занимать инженерскую должность, которая не требует технического образования…».

Снова напомню, что в этих болотистых лесах Полесья, на самом севере Брусиловского прорыва, тоже проходила линия фронта на стыке Юго-Западного и Западного фронтов. Мой ранневесений путь и лёг в эти болотистые места Полесья, в древний город Пинск, который на полвека старше Москвы. Здесь, кстати, учился первый президент Израиля Хаим Вейцман. Если перебраться на правый берег, в междуречье Пины и Струменя, куда из-за топких болот город никогда не переступал, и взглянуть на Пинск, особенно на утренней заре, то он, окутанный седыми туманами, похож на сказочный «град Китеж». Именно таким увидел его в 1916 году из-за линии фронта Александр Блок. Прибыв на Полесье в имение князя Друцкого-Любецкого в Парохонск, Блок сообщает матери: «…Теперь мы живем в большом именье и некоторые (я в том числе) – в княжеском доме… К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц. Вообще я, более чем когда-нибудь, вижу, что нового в человеческих отношениях и пр. никогда ничего не бывает…».

В дружине поэту отведена более чем скромная роль – табельщика с месячным окладом в 100 рублей (напомним, что фунт хлеба тогда стал стоить 2 копейки вместо довоенной 1 копейки), но прапорщик Гумилёв получал в три раза больше. Обязанности не тяготили Александра Блока. Он был привычен к трудностям и «обладал способностями ко всякому физическому труду». Поэт встречал и распределял по участкам рабочих, прибывающих на Полесье из Средней Азии, Поволжья, Украины, Дальнего Востока, Белоруссии, давал советы и распоряжения. Вот строки из августовских писем Александра Блока к родным в 1916 году: «Стоим в деревне Колбы, на днях переедем в Лопатино… Мы строим очень длинную позицию в несколько верст длины, несколько линий, одновременно роем новые окопы, чиним старые, заколачиваем колья, натягиваем проволоку, расчищаем обстрел, ведем ходы сообщения…». В письме все изложено четко, правдиво, без единого намека на тяготы военно-полевой жизни, на трудности и неудобства. Ведь Блок сам перестраивал дом в Шахматове, а верхом мог скакать по холмам Клинско-Дмитровской гряды целыми днями.

Вот строки современника: «…Когда по убийственной дороге через предательские болота я добрался ночью в деревню Колбы, в низкой полесской хате при скудном свете керосиновой лампы была произнесена фамилия Блок. Был в военной форме дружины. Внутренняя жизнь горит только в глазах… Мы строим окопы, блиндажи – всю сложную систему большой оборонительной позиции. На работу выезжаем по несколько человек верхом. Блок ездит великолепно. Один раз Блок сдается на уговоры прочесть стихи. В полесской хате звучат вдохновенные слова, произнесенные неровным, глухим голосом… Иногда где-то преподает. Пишет ли? Вероятно, в одиночестве ищет душевного равновесия… Общество наше довольно странное: рядом с поэтом Блоком молодой, симпатичный еврей-астроном И.И. Идельсон, талантливый архитектор Л.И. Катонин, потомок композитора Глинки К.А. Глинка (интересно, в российской воющей армии сегодня могут сойтись такие люди? – А.Б.)… На службе Блок – образцовый чиновник. Он может теперь влиять на улучшение быта рабочих и делает это с усердием. Неслыханно аккуратен и симпатичен. Когда это вызывает удивление, говорит: “Поэт не должен терять носовых платков». Эти точнейшие наблюдения взяты из воспоминаний Владимира Францовича Пржедпельского (литературный псевдоним – Владимир Лех. Поэт, журналист, сослуживец Александра Блока по 13-й инженерно-строительной дружине).

Теперь несколько сокровенных дорожных раздумий. В дружине Блок провёл в общей сложности около семи месяцев. Меня всегда поражало, что в учебниках даже для ВУЗов весьма скупо отражено участие поэта в Первой мировой войне. Вот беру один из них, там – всего лишь четыре строчки: «Летом 1916 года он призывается в армию в качестве табельщика одной из строительных дружин и направляется на фронт, где, по его словам, живет «бессмысленной жизнью, без всяких мыслей, почти растительной». Ну, написал под настроение и что? Если бы все наши авторы учебников служили по-настоящему в армии, с марш-бросками, караулами и ученьями, они бы по себе знали, какие мысли порой приходят от усталости и тоски. Но вот как он записал в дневнике об этом времени на некотором расстоянии и спокойно – «об этих русских людях, о лошадях, попойках, песнях, рабочих, пышной осени, жестокой зиме… деревнях, скачках через канавы, колокольнях, канонаде, грязном бараке» и сопроводил всё это перечисление неожиданным возгласом: «Хорошо!». Здесь, в прифронтовой обстановке, он увидел многоликий народ, обострённей понял переломное время, здесь же застала его весть о февральской революции.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.