Катя Корнилова, дочь Гали Корниловой Она просто вышла из леса…
Катя Корнилова, дочь Гали Корниловой
Она просто вышла из леса…
Моя бабушка Анастасия Ивановна недолюбливала Наташу Горбаневскую. Она говорила: «У нашей Галины все подруги какие-то никчемные, нет никого положительных, солидных. Только Ира – серьезная женщина». Иру Роднянскую она очень уважала. Наташа приходила к нам часто, они жили на «Соколе», а мы на Тухачевского. Они с мамой подолгу, по полдня, сидели на кухне, пили кофе, а мы с Ясиком гуляли «за домом», потом скапливалось много немытых чашек из-под кофе, они, видимо, за разговором все время доставали чистые. У Наташи был черный свитер с широким вырезом, он все время съезжал на сторону, так что одно плечо открывалось, и сигарета в руке. Такой богемный вид.
Когда Наташа была в Казани и моя мама с Евгенией Семеновной поехали к ней, я осталась с бабушкой. Бабушка сердилась и произносила долгие монологи в адрес моей мамы и Наташи, а папа сказал, что Наташа, как бы ни относиться к ее стихам (а он сам к ее стихам относился не очень), все равно есть современная Жанна д’Арк и уже вошла в историю, а бабушка махнула на него рукой и фыркнула: «Ну ты скажешь тоже, Жанна д’Арк!»
В Казани маму сначала к Наташе не пустили, она не решилась соврать и назваться сестрой, а пустили только Евгению Семеновну, и мама сидела в коридоре и ждала, и рассматривала «картину маслом», большую роспись на противоположной стене – веселые белозубые загорелые советские мужчины и женщины катались на лодках по синей реке и отдыхали на берегу. В правом нижнем углу стояла подпись: «художник Вахрамеев». Потом низкорослый человек в форме отпер решетчатую дверь, за которую ушла Евгения Семеновна, и, обращаясь к маме, крикнул: «Иди!», мама поняла, что ее прогоняют, встала и пошла к выходу, но в спину ей закричали: «Куда?!! Сюда иди!» Она повернулась, прошла в решетчатую дверь и попала в большую комнату с большим столом, стоящим по диагонали, за столом по разные стороны сидели «содержащиеся» здесь и их родственники. Маму посадили как раз напротив Наташи, и она смогла через стол ее обнять. Наташа была в своей собственной кофточке, светлосерой, с длинными, распущенными по плечам волосами и неожиданно веселая.
За год до чехословацких событий, летом 1967 года, мы жили в Пярвалке, в Литве. Это красивая рыбацкая деревня на Куршской косе, между Куршским заливом и морем. Там было упоительно, дюны, лес, залив, настоящие рыбаки коптили настоящего угря, и все еще проживала чета настоящих куршей. Каждое лето в Пярвалку приезжали Наташа Трауберг с Вергилиюсом Чепайтисом и детьми Томасом и Марией, Юрий Глазов с женой Мариной и детьми, мои мама и отчим, иногда – Юрий Сенокосов с женой, Олег Прокофьев с единственной на всех машиной, Томас Венцлова, которого все звали Птенчик. Прибился котенок, да и того назвали Лулий Сенокосов. Но все это была погранзона, пограничники каждую ночь как расческой расчесывали широкий песчаный пляж, так что след злоумышленника или шпиона был бы на рассвете немедленно обнаружен. Приехать туда можно было только по специальному пропуску, который каждый год оформлял для нас Вергилиюс Чепайтис. Но Наташу Горбаневскую не ждали и пропуска не заказывали. Однажды утром она просто вышла из леса. Не помню, кто первый ее увидел и сказал маме, кажется, Наташа Трауберг, и мы побежали следом за мамой, и я увидела Наташу Горбаневскую, стоящую у небольшой сосенки, в брюках, свитере и с рюкзачком, очень спокойную, ее спокойствие как будто не смешивалось с волнением окруживших ее друзей. Она рассказала, что приехала вечером и, не доходя до контрольного пограничного пункта, свернула в лес и ночью лесом обошла его, в лесу же под кустом заночевала, а утром вышла к деревне. Мне было десять лет, я не формулировала свои впечатления, но всё спрашивала маму, а был ли у Наташи компас, и как это она спала на голой земле и т. д., потому что эта спокойная бодрость, свобода перемещения, легкость и компактность, в том числе и в смысле скарба, волновали.
Пока Наташа была в Казани, к нам часто приходила Евгения Семеновна с Ясиком, а то и с маленьким Осей. Очень хорошо вижу ее перед собой, слышу ее нервную речь, стирающийся до хрипоты голос, высокочастотные вскрики, она вскрикивала и плакала. Худенькое белое лицо с морщинами, светлые с красноватыми веками глаза, совсем белые волосы в маленьком пучке. Они с мамой тоже сидели по полдня, а то и дольше, на кухне. Евгения Семеновна говорила и говорила, часто упоминала Иру, т. е. Иру Максимову, Наташину подругу. И так продолжалось лет двадцать, с недолгим перерывом после Наташиного возвращения в Москву и до отъезда во Францию. Евгения Семеновна наотрез отказалась «покидать Родину» (моя бабушка ее очень одобряла). Наташа просила мою маму поговорить с Евгенией Семеновной, уговорить ее уехать с ними, и мама (уверена, не она одна) много раз пыталась склонить ее к отъезду, ведь Евгения Семеновна так любила внуков и Наташу, и так очевидно мучительно было для нее это расставание. Но «это моя Родина, я хочу умереть здесь», – говорила она. И Евгения Семеновна продолжала приходить к нам, только теперь одна (мама, правда, тоже ее навещала), приносила и читала вслух письма от Наташи и Ясика, показывала фотографии, и радовалась им, и также плакала, и вскрикивала, и вынимала из рукава белый платочек и вытирала глаза. Она летала к ним в Париж, но всегда возвращалась.
В конце восьмидесятых моя мама встретилась с Наташей в Париже. Они не виделись лет пятнадцать, и мама рассказывает, что нашла Наташу совсем не изменившейся, разве что похорошевшей и очень веселой. «Сколько я знала Наташку, всегда она была веселой», – говорит мама. Наташа с видимым удовольствием показывала маме город, кормила устрицами в ресторане, моей маленькой дочке прислала красивые детские вещи и, главное, Снупи, мягкую игрушку, ставшую любимой.
В 1991 году я прожила у Наташи на улице Гей-Люссака, недалеко от Люксембургского сада, неделю, но саму Наташу не видела, только говорила с ней по телефону; она была в Праге и, как сказал Ясик, встречалась с Гавелом. Ребята поселили меня в ее кабинете. В первый момент на пороге этой комнаты я застыла, объятая паникой: количество рукописей, книг, раскрытых словарей, бумаг, в том числе, разумеется, и пыльных, обрекало меня на немедленный приступ удушья (я астматик, тяжелая аллергия на книжную пыль как следствие произрастания в такой же вот «литературной среде»). «Бедные Ясик с Осей, что они со мной будут делать?» – мысленно простонала я, но чудесным образом ничего со мной не случилось, мне отлично жилось и дышалось в этом кабинете. Может быть, парижская книжная пыль сильно отличается от московской, а может быть, дело в самой Наташе.
Когда я в следующий раз приехала в Париж и встретилась с Наташей, оказалось, что и для меня она не изменилась за долгие годы (конечно, я видела ее на фотографиях), все в ней было приятно привычным и сладко знакомым с детства. Упругость в движении джинсовых ножек, аккуратные стопы чуть повернуты внутрь, неширокие плечи расправлены, одна рука часто в заднем кармане джинсов, в другой сигарета, или обе руки легко упираются в бедра, уверенность и спокойствие в движениях, очки она поправляла расправленной маленькой крепкой ладонью поверх стекол. Она с годами только похорошела, выглядела, что неудивительно, очень по-европейски в свитерах с длинными рукавами, закрывающими часть кисти. Светлые глаза с косиной, легкая веселость в повадке и спокойствие. Наташа жила уже в другом месте, в районе вокзала Монпарнас. У нее был уютный кабинет с окном в маленький садик, спала я на матрасе почти под ее рабочим столом, на меня иногда слетали страницы рукописей, но меня это уже не пугало. Наташа бывала недовольна, когда я что-то покупала из еды, потому что покупать следовало в определенных местах, она показывала где: свежий хлеб в крошечной пекарне по соседству, овощи – в лавке у знакомого продавца. Видно было, что она радуется этому быту (она вообще всегда казалась мне довольной жизнью).
Наташа взяла меня с собой на воскресную литургию в «свой» храм. У них в храме тоже было как-то легко, после службы всех-всех (!) угощали чаем с кексами и бутербродами там же, в притворе, и это было непривычно, суперприветливо и чинно. Батюшка тоже был приветливым и интеллигентным, со всеми беседовал (по-русски, но с характерным эмигрантским грассированием), во время этого скромного чайного фуршета Наташа общалась и с ним и с другими прихожанами.
Та неделя была для католиков Страстной, и в католическую Великую пятницу в Нотр-Дам выносили для общего поклонения хранящиеся там святыни. Весь огромный собор был заполнен людьми. Когда я уже выходила из собора, ко мне по-русски обратилась незнакомая женщина, извинилась, сказала, что поняла, что я русская, и ей захотелось подойти, познакомиться. Расспрашивала меня про московскую жизнь, про себя рассказала, что уже давно живет во Франции, профессиональная певица, выступает с концертами. Поинтересовалась, где я остановилась в Париже; узнав, что мои парижские друзья имеют отношение к «Русской мысли», заметно разволновалась и спросила, не могут ли они быть знакомы с поэтом Натальей Горбаневской, которая, она знает, тоже работает в «Русской мысли». Оказалось, она исполняет цикл песен на стихи Горбаневской и мечтает пригласить ее на свой концерт. Вечером я рассказала Наташе про случайное знакомство, и Наташа захотела с этой женщиной, Ольгой, созвониться. Уже гораздо позже в Москве при встрече я вспомнила про тот случай и спросила Наташу, и она сказала, что они с Ольгой познакомились и подружились.
Мы гуляли по городу, погода за час менялась от дождика к солнцу и обратно, и Наташа то повязывала на коротко стриженную голову шарф, то снимала и с нежностью говорила как раз о том, как в Париже действительно мгновенно и много раз за день меняется погода. Говорила она с приятной картавостью, «р» – как будто камешек перекатывается. И с веселой гордостью: «Знаешь, Катька, ведь Париж – самый маленький из больших городов». И еще, помню, сказала, когда шли по рю де Сенн: «Вот рю де Сенн, а мы с Ясиком говорим “Сенная”».
В ноябре 2001 года мы с дочерью приехали в Париж всего на два дня из Бельгии и собирались ночевать у Наташи, о чем с ней заранее договорились по телефону. С вокзала сразу к ней не поехали, а, наоборот, гуляли по городу, потому что моя дочка попала в Париж впервые, где-то ужинали, а потом позвонили Наташе. «Ну куда же вы пропали?! – возмущалась она. – Я же котлеты приготовила!!» Нам стало стыдно, мы немедленно метнулись к ней и еще раз поужинали, и Ясик приехал к нам на велосипеде, и Толя Копейкин на машине, и был еще кто-то, к сожалению, не помню кто. А совсем поздно Толя предложил показать моей дочке ночной Париж, и мы с ним и с Наташей поехали кататься. Конечно, было здорово, очень красиво, как и положено ночному Парижу, а на одной плохо освещенной и уже совсем пустынной улице Толя вдруг резко затормозил. На противоположной стороне меняли вывеску магазинчика, прежняя, видимо, уже ненужная, стояла рядом. Это была длинная и широкая лента плотного белого пластика, по ней темно-синими крупными буквами было написано “tzaritza”. Царица. Толя с Наташей очень воодушевились, посовещались и решили, что надо брать. Толина машина была совсем маленькой, и “tzaritza” поначалу никак в нее не влезала, но потом упругой дугой встала между нами, уперлась в потолок, прижав нас всех к дверцам. Мы еще где-то останавливались, сидели в кафе, гуляли, видно было, что Наташа с Толей очень хорошо понимают друг друга, они все время находились в диалоге, и им было хорошо, и нам с ними тоже.
Не могу сказать, что я хорошо чувствовала Наташу, я не угадывала ее настроения, она как будто была отделена невидимым воздушным слоем, возможно, и моего собственного поверхностного отношения, но рядом с ней было спокойно и как-то просторно и легко дышалось.
Моя тетя, младшая мамина сестра, много лет работала библиографом в Книжной палате, а устроила ее туда Наташа Горбаневская, которая работала там библиографом, а до этого там много-много лет работала Евгения Семеновна. Наташа мою тетю не знала и сказала своему начальнику: «Я с ней незнакома, но если мозгов у нее хотя бы вполовину, как у ее сестры, она нам подойдет». Тетя рассказывает: «Где-то году в 1964-м директор Книжной палаты увольнял одну женщину, руководителя отдела статистики, которую весь коллектив очень ценил за профессионализм и эрудицию, и было общее возмущение и общее “бурление”, потом общее собрание, на котором лишь одна Наташа Горбаневская встала и, “невзирая на чины и звания”, очень резко, громко и категорично выступила в защиту этой сотрудницы». После этого Наташе пришлось уйти из Книжной палаты, и она долго была без работы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.