Как чисто, как звонко мы кончимся

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как чисто, как звонко мы кончимся

Эту фразу я написала в самый ликующий, звонкий период любви с моим Учителем, Симоном Львовичем, еще до заболевания. Я увидела это как на картинке – с охапками жасмина вбегаем в комнату, в которой я жила в детстве, отражаемся в зеркале, и зеркало – вдребезги. И нас больше нигде нет. Это ведь лучше, чем кончиться по капельке, как в песочных часах или в капельнице.

Почему-то именно в самые счастливые минуты любви с моими возлюбленными рождались строки о прощании:

В белых густых ромашках хлещет шальной дождь.

А у меня однажды был молодой муж.

Я прощалась с ними загодя, когда любовь еще царила на сцене, когда она еще не превратилась в сварливую нищенку, просящую стертые монеты былого богатства.

А с тем, другим Юркой, Щекочем, кто снился мне потом всю жизнь, мы в совместной, такой далекой теперь жизни не сказали друг другу о наших отношениях ничего. Бродили по Москве с друзьями, говорили о газете... Я как-то обиделась, что он меня не замечает, и, глянув в вечернее небо, громко сказала: «Вот улечу». Он немедленно развернулся ко мне и очень строго, даже свирепо сказал: «Я тебе улечу!»

Когда же бесконечные переезды (у нас не было своего жилья) ослабили струну любви, он сказал только чью-то фразу: «Куда же потерялся он, хрусталик дня в начале мая?»

Наш с ним дом всегда был полон людей. Он, который, как мне казалось, меня почти не замечал, собрал однажды народ, а в конце заявил: «Сегодня вы были на нашей с Мариной свадьбе». Он словно чувствовал, что в тот вечер я опять хотела от него уйти. Ах, как же я любила провожать его на рассвете в командировки, глядя вслед с балкона. Он шел упруго, собранно, не оглядываясь, а по обе стороны от него взлетали вспугнутые голуби. А то вдруг заявил однажды: «Я поехал в Коктебель к своему камню заряжаться вечностью». Чем-то это меня очень обидело. Я «усадила» на стул его плащ, приделала сверху его фотографию, когда же он позвонил, что долетел нормально, сказала ему о своих приготовлениях и что сейчас бить его буду. Через три часа он стоял на пороге, обнимая меня: «Ты с ума сошла!»

А однажды, обидевшись на бесквартирье, а еще больше на то, что его это совершенно не волнует (мещанством он считал даже подметание пола у него перед глазами, так что я должна была дожидаться его ухода), я ушла ночевать к подруге. Он поставил условие, что я должна вернуться к такому-то часу. Я не вернулась, мы расстались.

В отделе нас очень хотели помирить. Гена Жаворонков потащил его ко мне на день рождения, но он и там себя вел так, будто меня вовсе нет. Я передала гостей подруге, стремительно стянула шубу с вешалки и умчалась к Учителю, который только накануне меня провожал, и целовать ему себя я не позволила. Тут же он и сам удивился: «Ух, как быстро мы оказались в постели». К Юрке он ревновал всю нашу совместную жизнь. И зря. Каждая моя любовь – первая и настоящая. Просто с изначальной горчинкой какой-то, ибо я с детства почему-то знала, что так сильно, как мне необходимо, меня никто не полюбит.

Один только Гарри, которого нет.

Просто мне с детства втемяшилось, что любовь – непременно с первого взгляда, и сразу под венец, и радостное ожидание ребенка. Мне это казалось очень естественным. Но мои избранники явно не спешили в загс, перспектива отцовства их не радовала, тут бы мне и уходить, но я каждый раз решала остаться и влюбить избранника так, чтобы он забыл все страхи. К загсу все так и было. Я и сама надеялась, что все у нас получится. Но, видимо, я не могла внутри себя простить очередному мужу его изначально «несказочное» поведение. А может, моя любовь была неглубока...

Главное – наступала минута, когда я жестко говорила себе: «Опять не тот». Что значило: надо продолжать поиски. Вот и сижу теперь без семьи, без детей, в болоте депрессии, лишь фотография «несбыточного» – на столе. Петр Положевец, мой друг и главный редактор «Учительской газеты», спросил у меня, тот ли это, к кому я стремилась всю жизнь? Я твердо ответила: «Да». Но в депрессии я и этого не знаю. Знаю только, что искать я больше не буду, что жизнь без Юрки кажется мне сплошным туманом, а жизнь с Юркой – висением над пропастью.

* * *

И все-таки, они все живы в музее моей души – драгоценные невянущие цветы каждой любви. Просто не стоит во имя следующего чувства топтать, принижать остальные. Я семь раз была замужем. Юра шутит, что это мой педагогический отряд. Да, они все мои друзья, даже больше – родные люди. И неважно, кто был прав, кто нет, кто больше любил, кто меньше, важно лишь одно: любовь – была. Я очень радуюсь, когда мои бывшие мужья женятся. Правда, не все. Один из них сказал мне: «После тебя трудно жениться».

Заварю себе еще кофе, зажгу сигарету и буду дальше писать, чтобы не плакать. Вытру слезы.

* * *

Последний, Леонтий, сказал, что я создана для любви, потом стал мучить меня по хозяйству, чтобы я в чистоте содержала металлическую посуду, потом ужасно засуетился, поняв, что это не для меня и спасти нас может только творчество. Усадил за предыдущую книгу, сам выстроил ее композицию. У него было мало денег, но он всегда покупал мне удобные дешевые вещи. Только самоубийца может отказаться от такого мужа и избрать бродягу, который у меня в рамочке на столе. Все внимание Леонтия было поглощено мной, все внимание Юры будет поглощено детьми. Но я ведь тоже их люблю.

* * *

Надо выбирать человека из своей стаи.

* * *

Золотой у меня Владимир Анатольевич – я ему сказала, что пишу книгу о своей болезни и ужасно боюсь, что допишу ее, потому что тогда – только головой об стенку биться, а он мне ответил, что всегда подбросит новую тему.

Вообще-то женщины затюкали сейчас мужчин совершенно несправедливо. Если сдержан и целомудрен – значит, «голубой». Если весельчак и душа компании – значит, бабник. Я только сейчас, на своем примере, начинаю догадываться, какие у них прекрасные, любящие души и как жестоки мы ко всему тому, чего не понимаем в них и не можем понять, просто потому, что они – другие. И в психушках «от любви» не только женщины лечатся. (Любовь, по-моему, – основной «диагноз» психушек.) Чаще всего мужчина для женщины – объект охоты. Вот это я точно по себе помню: охота. Почему-то с глубокого детства я была уверена, что меня саму по себе никто не полюбит. Может быть, дело в детстве. Мама, считавшая всю жизнь, что страдает от своей красоты и гордости, ни разу не похвалила меня, и я чувствовала себя дурнушкой, а сестру мою мама подхваливала, и та выросла в полной уверенности в своих чарах. Так что на «чары» свои я не полагалась. И на любовь «с первого взгляда» тоже нельзя было определенно рассчитывать, вот и решила искать сама. ...Завораживать, завоевывать...

Встреча с Юрой, как мне казалось, помогла мне понять суть настоящих, честных отношений мужчины и женщины. В каждом письме – писала я ему каждый день – давала честный отчет, правду ли я сказала в том или в ином случае или подсознательно все-таки хочу ему понравиться.

* * *

Юрка, давай возьмем тайм-аут у текста и просто повспоминаем. Как мы сидели у тебя в Орехово-Борисово на кухне и наговориться не могли, как твоя тетя Вика приходила нас разгонять, как ты прищелкивал пальцами, докуривал мои окурки. Юрка, неужели нам осталась лишь память?

А помнишь, мы гуляли по пирсу в Туапсе, и ты подарил мне охапку сирени, сказав, что никому раньше сирень не дарил и вообще цветы дарил только в самых исключительных случаях. И еще сказал, что у нас с тобой каждый вечер – как выпускной. И еще сказал, что так видишь мир только со мной и с ребятами. Я поняла, что ты имел в виду, – это когда все вокруг имеет свой смысл, и видение цельное, и ни одну деталь не просто не хочешь, но и не можешь пропустить, прохожих слышишь, даже если идешь по другой стороне улицы, и когда мгновенно понимаешь раскладку любого конфликта, драматургию любой группы людей (а тогда уже можно вообще не действовать, а так просто – платок уронить, оно все и устроится). Мир проницаем, его смысл ясен для тебя, открыт. Но не чтобы описывать его и создавать новые теории или религии – а чтобы просто ехать в этом автобусе, человеком среди людей, выйти на нужной остановке, уже среди новых людей, войти в метро... То есть: жить, как все живут, но с некоторым более острым, чем у других, обзором видения, масштабом мышления. А теперь я тебе скажу, что такое видение стало для меня постоянным только после последнего приступа, и это постоянство даже утомляет, я к нему не была готова, я не знала, как с этим жить, и постоянно твердила: «Хочу быть как все. И чтоб все было как всегда».

* * *

Прошу тебя, не отвлекайся, как я, не клади веточку сирени в гербарий, держи ее в своей руке, ибо для меня наша жизнь грозит опять стать гербарием; депрессия – это смерть любви. Даже очень сильной... Но потом, если любовь настоящая, она вернется с еще большей силой. Ну вот, тайм-аут не удался, слишком интересные мысли в голову пришли.

* * *

Мы же каким-то нюхом находим друг друга во всех наших «стаях». А сколько их было, этих стай, и счесть невозможно! Но каждый раз мы стремились именно к этому: к расширению картины мира в сознании ребенка и ее гармонизации (я не умею плеваться, как ты, от занудных слов, поэтому просто пользуюсь ими, когда они подходят по смыслу).

Сам понимаешь: я хочу найти смысл и цель моего сумасшествия, надеясь, что оно тоже чему-то служит, какому-то развитию. Мой младший друг Паша Зайцев сказал, что я своими текстами даю людям дышать – тем, кого осталось не так уж много. Что я проводник света и прочие хорошие вещи, когда я рыдала ему в телефон от тщетности и неуместности моей жизни.

* * *

На похоронах Листьева я увидела по телевизору заплаканное, растерянное лицо Гурченко. Ночью мне приснился сон: должен был состояться сбор актрис. Я зашла за Гурченко. Она, не успев снять, опять надевала перчатки, раз надо куда-то идти. Я не знаю, что у них там было, на сборе этом. Я только видела, что все они смертельно устали. Помню, что во сне той же ночью за мной «закрепили» Татьяну Доронину.

* * *

Санитарки в психушках похваляются своими пациентами: «Танечка Самойлова как сыграет роль – так сразу к нам». Психушки давно стали бытом для многих семей. Печальной, привычной необходимостью. Психические болезни – заурядными расстройствами в числе прочих.

Я же упрямо хочу докопаться до причин, почему и зачем у меня все-таки крыша поехала и никак на место не встанет. Какой в этом смысл? За грехи? Из тех, что называют «ошибками молодости»? Один из священников хватался за голову: «Они ко мне идут с одним и тем же: блуд, блуд». Он даже изобрел теорию, что дети реализуют подсознательные желания взрослых. А раз война разлучила мужчин и женщин, то сексуальные потребности ушли в подсознание. Вот выросшие дети и взбесились. Мы в свое время ни о чем таком не думали, просто первая волна сексуальной революции накрыла именно наше поколение, чье отрочество и юность пришлись на шестидесятые. Все запреты были сняты как старомодные. Новые нормы еще не были созданы, все стало можно с каких угодно лет. В нашем поколении все-таки существовал некий предел: до восемнадцати – нельзя, а потом – можно. Поэтому мы с моим первым мальчиком (для нас первым был тот, с кем ходят на свидание и целуются в подъездах), имея идеальные условия для физической близости – отдельную хибарку, где была его мастерская, задвигали занавеску, раздевались и просто подолгу друг друга рассматривали. И никто ни на кого не кидался. Мы с чистой совестью поехали на зимние каникулы к нему в деревню, и я очень удивлялась, что на нас смотрели из всех окон, как мы шли, держась за руки. Поездка в Москву на слет победителей Всесоюзного конкурса школьных сочинений полностью расторгла и без того непрочный союз с Лешей.

Маме я рассказала о нашей поездке, но мне и в голову не пришло признаться, что мы целовались, да еще как. О целомудрии, потере невинности взрослые до сих пор, по-моему, не умеют разговаривать с детьми, поставив на место сказки про аистов учебное пособие про устройство половых органов. Вот и вся революция. Содрали покров тайны, сказки.

* * *

Так вот, в начале семидесятых мне позвонила знакомая журналистка, принимавшая участие в моей юношеской судьбе, и стала умолять, чтобы я спасла ее восемнадцатилетнего сына, направив его к Симону Львовичу Соловейчику в Переделкино, ибо только он один может объяснить, чем отличается коммунизм от фашизма, потому что мальчик готовит восстание. Сима устало согласился. К нему все знакомые родители слали своих девочек и мальчиков с их бесконечными конфликтами. Илюша приехал, они хорошо поговорили и разошлись, каждый при своих взглядах. Я поняла, что «тащить» Илюшу придется мне. Я ходила за их ватагой вместе с психиатром Ильи, который считал, что Илью ведет мания величия, – я была другого мнения. Илюша уже, как он говорил, поднимал рабочие окраины. Тогда я завела с ним роман. Я искренне восхищалась им. И он мной тоже. Он сильно в меня влюбился. А я с тех пор не знала покоя ни днем, ни ночью, ибо Илья мне все рассказывал. Ожидая допоздна Илью, вслушивалась в шаги в подъезде: не идут ли его брать? Я очень хотела, чтоб они пришли. И я бы им все высказала: до чего они довели страну и детей, что лучшие из ребят готовы опять идти «на Сенатскую».

Они не пришли. Вместо этого Илью вызвали в органы, порекомендовали не заниматься политикой, расспрашивали и обо мне. Илья сказал, что я всегда агитировала его за коммунизм, что было чистой правдой. Говорил он мне об этом так торжественно, с бледным от волнения крупным своим лицом (он вообще был похож на Пестеля), что я рассмеялась. И тогда вдвоем еще с одним мальчиком из моего клуба они решили, что я – сотрудница КГБ, и мой клуб нужен лишь как приманка, чтобы слетались мотыльки. Мне стало тошно. На продолжение романа с ним у меня уже не хватало душевных сил.

Когда мы расставались, он сказал, что я такая же, как и все уличные девки. Я и это стерпела. Я признавала частичную правду этих слов. Теперь они конфузятся, когда я им напоминаю об этом, просят, чтоб я их простила, что они жизни не знали, я же думаю: не надо забывать ваш суд надо мной, не надо из-за незнания жизни снижать требования к чистоте и правде любви. Строже моих ребят меня никто не судил. И я благодарна им за это. И за то, что, вопреки моим опасениям, почти все они создали очень хорошие семьи.

Пригодились и мои советы. Все в клубе как один влюблялись в Женю Двоскину – хрупкую, прехорошенькую, с фигуркой вечного подростка. Она же надувала губки, когда очередной провожатый вызывался ее провожать, жаловалась мне: «Ну вот, опять всю свою биографию рассказывать». Узнавая об очередном поклоннике, отмахивалась: «А, это как корь, все должны переболеть». Вот такая ледышка. Когда же к этой девочке-подростку пришла любовь, а он, как на грех, любил другую, то мы часа три просидели у озера в Ботаническом саду, и я рассказывала ей то, что должна была рассказать мама, о чем принято у подружек шептаться по углам, а мы с Женей обсуждали совершенно свободно – вернее, это я говорила, а она впитывала, глядя в траву и теребя цветы...

* * *

Мне мой Учитель говорил: «Живем в грехе». – «Почему? – удивлялась я. – Ведь ты сам в наш первый вечер сказал, что тоже свободен». Оказывается, эта «свобода» значила вот что: когда гости в доме, то все вместе сидят за столом, а в остальное время папа живет в другом месте и туда никто из домашних не ходит: папа работает. Или как у моей подруги просто есть Старший муж и Младший муж. Я никогда не понимала и не принимала такие семейные отношения, я не хвалюсь – может, просто потому, что у меня не было детей. И все же для меня «жить не по лжи» начинается с самого сложного – с семьи. Иначе эта ложь так и не отлипнет всю жизнь.

Одна из старших наших девчонок-коммунарок, приехавшая из Челябинска с еще двумя парнями-коммунарами (потом оказалось, это был любовный треугольник), стала советоваться с Женей Двоскиной и Сашей Фурманом, делать ли ей аборт, те пришли ко мне с полными ужаса глазами: как, убить живое? Про себя я тогда подумала: тоже нашла, у кого спрашивать, они ведь жизни не знают. Теперь я понимаю, что лучше не знать жизнь, сидеть в башне из слоновой кости с вмонтированным в ней маяком и светить тем немногим, которым еще нужен и важен свет не только для рыбной ловли. А эта самая жизнь, которую мы не знаем, пусть себе устраивается как хочет, наше дело светить.

* * *

Меня не покидает чувство, что с детства меня ведут, переплетаясь, две силы, пронизывая меня – как два крыла, как две ветви: черная и белая. Черную можно назвать чувственностью, страстью, похотью, белую – любовью. Я знала, что черную в себе надо убить, растоптать, но я думала перехитрить ее и просто всю эту мощную энергию каким-то образом перевести в белую. И общение с Юрой меня к этому подталкивало. Но главный путь шел через лабиринты больниц. Мне даже кажется порой, что меня ведут по какой-то крутой лестнице: когда приступ (то есть бред) – это горение, сгорание, вспышка, затем спустя некоторое время опять депрессия, а за ней – ступень, оказавшись на которой, обнаруживаешь все меньше и меньше черного в себе, оно-то и сгорает. Белое – крепнет.

...А в последний раз в бреду явился «хозяин». Властелин. Он каждый раз являлся, но его-то я и забывала. Он был Властелином – в общем, вел себя, как прежние секретари обкомов в своих лесных домиках или теперешние мафиози (временная оболочка тут не важна). Этот приперся из времен Тараса Бульбы. Ему надо было угождать, а еще ему, если не ошибаюсь, нужна была я. Мама хитростями и угощениями отвлекала его внимание, а спасла меня Галя Положевец, жена моего друга, она просто легла со мной, и Властелину было сказано, что место занято. Уж не помню, но как-то он испарился. А всю ночь, пока это происходило, я твердила маме: «Ну пусть же он зайдет, я же знаю: Юра – в прихожей».

«Встань, посмотри сама», – отвечала мама. Но я это воспринимала, как какую-то очередную ее хитрость.

...Наутро мама удивилась, почему я на нее со злостью смотрю и называю на вы. Мне, правда, довольно скоро пришло в голову, что никого она не обслуживала, а просто уже которую бессонную ночь дремала с больной дочерью. Может, все это и происходило в каком-то там измерении, но бейте меня, режьте на куски – в прихожей стоял Юра! Даже если он сам этого не знает. Даже если это просто измерение моей мечты.

Я верю: если в моих мучениях тебя не было, Юрка, то тогда, значит, в той прихожей был Гарри. Гарри, которого нигде нет, кроме моей души.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.