Один, совсем один
Один, совсем один
1
Вернувшись в Нелькан, Пепеляев отправил в селение Усть-Миль (у впадения реки Мили в Алдан) полковника Сурова с группой офицеров. Тот должен был войти в контакт с партизанами, не сложившими оружие после ухода Коробейникова, и руководить их действиями против красных, а прикомандированный к нему «политработник» Герасим Грачев – организовывать на местах «народную власть».
Пепеляев исходил из того, что если удастся взять Якутск, до весны командование 5-й Армии не сумеет перебросить так далеко на север сколько-нибудь крупные воинские части, зимовка пройдет в комфортных условиях, а весной все может измениться. Он не терял надежды на всеобщее крестьянское восстание в Сибири. При иллюзорности этой перспективы сам план овладения Якутском с военной точки зрения был вполне реалистичен.
Наступать планировалось через Амгу, где находилось около ста пятидесяти красноармейцев. Чуть более сильные гарнизоны занимали села Чурапча и Петропавловское к северу от направления главного удара. В самом Якутске войск было немного, о чем Пепеляев не знал, полагая, что Байкалов сможет выставить против него до трех тысяч штыков. На самом деле тот располагал вдвое меньшими силами.
У Пепеляева вместе с якутами было около восьмисот бойцов, у Ракитина и Худоярова на севере – еще полторы-две сотни бывших повстанцев. Кроме того, рассчитывали на партизан, чья численность будет расти по мере продвижения на запад. У красных, правда, имелось шесть орудий, а у Сибирской дружины – ни одного, их только предстояло отбить у противника, но при громадных расстояниях и большой глубине снежного покрова использовать эти пушки было весьма непросто. Их и летом-то перевозили в основном на пароходах.
26 декабря вслед за Суровым ушел конный дивизион полковника Цевловского – сто десять человек. Они считались кавалеристами и делились на эскадроны, но передвигались пешком: лошади, как и пушки, были делом будущего. Их командир в анкетах, в графе «профессия», писал «наездник», а его люди называли себя «ангелами Цевловского»[24].
Утром 28 декабря выступил авангардный батальон полковника Рейнгардта – до двухсот русских добровольцев и полсотни якутов, а вечером того же дня в Нелькан прибыл Вишневский. Он оставил Аян через неделю после Пепеляева, и за эту неделю или появились «штучки для радио», или обошлись без них, но после трехмесячного молчания радиостанция заработала. Теперь Вишневский знал то, о чем в Якутске узнали два месяца назад.
После разговора с ним Пепеляев записал в дневнике: «Радио оставлено нами в Аяне. Первая новость – Владивосток пал, в Приморье хозяйничают красные. Одни мы остались, затерянные в бесконечных пространствах якутской тайги… Один, совсем один… Холодно. Мысль усиленно работает, ищет выхода… Что будет?»
Позже ему ставили в вину, будто он, чтобы не подрывать боевой дух добровольцев, утаил от них информацию о падении Приморья, но его предновогодний приказ гласит: всем командирам следует разъяснить подчиненным, что у них остался один путь на Родину – вперед. Раньше, значит, подумывали о том, не лучше ли будет вернуться в Аян, весной запросить у Дитерихса пароходы и уплыть во Владивосток. Отныне возвращаться некуда.
Одиночество, затерянность – это чувствовали все. Новая ситуация требовала новых отношений между людьми, и в своем изданном под Новый год приказе Пепеляев особым пунктом предписывал: с 1 января 1923 года «для закрепления сплоченности» дружины при обращении друг к другу употреблять перед чином слово «брат» – брат доброволец, брат полковник, брат генерал.
В Чехословацком корпусе и в созданных Дитерихсом в 1919 году «Дружинах Святого Креста» принято было такое же обращение, но в первом случае декларировалось кровное братство среди чужих, во втором – нечто вроде братства монашеского. Для Пепеляева за этим словом стояло то и другое, а еще – равенство перед общей судьбой, родственное тепло во враждебном ледяном мире. Нововведение быстро прижилось, хотя поначалу его одобрили не все офицеры.
План похода был утвержден на военном совете 30 декабря, но в дневнике Пепеляева об этом нет ни слова. В ночь после совещания он записывает: «Сильно болела голова, спать лег рано, в 9 ч. Проспал два часа и больше не могу заснуть. Вдруг все далеко стало – страсть, мечты, желания отошли куда-то. Одно стало понятно, я должен умереть – рано или поздно, все равно это неизбежно».
Кажется, спокойный властный вождь отчаянно смелой военной экспедиции на край света не имеет ничего общего с нервным молодым человеком, терзаемым бессонницей и неудовлетворенными желаниями, но впечатление обманчиво. «Чарующей цельности», которая восхищала подпавшего под его обаяние Устрялова, в нем не больше, чем в любом нормальном человеке, однако раздвоением личности Пепеляев тоже не страдал. Смысл его регулярно появляющихся в дневнике многословных и, в общем-то, маловразумительных ламентаций прост: жизнь сложилась не так, как хотелось в молодости. Ранняя женитьба, нелюбимая служба и невозможность выйти в отставку из-за войны и революции помешали его мечтам осуществиться, его дарования не раскрылись, настоящей любви он не испытал, счастья нет и не будет, и уже ничего нельзя изменить: он – раб долга, только смерть положит этому предел. Банальная мысль о ее неизбежности потому и потрясает его, что рождена внезапным ночным предчувствием: он умрет здесь, в Якутии.
Через неделю наступило Рождество, в нельканской церкви Благовещения прошло праздничное богослужение. Священник Аммосов, убедившись, что пепеляевцы не обижают его паству, давно сменил гнев на милость, принуждать его к исполнению пастырских обязанностей больше не приходилось. После службы Пепеляев вернулся в свою комнату при штабе – со столом и с лампой, как он хвалился Нине Ивановне, и записал: «Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение – этими словами и звуками полна душа… Только что пришел из нашей церкви. Тускло, хотя и по-праздничному, освещен храм, кругом бедность, а сколько во всем чувства – как молятся! Может, к лучшему Бог дал людям эти страдания? Сколько беспредельной тоски!»
И, оттолкнувшись от предпоследней фразы, продолжил: «Часто бывает чувство желания пострадать. За что? За все! За все!.. А все-таки каждый день молюсь. Что-то впереди? Страшно смотреть – полная неопределенность, уверенности нет».
Между тем авангард Рейнгардта уже двигался к центру Якутии. В ближайшие дни за ним должна была последовать вся дружина.
Через десять лет Вишневский напишет: «Несмотря на в высшей степени неблагоприятную обстановку, как политическую, так и военную, генералом Пепеляевым все же было принято решение начать активные действия, и этим самым была сделана огромная, непоправимая ошибка, скажу даже больше – роковая».
Едва ли, однако, в начале похода Вишневский думал о нем как о роковой ошибке. Размышлений на эту тему в его дневнике нет, зато есть такие записи: «Едим вкусно и сытно. Мясо оленье, по полтора фунта на человека, пожалуй, вкуснее воловьего… Едим пельмени или котлеты… Наш Захаров из оленьего мяса стряпает отличную кашицу».
Как раз в эти дни в Якутске, на республиканском съезде Советов, дискутировался животрепещущий вопрос о том, как побыстрее сделать из хамначитов полноценных пролетариев – путем привлечения к труду в специально для этого созданных кустарных мастерских или через развитие сельского хозяйства и превращение их в сельскохозяйственных рабочих.
Обывателей мучили другие заботы. Начинался НЭП, до Якутии дошедший в последнюю очередь, часть домов вернули хозяевам, но и домовладельцев, и жильцов волновал нигде не прописанный порядок взимания квартирной платы. Многих беспокоило огромное количество документов, необходимых для получения лицензии на торговлю, а в Народном театре остро стояла проблема длинных, «по часу и более», антрактов: они «создавали почву для безудержного флирта», который продолжался в зале и мешал артистам завладеть вниманием публики. Бывало, что актеры, возмущенные поведением таких парочек, в знак протеста покидали сцену прямо во время спектакля.
В интеллигентской среде обострился интерес к краеведению, и поэт Петр Черных-Якутский, в прошлом – губернский чиновник, слагавший оды «лучезарной деве Горделине», чей образ ныне трактовался им как олицетворение «мечты угнетенных о счастливом будущем», взывал к читателям «Автономной Якутии»: «Лет 30 тому назад в Якутске жил гражданин, известный под именем “сочинителя стихов Петрова”. Он был популярен тем, что, будучи вечно навеселе, развлекал обывателей своими стихотворными шутками. Говорят, часто эти стихотворные экспромты имели едко-сатирический характер и направлялись по адресу власть имущих, якутской буржуазии и тех или иных обывателей, чем-либо досадивших Петрову. По-видимому, он был личностью, несколько выступающей из фона нашей обывательской действительности, хотя чувствуется, что его популярность была отчасти скандального толка. Настоящим письмом я обращаюсь к старожилам города Якутска, прошу записать сохранившиеся в их памяти стихи Петрова и прислать их в редакцию для передачи мне. Буду очень рад и благодарен, если кто-то приложит при этом разъяснение, по какому поводу написан тот или иной стих».
Фон – свирепствовавший в городе сыпной тиф, вдобавок зима выдалась необыкновенно суровая даже для этих мест: в первую декаду января 1923 года средняя температура составляла сорок семь целых девять десятых градуса мороза, во вторую – на два градуса ниже. Ночами ртутный столбик опускался до пятидесятивосьмиградусной отметки. В такие морозы останавливаются ручные часы, потому что в них замерзает смазка, и при полном безветрии, под ясным звездным небом человек слышит таинственный тихий шум, похожий на плеск листвы или шорох пересыпаемого зерна – шуршат кристаллики льда, в которые мгновенно превращается влага выходящего с дыханием воздуха. Такой звук якуты называют «шепотом звезд» – поэтично и в то же время с чувством близости проступающих в этой космической стуже иных, нечеловеческих сфер бытия.
2
Август Рейнгардт – кадровый офицер, полунемец-полулатыш из Дерпта, любитель порассуждать о том, что «без немцев и латышей в России не было бы порядка». Однажды, рассказывает Соболев, такой разговор закончился выстрелами и ранением двух диспутантов, в том числе, видимо, самого Рейнгардта, но это не отбило у него охоту к подобным высказываниям. Пепеляев охарактеризовал его как человека «сильной воли, сурового воина».
На двести пятьдесят бойцов у него имелось всего полсотни нарт, на них везли продовольствие, палатки, печки, котлы и минимальный запас патронов. Идти приходилось по целине. Впереди верхом на оленях ехали тунгусы, проминая дорогу для оленей упряжных, за ними – нарты с грузом, за нартами – пешая колонна. Дозоров не высылали, от якутов известно было, что на пятьсот верст к западу, до села Петропавловское, красных нет.
В зависимости от кормовища оленей в день проходили от десяти до сорока верст. Чтобы уставшие люди не заботились об ужине и ночлеге, утром квартирьеры на нартах выезжали с места стоянки и к прибытию батальона ставили палатки, кололи дрова, разводили костры, кипятили воду. Из-за нехватки оленей продовольствие взяли в обрез, суточная порция была маленькая: фунт муки-крупчатки, полфунта мяса, немного крупы и раз в несколько дней – две столовых ложки соли, которой во Владивостоке не запаслись, не зная, что в Якутии это огромная ценность. Изредка выдавалось немного водки.
«Настроение людей было плохое, – со слов кого-то из участников этого марша писал Никифоров-Кюлюмнюр. – Иначе и быть не могло. Каждому не лишенному некоторого здравого смысла человеку ясна была вся абсурдность похода… Высокие мрачные горы, окаймлявшие дорогу с обеих сторон, сама дорога, покрытая глубоким снегом и не имевшая признаков жизни, наводили ужас на солдат. Они чувствовали себя в каменном мешке, откуда нет выхода».
11 января тем же маршрутом ушли последние подразделения под командой Вишневского. С ними покинул Нелькан и Пепеляев, незадолго перед тем отметив в дневнике: «Жизнеперелом происходит, видимо, и характера, и миросозерцания».
Имеется в виду – перелом к лучшему. Как ни странно, падение Владивостока сделало положение Пепеляева более определенным. Исчезают мысли о возможности возвращения в Приморье, война становится единственным выходом. Охотское море сковано льдом, и если до июня все равно не удастся выбраться ни в Китай, ни в Японию, лучше уж наступать самому, чем ждать, когда Байкалов, собравшись с силами, перейдет в наступление.
Угнетающее бездействие осталось в прошлом, и на одном из ночлегов по пути к Усть-Милю в дневнике Пепеляева появляется запись, по тону и настроению мало похожая на прежние: «Еду на оленях, а иногда на страшно заморенной лошадке или иду пешком. Сильный мороз, 35–40 градусов, надолго останавливаться нельзя. Часто бегу, чтобы согреться, одну-две версты. Дружина небольшими колоннами (100–150 чел.) движется пешим порядком. Страшно боялся за этот переход, с ужасом думал, что мы все замерзнем. Ведь идти 25 дней, по дороге ни одного селения… Но вот обгоняю первую, вторую, третью колонну – идут весело, несмотря на то что в пути уже 10–15 дней. Больных всего пять человек, и один умер скоропостижно (доброволец Рыбкин, крестьянин, 48 лет). Есть обмороженные руки, и почти у всех обморожены нос, щеки. У иных очень сильно. У многих от ходьбы пухнут ноги».
Вишневский почти ежедневно отмечал в дневнике температуру «пугливого», как писал Короленко, «морозного воздуха, в котором треск льдины вырастает в пушечный выстрел, а падение ничтожного камня гремит как обвал» – тридцать два, тридцать четыре, тридцать шесть градусов ниже нуля по Реомюру. По Цельсию это еще на восемь-девять градусов холоднее.
С каждым днем Вишневский все с большим трудом одолевал дистанцию от бивака до бивака: «Вчерашний переход в 21 версту был чрезвычайно тяжел… Я вчера еле дотащился… Было очень холодно, люди очень устали. Я сам едва дополз. Устал как никогда… Олени совершенно не идут, нарты ломаются, обоз перегружен».
Когда до Усть-Миля оставалось три дневных перехода, кто-то сообщил ему новость: «Из Амги на Усть-Миль красными выслан отряд в сорок человек. По Амге распространялись слухи, что отряд этот выслан с мирными предложениями к генералу Пепеляеву».
Речь идет о миссии Строда.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.