Стены ада

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стены ада

1

На второй день после штурма иссяк запас льда, осажденные остались без воды. Раненые просили пить, но не было даже снега. Во дворе его весь вытоптали, отправиться за ним в лес или на алас можно было только в темноте, а когда стемнело, оказалось, что ночь – лунная. Тем не менее трое добровольцев взяли по мешку и выползли за линию укреплений. В «лунной светлой мути» они отчетливо выделялись на белом фоне, по ним начали стрелять. Один погиб, двое были ранены и вернулись ни с чем. В следующей паре одного тоже ранило, второй ухитрился притащить немного снега. Из него натопили и распределили между тяжелоранеными несколько кружек воды.

Под утро луна должна была скрыться за цепью гор, но за недолгое время между ее закатом и восходом солнца три-четыре человека не успели бы набрать столько снега, чтобы обеспечить отряд водой на целый день. У санитаров нашлись простыни, сшили три маскхалата, и все равно снегоносов заметили, пришлось поддерживать их огнем, пока они, припав к земле, нагребали в мешки снег. Его хватило сварить конину, выдать по две кружки воды на раненого и по одной – на здорового.

«Красные вынуждены были делать вылазки за снегом, в это время их стреляли как куропаток», – пишет Грачев, состоявший тогда при Вишневском.

Однажды Строд отхлебнул кипяток из кружки и ощутил трупный запах. Санитар признался, что нагреб снег из-под убитых пепеляевцев, а на вопрос, можно ли пить такую воду, авторитетно ответил: «Можно, все бактерии убиты кипячением». Строд этот кипяток пить не стал, но «остальные пили, и ничего».

С продовольствием было не лучше. Взятый из Петропавловского десятидневный запас крупы и муки быстро закончился, печеный хлеб вышел еще раньше. Сена не запасли, в дороге хлебом кормили лошадей и быков. Их туши стали единственным «продовольственным ресурсом». Подсчитали, что мяса должно хватить приблизительно на месяц, но несмотря на морозы оно скоро начало портиться из-за разлагающихся внутренностей. Туши следовало срочно выпотрошить. В обозе нашлась пила, однако работать можно было только ночью и в лежачем положении. Звук, с которым зубья вгрызались в мерзлое, «твердое, как кость», мясо, разносился далеко, пепеляевцы начинали стрелять по пильщикам. От пуль их прикрывали мертвые лошади, но работа шла медленно, за ночь удавалось распилить и разделать две-три туши.

Готовые куски не мыли, воду экономили для варки. Процесс приготовления пищи был первобытно прост: шерсть опаливали на огне, обтирали закопченное мясо полой шинели или тряпкой и опускали в ведро с водой. Единственной приправой к нему была соль. Раз в сутки, часам к девяти-десяти вечера, каждый получал по куску вареной конины и немного бульона.

Раненые, в их числе Строд, помещались в хотоне (хлеве). На двадцати квадратных саженях (около 40 кв. м) лежало до семидесяти человек, а к концу осады – почти сто. Здесь всегда было темно, жир для светильников берегли на время перевязок. Поначалу старались почаще протапливать камелек, это согревало и освежало воздух, потом дрова пришлось экономить. Топили раз в сутки и сжигали не более шести-семи поленьев.

«Из насквозь промерзших углов выглядывает белая борода Деда Мороза, – дорисовывает Строд эту картину. – Оттуда несет холодом, но кому-то приходится занимать и углы хотона. Там ложатся только такие раненые, кто может передвигаться сам, без посторонней помощи. Долго оставаться в углу нельзя».

Однажды рядом с ним прилег фельдшер и негромко, чтобы не услышали соседи, сообщил, что нет медикаментов и «перевязочного материала». Вся отрядная аптека помещалась в сумках фельдшера и лекпомов, запаса не было. Дезинфицирующих и прижигающих средств хватило на несколько первых дней, теперь кончились и бинты. Стали использовать старые, пропитанные кровью и гноем, но поскольку их многократно стирали в горячей воде, они быстро расползались. Кому-то пришла мысль заменить бинты мануфактурой, которую возили в обозе, чтобы выменивать у якутов на продукты и фураж. Она была цветная, и прежде чем употреблять ее на повязки, материю приходилось кипятить, пока не вылиняет. В отсутствие сулемы и йода раны промывали снеговой водой, были случаи смерти от заражения крови.

В книге Строда раненые пепеляевцы умирают с проклятиями тем, кто их сюда заманил, а красноармейцы – с клятвами верности «делу Ленина» и трудовому народу, но ужас реальности пробивается сквозь нормативные речи: «Цокнула в стену хотона и упала где-то у порога одинокая пуля. Фельдшер лег наземь, но больше не стреляют. Раненый просит его: “Повязка свалилась, здорово болит. Перевяжи”. Фельдшер подошел и при скудном освещении самодельной лампы, “действующего вулкана”, как мы ее называли, начал разматывать повязку. Санитар держал ногу красноармейца. Наконец повязку сняли, стали промывать рану. В это время пепеляевцы дали залп по хотону. Отвратительно щелкая, зашлепали о противоположную стену пули. Санитара убило. Уронил ногу и сам упал на нее, придавил. Раненый дико кричит, а белые стреляют по хотону… С большим трудом и риском для жизни стащил фельдшер убитого санитара, освободил ногу раненого. Тот приподнялся на руках, сел. “Ложись, укокошат!” – кричат ему. “Не лягу! Пусть убьют. Лучше конец сразу…” Фельдшер уложил его насильно и, не обращая внимания на ругань и просьбы, держал, пока не прекратилась стрельба. Раненый плакал».

В другой раз пуля попала Строду в ногу. Пробив стену и толстый катанок, она потеряла силу, но ступня распухла и долго болела при движении.

Страшнее всего были «миллионы вшей»: «Там, где запеклись кровь или гной, вши ползали целыми полчищами, копошились сплошной живой масой… Смерти никто не боялся. Боялись получить ранение и целыми днями лежать в темном хотоне».

В юрте тоже всегда было темно. Еще при начале осады из окон вынули прозрачные льдины, к весне ставшие тонкими, проницаемыми для пуль, потому что в течение зимы с них ежедневно соскребали ножом намерзающий изнутри и мешающий солнечному свету куржак, оконные проемы заложили балбахами.

Иногда с пепеляевских позиций доносилось: «Эй-е-е-й! Слу-у-ушай!.. Кра-а-сные… Бра-а-тья, а бра-а-тья! Дава-айте поговориим!»

Отвечать можно было без согласования с начальством, но чтобы самим вызвать противника на разговор, требовалось разрешение Строда. Он обычно не возражал: «Валяйте! Небось и вам скучно».

Такие беседы быстро скатывались в перебранку и заканчивались перестрелками, но ими дело и ограничивалось. Идти на третий штурм Пепеляев не хотел, страшась больших жертв. Вишневский пытался действовать другими, более безопасными для его людей методами. Кто-то подал ему идею атаковать Строда под защитой «сооружений из бревен» – небольших срубов, которые должны были двигать укрывшиеся внутри люди. С помощью этих «якутских танков», как окрестили их красноармейцы, предполагалось подойти к вражеским «окопам», закидать противника гранатами и ворваться в усадьбу, но срубы получились чересчур тяжелыми, чтобы двигаться с ними по глубокому снегу. Попробовали заменить их поставленными на полозья платформами с несколькими рядами балбах – результат был тот же. Вес такой передвижной крепости достигал ста пудов, восемь – десять человек еле способны были сдвинуть ее с места, а прикрыть собой большее число дружинников она не могла из-за своих размеров. Использовать в качестве тягловой силы лошадей не имело смысла, их бы сразу перестреляли.

Неудачной оказалась и предпринятая Вишневским «гранатная атака». Шомпола с привинченными к ним японскими «шомпольными» гранатами особым образом вставлялись в стволы «берданов», при выстреле их выталкивало пороховыми газами, и они могли пролететь метров двадцать пять-тридцать, не намного дальше, чем при броске вручную, зато не требовалось вставать под огнем и даже подниматься на коленях. Однако на нужную дистанцию стрелки подползти не смогли и выпустили гранаты издалека. Большинство их разорвалось или упало в снег, не долетев до цели.

За Стродом стояла вся мощь красной Москвы, за Пепеляевым не было никого, но мы всегда больше сочувствуем осажденным, чем осаждающим. Как бы все ни обстояло в большом мире, в этой точке пространства они в меньшинстве, они страдают, они уже потерпели поражение, раз им пришлось уйти под защиту крепостных стен, а нам свойственно верить, что правда – на стороне слабейших. Все грехи прощаются им за то, что они замкнуты в кольце укреплений, как душа в теле, как узник в темнице, как Хома Брут – в восставшем из круговой черты на полу незримом столпе, о который бессильно бьются силы тьмы. Кажется, осажденные противостоят не столько другим людям, сколько хаосу и смерти, и мы не потому желаем им выстоять, что они во всем правы, а потому что они всего лишены. Чем труднее им оставаться людьми, тем сильнее наша вера в их человечность. Нам хочется думать, что внутри этого магического круга все равны, объединены братской любовью и, как сироты, жмутся друг к другу в поисках последнего оставшегося для них в мире тепла.

2

Первую неделю осады Пепеляев метался между Сасыл-Сысы и Амгой, где вел переговоры с представителями Нарревдота и готовился к наступлению на Якутск. Его замещал Вишневский, поделивший подступы к усадьбе Карманова на два «боевых участка». За один отвечал он сам, за второй – Рейнгардт.

«Всем начальникам помнить, – обращался к ним Пепеляев, – и внушить подчиненным, что отряд Строда должен быть разбит во что бы то ни стало и в короткое время. Снять осаду равносильно поражению… Всеми способами действовать на психику красных с целью убить в них всякую надежду на помощь извне».

Отдельным пунктом этого приказа предписывалось постоянно держать под наблюдением «выход из хотона Строда» – для того, надо думать, чтобы снайпер мог его подстрелить.

«Помнить всем, – под конец опять призывал Пепеляев, – что мы должны разбить отряд Строда. В этом заключается исход нашего движения, наша жизнь».

После неудачи с платформами на санных полозьях он тоже решил построить укрепления из балбах и постепенно переносить их все ближе к позициям красных, пока дистанция между ними не сократится до тридцати-сорока метров. Затем планировалось действовать так же, как если бы удалось подобраться на это расстояние под защитой «якутских танков».

Одновременно сосредоточенным огнем всех захваченных в Амге тяжелых пулеметов начали разрушать «окопы» Строда. Били прежде всего по пулеметным гнездам, заодно разбивая соседние участки. В стене из балбах образовались разрывы. К вечеру третьего дня Жолнин доложил Строду, что если завтра белые продолжат такой же огонь, ширина брешей сделает дальнейшую оборону невозможной.

«Нужно было как-то восстанавливать укрытия, – пишет Строд. – Но чем? Никакого материала у нас нет. Спрашиваю у Жолнина: “Сколько во дворе убитых?” – “Наших человек пятьдесят. А с белыми больше ста будет”. Выручили мертвые… Всю ночь исправляли красноармейцы разрушенные окопы. Подтаскивали замерзшие обледенелые трупы, примеряли, переворачивали, укладывали рядами, заменяли один труп другим: “Этот длинный, не подходит. Тащи покороче. Вон того бери – кажется, Федоров”. Небольшие дыры в стенах окопов затыкали конскими головами. К утру новые окопы были готовы. Напрасно белые открывали сильный пулеметный огонь – мертвые тела тверды как камень, их можно разбить только из орудий».

Неизвестно, как отреагировали пепеляевцы на появление этих инфернальных стен, но и Вишневский, и Грачев предпочли забыть, что дружинники день за днем расстреливали своих же мертвецов. Безумие войны миновало, а оставшимся в Харбине вдовам лучше было не знать, что сталось с их мужьями.

Рана Строда начала заживать. Однажды он вместе с другим раненым, начальником пулеметной команды Зореем Хаснутдиновым, впервые выполз из хотона во двор и «ослеп от яркого солнечного дня, опьянел от свежего воздуха». Закружилась голова, но, полежав немного с закрытыми глазами, Строд почувствовал себя лучше.

Вдали пейзаж был прекрасен: «Лучи солнца серебрили вершины гор. Тайга, одетая в зимний наряд, сверкала бесчисленными голубыми огоньками».

Вблизи – другое: «Снег во дворе вытоптан и залит кровью. Кровь животных смешалась с человеческой, ее не отличишь, она одинакова. Засыпать эту красную площадку нечем, да и к чему? Все, видно, к этой картине привыкли, а снег дороже золота. Маленькая площадь двора завалена грязными тряпками, гнойными бинтами, обглоданными конскими костями, затвердевшими испражнениями, ржавыми обоймами, неразорвавшимися шомпольными гранатами. Отдельными кучами лежат сломанные и целые винтовки, валяются помятые диски от “Шоша”, порванные пулеметные ленты».

В центре небольшой земляной площадки, буро-красной среди окружающих усадьбу снегов, чернели продырявленные пулями юрта и хотон с девятью десятками раненых, а вокруг этого кишащего вшами ада громоздились чудовищные, как в апокалиптическом видении, стены из человеческих и конских трупов: «В одном месте на баррикадах два мертвеца, красный пулеметчик и пепеляевский дружинник, почти прикасались головами друг к другу, протягивали один другому руки, словно решили примириться и заключить союз. Дальше лежит командир взвода Москаленко. Глаза у него широко раскрыты, на губах замерзла кровавая пена. Левая рука протянута вдоль туловища, а правая полусогнута, он держит ее на уровне лба, как бы защищая глаза от солнца. В двух-трех шагах от Москаленко вижу Иннокентия Адамского. Глубокие морщины прорезали его лоб, голубые глаза прищурены, потеряли прежний стальной оттенок и остроту. Лицо серьезное, озабоченное, на нем застыл отпечаток железной воли и решимости. Даже пуля, пронзившая сердце старого партизана, не сняла это выражение мужества и отваги… У “шошиста” Карачарова затылок вырван разрывной пулей, пустой череп зияет страшной, черной, сплошной дырой. Руки скрещены, прижаты к груди. Волосы слиплись и замерзли кровавым комом, а лицо свело в гримасу, точно от сильной зубной боли. Унтер-офицер, получив смертельную рану в висок, упал лицом в снег, отчего оно расплылось, стало большим и неестественно широким, а нос сплюснулся и вдавился вовнутрь, и только небольшой продольный бугорок напоминал о нем. Убитого унтера притащили вчера ночью бойцы, таскавшие снег, и положили на окопы.

У пулемета Кольта лежит огромное неуклюжее тело пепеляевского фельдфебеля. Руки вытянуты вперед, ветер шевелит, перебирает длинные, спутанные космы его волос. Издали кажется, фельдфебель спит, но вот сейчас проснется и пошлет проклятия тому, кто оторвал его от семьи, заставил бежать в Маньчжурию, а потом привел из Харбина в Сасыл-Сысы и сделал щитом для красных и мишенью для своих. Больше ста человеческих трупов и до десятка лошадиных туш вперемешку с балбахами ужасным кровавым кругом замыкали хотон и юрту».

Начался обстрел: «Звякали пули о мерзлые тела, отрывали пальцы, куски мяса, попадали в голову. От удара пули голова раскалывалась, и внутри был виден серый окостеневший мозг. Труп вздрагивал, некоторые падали наземь. Их клали обратно. Казалось, мертвые не выдержат сыпавшихся на них ударов и закричат: “Ой, больно нам, больно!”».

Строд уполз в юрту, а Хаснутдинов остался и был смертельно ранен пулей, проскочившей сквозь отверстие в баррикаде.

3

В это время Байкалов, как повествует он сам, необычной для большого русского «тойона» простотой поведения пробуждал симпатии якутской бедноты к себе и, следовательно, к олицетворяемой им власти: «В одной юрте ребятишки показывали нам “бодание быков”. Когда же и я, встав на четвереньки, начал подражать реву старого сердитого быка, скосившего голову и вызывающе копытящего землю, ребятишки и даже взрослые пришли в замешательство. Потом, поощряемые нашими якутами и своими родителями, карапузы перешли в наступление на меня, и “большой бык” вынужден был, конечно, пятиться назад, пока не был оттеснен и приперт к стенке. Это вызвало неистовый восторг ребятишек и хохот до слез у взрослых. Ясно, что победителям в виде премии выдали конфеты, пряники».

Дело происходило на одной из ночевок по дороге к Амге. Байкалов со всеми своими силами выступил туда 23 февраля. На четвертые сутки марша, на полпути между Якутском и Амгой, ему принесли письмо от Курашова: тот сообщал, что выступил из Чурапчи, но вопреки приказу идет не на соединение с Байкаловым, а к Сасыл-Сысы, на выручку осажденным.

Вскоре после этого разведчики, которых Байкалов называет «зондировщиками», поздно вечером доставили к нему в палатку схваченных в лесу двоих подозрительных «типов» на лыжах. Оказалось, что это посланные за подмогой гонцы Строда. Они целую неделю бродили по тайге, скрываясь от гнавшихся за ними тунгусов из отряда Артемьева, а последние два дня ни минуты не спали и ничего, кроме снега, не ели.

«Я спичкой осветил им лица, – пишет Байкалов, – и невольно содрогнулся. Слезы текли по лицам, не известно когда мытым. Их одежда была оборвана и висела клочьями».

Он дал им подкрепиться из личной «фляги с кофейной спиртной настойкой» и начал расспрашивать. Гонцы, рассказывая об «отчаянном, кошмарном положении осажденных», предъявили «заделанные» у них в камусах записки с одинаковым текстом. Обе не имели адресата, так как неизвестно было, к кому они попадут. Указывалось местонахождение отряда, кратко сообщалось о боях, о большом числе раненых. В конце Строд писал: «Можем держаться еще дней 15, после чего кончится продовольствие, и мы все взорвем на воздух».

Байкалов уверяет, что лишь тогда, 26 февраля, то есть почти через две недели после начала осады, он и узнал о происходящем в Сасыл-Сысы. Поверить в это совершенно невозможно.

«Якуты сохранили таежный обычай, кэпсе, – писал Строд. – Всякое важное событие или интересное известие первым узнавший о нем житель спешит передать соседу, хотя бы тот жил от него за пятьдесят, даже за сто верст. Время года, суток, состояние погоды – ничто не может служить препятствием… Благодаря кэпсе обо всем, что происходит в тайге и представляет тот или иной интерес, очень быстро становится известно даже Якутску. Здесь новости поступают прежде всего на базар, а уже оттуда становятся достоянием городского населения и жителей других районов. Понятно, что в Гражданскую войну новостей было особенно много. Иногда они имели военный характер и через базарную площадь проникали в наш штаб (я тогда служил в Якутске), доходили до командующего. “Утка, базарное радио”, – пренебрежительно говорили мы, а потом диву давались. Получали срочное донесение, читали и видели, что добрая половина уже передана по базарному радио».

Карманов и его соседи рассказали в окрестных деревнях, почему им пришлось покинуть свои юрты. Весть тут же в разных направлениях распространилась дальше. Скорость, с какой здесь разносились новости, была прямо пропорциональна плотности населения, а в Якутии эти места – самые густонаселенные.

Один из офицеров Пепеляева писал ему из района Чурапчи, то есть за двести верст от места событий: «Везде и повсюду якуты только и говорили о событиях в Сасыл-Сысы».

До Якутска оттуда было не дальше, чем до Чурапчи, и Строд был уверен, что о нем «известно всей республике», в штабе командующего могут не знать разве что подробности. Михайлов и другие командиры стоявшего в полусотне верст Нарревдота с самого начала осады находились в курсе происходящего, обсуждали это на военном совете и должны были доложить обо всем в Якутск, а при наличии осведомителей ГПУ в каждом улусе Байкалов никак не мог пребывать в неведении так долго, как изображает дело он сам.

Воспоминания писались им в 1948 году, но и тогда, и прежде ему тяжело было смириться с тем, что спасителем Якутска, главным героем борьбы с Пепеляевым признан не он, а Строд. Байкалов всю жизнь продолжал считать, что честь победы по праву принадлежит ему как командующему. Вину за неудачный первый период кампании он целиком возлагал на вышестоящих начальников, которых называл «доходящими до опасного зазнайства вельможами», а то, что Сибирской дружине беспрепятственно удалось дойти до центральных районов Якутии, объяснял необходимостью повиноваться поступающим из штаба округа и от командования 5-й армии ошибочным и едва ли не преступным приказам. При этом Байкалову нужно было как-то оправдаться, что в течение двух недель он не попытался ни выручить осажденных, ни хотя бы отвлечь от них часть сил Пепеляева, отсюда его подозрительно настойчивые ссылки на неосведомленность.

Однако и после того, как он якобы впервые услышал об осаде Сасыл-Сысы, Байкалов не бросился на помощь Строду не только по тактическим соображениям, как это выглядит в его интерпретации. Ему важно было доказать собственную состоятельность, иначе под вопросом оказалось бы его будущее.

За полгода он прошел путь от рядового партизанского вожака до крупного военного администратора. Для того времени в таком взлете нет ничего необычного, но Байкалов, в отличие от множества ему подобных, сделал карьеру поздно. Командующим вооруженными силами Якутии он стал в тридцать шесть лет, а в этом возрасте человек больше ценит неожиданно обретенный ранг и сильнее боится его потерять, сознавая, что второго шанса не будет.

Байкалов нуждался в своей личной победе над Пепеляевым, и обстоятельства складывались таким образом, что можно было на нее рассчитывать. По его словам, на штабном совещании «горячие головы» предлагали срочно идти выручать Строда, причем эта «самонадеянная молодежь» успела обсудить между собой план действий по его спасению, изучила дорогу до Сасыл-Сысы, знала расстояние, «потребное время». Байкалов отверг эту идею и, одобрив мнение каких-то «вдумчивых командиров», приказал наступать на Амгу.

Он пишет, что боялся «попасть между молотом и наковальней», так как Пепеляев мог прийти на помощь амгинскому гарнизону Андерса. Чтобы задержать его, если это случится, Байкалов поручил Нарревдоту устроить засады на пути от Сасыл-Сысы к Амге, но непонятно, почему те же нарревдотовцы в тех же засадах не могли действовать против Андерса, если бы тот пошел из Амги к Сасыл-Сысы. Аргументы, приводимые Байкаловом в пользу разумности принятого им решения, занимают целую страницу, в них есть логика, и все-таки уже в силу объема они похожи на оправдание. Трудно отделаться от мысли об их искусственности. Кажется, Байкалов, сам себе в этом не признаваясь, допускал, что к моменту его торжества Строд или сложит оружие, или будет мертв и не придется делить с ним славу триумфатора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.