Суд. Вторая встреча

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Суд. Вторая встреча

1

В Иркутске Строд получил должность командира батальона в 103-м стрелковом полку. Полком командовал Курашов, с боями прорвавшийся к нему в Сасыл-Сысы и отчасти благодаря этому быстро пошедший на повышение.

Через два месяца штаб округа направил Строда в Москву, на тактические курсы «Выстрел», после которых перед ним открылась бы военная карьера, но в Новосибирске его нагнала телеграмма Курашова: тот просил помочь в ликвидации банды Дмитрия Донского на юге Иркутской губернии, в Черемховском уезде. Тезка победителя Мамая зверски расправлялся с советскими работниками, но не щадил и крестьян. Строд пересел на обратный поезд, вернулся и для начала, как в таких случаях привык делать в Якутии, один, без конвоя и без оружия, дважды выезжал на встречу с Донским, предлагая сдаться и обещая сохранение жизни до суда. Он знал, что пойманным «коммунарам» Донской отпиливал руки и ноги, тем большее мужество требовалось для одиноких поездок в его логово. При втором визите к нему Строд едва не погиб, после чего прервал переговоры и начал преследование.

«Часто теряю след, – доносил он в ходе погони. – Банда то идет по дороге, то пересекает поле, то углубляется в лес, разбивается по одному всаднику, которые разъезжаются в разные стороны, вновь соединяются, опять движутся дорогой, снова сворачивают в тайгу, пересекают хребет – и так повторялось много раз».

Лишь в декабре он настиг банду и разгромил ее в ночном бою. Утром среди убитых был опознан сам Донской. Труп возили по селам, чтобы крестьяне, удостоверившись, что он мертв, перестали его бояться. Это было не глумление над мертвым, а мера предосторожности: такие покойники имели обыкновение воскресать и приниматься за старое. Находились желающие взять себе их имена заодно с внушаемым ими ужасом.

Вернувшись в Иркутск, Строд узнал две новости. Первая: за ликвидацию банды Донского он представлен к награждению третьим орденом Красного Знамени. Вторая: ему предстоит выехать в Читу, чтобы выступить свидетелем на судебном процессе Пепеляева и его ближайших соратников.

Процесс открылся в десять часов утра 15 января 1924 года, в здании штаба 5-й армии, которое при Семенове занимали юнкерские курсы, а до курсов – упраздненная атаманом Духовная семинария. Ее актовый зал именовался теперь «залом 7 ноября». Здесь проходили праздничные мероприятия, колонны были обвиты полосами цветной бумаги, а под потолком, напоминая о недавнем Новом годе, тянулись гирлянды бумажных флажков. Для судебного процесса обстановка была несколько легкомысленная, но устроителей это не смущало: торжество революционного правосудия – тоже праздник.

Трое судей военного трибунала под председательством некоего Беркутова, двое обвинителей, восемь «членов коллегии защитников» и технический персонал разместились за столами на авансцене, под висевшим на занавесе портретом Ленина. Перед сценой, отделенные от публики пустым пространством, рядами стояли скамьи для семидесяти восьми подсудимых. Пепеляева усадили на первую, в центре. Прочих распределили по принципу: чем ближе к сцене, тем тяжелее обвинения. Кое-кто в тюрьме отпустил бороду и длинные волосы, но в целом все выглядели довольно прилично – кители, пиджаки, чистые гимнастерки. Очевидно, перед судом одежду им постирали, а некоторым и поменяли. Не похоже, чтобы они попали к Вострецову в столь презентабельном виде.

За ними и по бокам от них стояли красноармейцы с винтовками, дальше – публика. На фотографии видно море смутно очерченных лиц и голов. Как подсчитал один из журналистов, зал вместил около тысячи зрителей. Постановочные суды над реакционными деятелями прошлого (годом раньше по всей стране судили давно мертвого «попа Гапона») или пребывающими вне досягаемости различными врагами советской власти были в почете у агитпропа, как у интеллигенции когда-то – суды над литературными героями вроде студента-насильника из «Бездны» Леонида Андреева, но процесс над настоящим белым генералом стал событием исключительным.

Пускали по билетам. Они распределялись по воинским частям, учреждениям, заводским парткомам. Кто достоин их получить, решало начальство; это гарантировало соответствующий состав публики в зале. Билеты были бесплатными, всем желающим их не хватило, и армейская газета «Красный стрелок» строго предупреждала охотников нажиться на этом дефиците: «Перепродажа билетов будет преследоваться».

Заседание открыл председательствующий. Он объявил о начале слушаний по делу «бывшего генерала Пепеляева» и его ближайших сподвижников, обвиняемых в создании «контрреволюционного отряда под названием Сибирская добровольческая дружина и руководстве вооруженными действиями против Красной армии и Советской власти в Якутии». То и другое подпадало под статью 58 Уголовного кодекса РСФСР.

Затем начался опрос подсудимых – о происхождении, возрасте, образовании и прочем. «При ответах чаще всего слышится: дворянин, сын военного чиновника, инженера, врача, агронома. Редко услышишь о принадлежности к рабочему классу или крестьянству», – констатировал корреспондент «Советской Сибири».

На вопрос, признает ли он себя виновным, Пепеляев ответил, что да, признает, но просит позволить ему объясниться по некоторым пунктам обвинения. То же говорили и другие.

На этом утреннее заседание завершилось. На вечернем (с 17 до 22 часов) слово для объяснений предоставили Пепеляеву, и он, как, очевидно, было оговорено при подготовке процесса, подробно начинает излагать свою биографию. Когда она доходит до возвращения с фронта в Томск и вступления в подпольную организацию, Пепеляев говорит: «Я отрицаю посягательство на свободу…»

Докончить фразу ему не дают. Председатель суда перебивает его и предлагает рассказать о своем участии «в жестокостях и расстрелах в Белой армии».

«Не отрицаю, – отвечает Пепеляев, – моей упорной борьбы с Советской властью и Красной армией, но решительно отрицаю приписываемые мне жестокости и расправу над пленным противником, населением и арестованными советскими деятелями. В Перми было взято в плен двенадцать тысяч человек, я распустил их по домам. Там же было взято восемьсот красных командиров, большинство – царские офицеры. Несмотря на приказ штаба главкома я не предал их суду. Я принимал все меры к недопущению расстрелов. Лично я не подписал ни одного смертного приговора. В Томске (в мае 1918 года. – Л. Ю.) было арестовано семнадцать человек крупных советских работников – Вегман, Наханович, Жукова и другие. Мне было предложено подписать им всем смертный приговор, но я взял их в свой эшелон и увез в Екатеринбург, где под честное слово передал Гайде, а он их отпустил».

Оспорить это невозможно. Вениамин Вегман, первый историк революции в Сибири, жив, живет в Омске и мог бы все подтвердить, но в Читу его не пригласили.

Направляемый вопросами председательствующего, Пепеляев рассказывает об отступлении его армии в 1919 году, о том, как заболел тифом, о службе у Семенова, о жизни в Харбине, об отказе примкнуть к звавшим его к себе красным и белым. Его постоянно прерывают, норовя уличить то опять в «причастности к расстрелам», то в связях с японцами. Пепеляев это «решительно отрицает».

16, 17 и 18 января его допрос продолжается, и по мере того, как дело доходит до формирования дружины и событий в Якутии, рассказ становится все более детальным. Параллельно расспрашивают других подсудимых, стараясь уличить их в «насилиях над населением». Всплывает разобранная на дрова кузница в Нелькане (на суде она фигурирует как «амбар»), за ней – три изнасилованных якутки (виновные были наказаны) и совсем уж жалкое «похищение телки», но ничего более впечатляющего трибунальские следователи за полгода работы раскопать не смогли. Из всех военных кампаний пятилетней Гражданской войны с расстрелами пленных, сожжением деревень, массовыми экзекуциями и повальными грабежами Якутская экспедиция Пепеляева оказалась самой в этом смысле невинной.

2

Пятый день процесса, 19 января, отведен показаниям двух главных свидетелей – Байкалова, еще летом вытребованного в Читу для работы в трибунале, и Строда. Первый выступил на утреннем заседании, второй – на вечернем.

Байкалов сразу встал в позицию обличителя. Он хорошо изучил материалы следствия, читал дневник Пепеляева, и, приведя его слова о том, что Интернационалу следует противопоставить любовь к Родине, иронизировал: «Интернационал рабочих для него неприемлем, зато приемлем другой интернационал – японские сапоги, английские шинели, американские ружья и гранаты». Не пренебрегал он и прямой ложью, если это было в его личных интересах. Чтобы смерть Куликовского не поставили ему в вину, ибо такого важного пленника не следовало оставлять без присмотра, Байкалов сообщил о его самоубийстве не совсем так, как рассказывал раньше: «Он был морфинист. Когда его привели ко мне в штаб, он находился уже во второй стадии отравления и через короткое время умер». На самом деле Куликовский перед арестом ждал крестьянина, обещавшего ему еду и подводу, и желание покончить с собой у него тогда возникнуть не могло. Отравился он позже, на квартире у священника.

По-своему подошел Байкалов и к теме «жестокости белых»: он предложил считать, что вина за преступления повстанцев, совершенные до появления Сибирской дружины в Якутии, тоже ложится на Пепеляева. Убийства активистов, сожженные школы и больницы, разграбленные лепрозории, забитые колотушками чурапчинские крестьяне и даже изрубленные шашками Брайна Карпель и Екатерина Гошадзе – за все должен отвечать Пепеляев как преемник Коробейникова и Дуганова, продолжатель их дела.

Мало того, он еще и монархист. В подтверждение Байкалов рассказал позаимствованную у перебежчика Вычужанина историю о том, как на «пирушке» в Аяне «пьяный» Пепеляев якобы призвал офицеров до поры затаить свои монархические убеждения, а потом предложил хором спеть «Боже, царя храни».

Вычужанин и Наха вообще много чего о нем порассказали в расчете на расположение новых покровителей. Наха, например, когда Байкалов заговорил с ним по-латышски, воспринял это как знак доверия и в порыве благодарности поведал, что Пепеляев повсюду возит с собой «погребок» с бутылками вина особо ценимых им марок. О «погребке», впрочем, Байкалов на суде не упомянул.

После того, как он закончил, председательствующий спросил его, практиковались ли в Сибирской дружине расстрелы. Байкалов ответил в своем духе: «Расстрелов Пепеляевым пленных не было, но я считаю эту гуманность тактическим приемом».

Пепеляев, получив слово для объяснений, спорить с ним не стал, ограничившись краткой репликой: «С военного училища я совершенно не пью и речей о монархии не говорил».

Выступление Строда было выдержано в ином ключе – никаких обобщений, тем более политических, просто рассказ обо всем, что ему и его бойцам пришлось пережить при осаде Сасыл-Сысы. О Пепеляеве – ни одного дурного слова.

Строд не встретился с ним, когда был послан на переговоры в Нелькан, и за три недели осады ни разу не увидел его вблизи, разве что с дистанции в несколько сот шагов, и то без уверенности, что это он. Теперь между ними всего несколько метров. Они могли наблюдать за выражением лиц друг друга.

О перипетиях осады Строд повествовал уже множество раз, у него выработался трафарет, по которому излагалось примерно одно и то же с небольшими вариациями, но для публики все это явилось новостью. Как отметил один из журналистов, рассказ «был выслушан с захватывающим вниманием, тысячная аудитория замерла».

Судьи, однако, упорно искали доказательства «жестокости» пепеляевцев. Строду пришлось подчеркнуть, что стрельба разрывными пулями, о чем он сам же и рассказал, была вызвана не садизмом белых, а их стремлением заглушить орудийные выстрелы и скрыть от осажденных начавшийся штурм Амги. «Повстанцы допускали зверства, но после прибытия Пепеляева зверства прекратились, – резюмировал он, по сути дела выступая в роли свидетеля защиты, а не обвинения, как Байкалов. – Пепеляев издал приказ не трогать пленных. Я считаю его гуманным человеком».

С его регалиями он мог позволить себе многое, и все же соотнести слово «гуманность» с виднейшим контрреволюционным генералом даже на его месте решился бы не всякий.

Пока Строд, закончив давать показания, оставался на сцене, подсудимые на передних скамьях начали перешептываться.

Затем Пепеляев встал и обратился к суду с просьбой разрешить ему сделать «небольшое заявление».

«Мы, все подсудимые, – получив согласие, сказал он, – знаем о необычайной доблести отряда гражданина Строда и выражаем ему искреннее восхищение».

И, вероятно, после паузы, в стенограмме процесса не отраженной, добавил: «Прошу это мое заявление не посчитать попыткой облегчить нашу участь».

После таких слов они со Стродом вполне могли бы пожать друг другу руки. В тех обстоятельствах это было невозможно, но фактически примирение между ними состоялось.

Зимой 1883 года Короленко из Иркутска везли в якутскую ссылку, в Амгу. Он, рассказывается в его «Истории моего современника», тогда еще не бросил писать стихи и в пути, мысленно, посколько записывать было нечем и не на чем, сочинял поэму о посмертном примирении Александра II и народовольца Андрея Желябова. В возке Короленко «не спал ночи, протирая обмерзшие стекла и следя, как над мрачными скалами неслась высоко холодная луна». В «высоком холодном небе» над заснеженной Леной ему мерещились эти «два образа»; спустя два года после их гибели, «когда трагедия дошла до конца», он видел обоих «понявшими и примиренными». Вот, думалось ему, они «смотрят с высоты на свою родину, холодную и темную, и ищут на ней пути той правды, которая сделала их смертельными врагами, но когда-то одушевляла и царя, и революционера». Потом эта правда «затерялась среди извилистых путей жизни», потому что «русская толпа» всегда видела лишь одну ее половину. «А между тем, – уже в старости вспоминал Короленко не саму эту так и не написанную поэму, а свое тогдашнее чувство, – есть где-то примирение, и мне чудилось, что оба – и жертва, и убийца, ищут этого примирения, обозревая темную родину».

Строд и Пепеляев нашли его не на небесах, а при жизни, когда их трагедия еще не успела дойти до конца.

3

В понедельник, 21 января, после воскресного перерыва, трибунал продолжил работу. До обеда суд заслушивал показания второстепенных свидетелей, уличавших не самых важных подсудимых в давнишних преступлениях: кто-то участвовал в Ярославском мятеже в 1918 году, кто-то – в экзекуциях при Колчаке.

Вечернее заседание открылось в 17.00. За десять минут до его начала под Москвой, в Горках, умер Ленин, о чем еще никому не было известно. К вечеру в Чите об этом будут знать многие, но официальное сообщение о смерти вождя появится в газетах лишь через двое суток. Пока что все идет обычным порядком.

На другой день выступил читинский прокурор Дебрев. Основной упор он сделал на том, что Пепеляев ввел суд в заблуждение, говоря о признании своего похода «ошибкой», ведь после ухода в Аян он отнюдь не собирался складывать оружие; это доказывается его письмом в Охотск, целью которого было «получение пушнины для дальнейшей борьбы с советской властью». Вину Пепеляева утяжеляет и связь с сибирскими областниками – «консервативнейшим общественным течением во главе со стариком Потаниным». Дебрев назвал их «сепаратистами», тем самым перенося на Пепеляева это неожиданное и опасное обвинение.

Вывод таков: учитывая не столько вину, как «меру социальной опасности» каждого из подсудимых, сорок человек приговорить к пяти или десяти годам заключения, оставшихся тридцать восемь – к высшей мере наказания.

Тем временем в Москве составляется заключение о причинах смерти Ленина. Через сутки миллионы людей прочтут: «Вскрытие обнаружило резкие изменения кровеносных сосудов головного мозга, а также свежее кровоизлияние из сосудов мягкой мозговой оболочки в область четверохолмия…» В этот же день Троцкий написал статью: «Вперед – с фонарем ленинизма!» Она будет опубликована вместе с медицинским заключением. Зная его выводы, Троцкий пишет, что жизнь Ленина оборвали «темные законы, управляющие работой кровеносных сосудов», кончина вождя – это «чудовищный произвол природы». Очень похоже в «Ленском коммунаре» рассуждали о гибели Каландаришвили, с той лишь разницей, что роль неразумных сосудов там сыграли «темные якуты», не понимавшие, какую «яркую жизнь» они обрывают.

О смерти Ленина подсудимые узнали 23 января. Что бы каждый из них ни чувствовал, им должна была передаться общая тревога. Они не знали, чего теперь ждать, как скажется на них эта смерть. Она могла смягчить наказание, но могла и ужесточить.

Наутро с многочасовой речью выступил приморский губ-прокурор Хаит. Градус его демагогии связан и с ценимым на таких должностях умением легко вводить себя в шаманский транс, и с навыками законника талмудической выучки, способного виртуозно истолковать любую цитату в нужном духе, но, несомненно, и с истерической атмосферой тех дней. Жертвоприношение над гробом вождя многим тогда казалось весьма желательным.

Хаит последовательно отверг все, что утверждал о себе сам Пепеляев.

Во-первых, он не демократ, не то, зная о крестьянских восстаниях против Колчака, перешел бы на сторону крестьян.

Во-вторых, назвать его народником нельзя, ибо «он идет за народ, который можно придавить сапогом и экплуатировать».

В-третьих, он не патриот, иначе вступил бы в Красную армию по одной той причине, что «во всей истории русской дореволюционной государственности не было момента, когда бы последняя осмелилась выступить против всего мира», как было во время борьбы Советской России с Антантой.

В-четвертых, «весь его поход – это река крови и слез».

Речь Хаита заняла целый день и вышла далеко за рамки регламента. За час до полуночи он закончил ее требованием приговорить к смертной казни как Пепеляева, так и всех без исключения его «сообщников».

Теперь очередь доходит до защитников. У каждого из них есть свои подопечные, Пепеляева защищает человек с говорящей фамилией Трупп. Он, впрочем, повел себя довольно смело. Провозгласив свое кредо («пусть сидящие здесь получат по заслугам, но не больше того, что заслужили»), Трупп позволил себе даже высмеять Хаита, который назвал Якутский поход «кровавым разбоем» и заявил, будто «Пепеляев хуже Семенова».

«Пепеляевщина, – возражал Трупп, – это идейное движение без примеси авантюристических элементов, гревших руки на гражданской войне, и только невольно соприкасавшееся с этими элементами… Только идею можно защищать столь упорно. Только борьба за идею очищает движение от грязи».

И резюме: «Если обвинение говорит, что никогда еще Советская Россия не была так сильна, как сейчас, и делает из этого вывод, что подсудимых нужно расстрелять, то мы, защита, думаем иначе. А именно: Советской России сейчас не нужны эти жертвы, она не станет топтать побежденных».

Коллеги Труппа подчеркивали, что большинство подсудимых – «выходцы не из родовой знати, а из интеллигентской среды», что «их раскаяние чистосердечно», а защитник Малых пошел еще дальше. «Судить этих людей, – сказал он, – нужно за Якутский поход, но не за участие в Гражданской войне в Сибири. Обеими сторонами было тогда пережито много мук, пролито много крови, много горьких жгучих слез. Судить этот период трудно – это исторический сдвиг двух миров, это историческое прошлое. Это дело истории, общественная совесть не судит его».

27 января, в день похорон Ленина, по городу прошли траурные шествия. На вечернем заседании председательствующий, не зная или позабыв от волнения о саркофаге и мавзолее, объявил: «Товарищи! Сейчас опускается в могилу тело нашего горячо любимого вождя, товарища Ленина».

В 20 часов 33 минуты в зале гасят свет, в темноте все встают и поют хором: «Вы жертвою пали…» Аккомпанемент – прощальный салют в исполнении красноармейской роты, выстроенной на главной городской площади.

Подсудимых, чтобы не диссонировали с атмосферой надгробного единения, выводят в коридор. Они слышат доносящиеся с улицы «глухие раскаты залпов».

В последующие дни процесс возобновляется в прежнем режиме, без видимых отклонений от нормы.

За день до его завершения подсудимым дают последнее слово. Все, включая Пепеляева, признают вину и просят о смягчении своей участи.

В полдень 2 февраля суд удаляется на совещание.

Через сутки оглашен приговор: двенадцать человек – к пяти годам заключения с поражением в правах еще на год, сорок один – к десяти, Пепеляев и остальные – к высшей мере наказания.

Задолго до окончания процесса было зачитано подписанное всеми семьюдесятью восемью подсудимыми «Обращение к оставшимся за границей офицерам и солдатам русской армии».

«Мы, – говорилось в нем, – обращаемся сейчас не к тем, кто вел, ведет или собирается вести гражданскую войну ради своей выгоды и наживы, и не к тем, кто мечтает о возврате к разбитому старому… Мы обращаемся к тем, кто, как мы, хотел счастья своему народу, кто, как мы, искренне и глубоко любит родину и кто заблуждается до сих пор, как заблуждались и мы. И мы говорим им: вдумайтесь в это наше последнее обращение, вернитесь в Советскую Россию, отдайте себя на ее суд, идите сюда работать и выковывать здесь, рука об руку с Советской властью, то благополучие и счастье народа, за которое мы так долго и так неумело боролись…»

Здесь еще можно отыскать следы искреннего чувства, но из дальнейшего видно, что сочиняли этот документ не те, кто его подписал. Трудно поверить, что пепеляевцы сами додумались именовать себя людьми из «неподвижного болота мещанской среды дореволюционного безвременья», которые «уцепились за жалкие обломки разметанного революцией старого строя и старались склеить из них храмину своего обывательского демократизма». Еще сомнительнее, что их осенила бы мысль объяснить свое решение отправиться в Якутию доверием к «систематической лжи продажной зарубежной печати» о положении в СССР. Чтобы знать эти пропагандистские клише, нужно было регулярно читать советскую прессу.

Они подписали обращение в надежде, что им сохранят жизнь и дадут небольшие сроки заключения, но одни подошли к делу цинично, а другие в той или иной степени разделяли идеи этого документа. В Гражданской войне победили красные, и хотя «Божий суд», то есть поединок, определявший, кто из двух противников прав, столетия назад стал историческим казусом, его смысл не умер – подсознательно победа по-прежнему ассоциировалась с правотой.

За полгода до суда, на «Индигирке», через день после отплытия из Аяна, Пепеляев под впечатлением бесед с Вострецовым и, может быть, предъявленных ему каких-то примет новой жизни вроде кружков по ликвидации неграмотности среди красноармейцев, записал в дневнике: «Душевный кризис. Все переоцениваю, но правда и истина вечны. Если то благо народное, во имя которого я боролся, осуществлено или осуществляется другими, все силы жизни отдам служению новой России. Если нет, если царствуют зло и неправда, никакими силами не заставить меня признать эту власть».

Во Владивостоке, через который его провезли в домзак ГПУ, или по дороге в Читу, где на станциях из окна вагона он мог наблюдать за людьми, в его дневнике появилась еще одна запись, без даты: «Всюду вижу мир. Злоба, война улеглись… Боже! Но почему же Куликовский, этот старый революционер-народник, не оценил положение?.. Роковая ошибка, за которую я поплачусь. Поймут ли меня?»

Тогда же, в своей биографии-исповеди, Пепеляев написал, что увидел в Советской России пусть не то, о чем мечтал, но, во всяком случае, попытку воплощения этого в жизнь. И закончил не без пафоса: «Да не подумают, что я пишу это под страхом ответственности – нет, ее я не боюсь, не раз смерть своими страшными глазами заглядывала мне в глаза в бесчисленных боях Германской и Гражданской войны, и там, в суровых полях далекой Якутии. Говорю и пишу как думаю».

Вопрос не в том, лицемерил он или писал правду или в какой пропорции смешивалось одно и другое, а в том, насколько желание жить и страх за семью заставили его убедить себя, что он действительно так думает.

После того, как огласили подписанное подсудимыми обращение, мало кто сомневался, что они получат незначительные сроки или будут амнистированы. В противном случае лишался смысла их призыв к бывшим товарищам по оружию вернуться на родину и «отдать себя на ее суд». Вероятно, так все и было задумано, приговор предполагался максимально мягкий, но из-за смерти Ленина руководящие инстанции дали обратный ход. В итоге все пошло по другому сценарию: дальневосточный ревком постановил «приветствовать приговор как революционно правильный и соответствующий духу советского законодательства», но одновременно ходатайствовал перед Москвой «о неприменении к Пепеляеву и его сообщникам высшей меры наказания».

Через десять дней председатель ВЦИК Енукидзе это ходатайство удовлетворил – смертную казнь заменили десятилетним заключением, в прочем все осталось без изменений.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.