1. Встреча
1. Встреча
…Откуда мы? Мы вышли из войны.
В дыму за нами стелется дорога.
Мы нынче как-то ближе быть должны,
Ведь нас осталось в мире так немного.
Шли по войне, шли по великой всей,
И в сорок первом шли, и в сорок третьем,
И после. И теряли мы друзей,
Не зная, что таких уже не встретим…
К. Ваншенкин
Заречный сидел на берегу плескавшегося у ног рукотворного моря и смотрел на уходящую за горизонт серебристую рябь волн, силясь увидеть за этим морем, за этим горизонтом то, чего давно уже не существовало, но жило в нем и виделось ему за дымкой лет ярко и осязаемо. Словно он вновь по развороченной танками и тяжелыми грузовиками зимней дороге проделывал длинный путь из поверженного в прах и пепел Кингисеппа — районного городка в Ленинградской области — до деревушки Усть-Жердянка, тоже стертой с лица земли, но отмеченной на военных картах несколькими черными прямоугольниками при впадении одноименной речушки в спящую подо льдом и снегом широкую Нарову. Могучая река, еще невидимая за деревьями, морозно дышала в лицо таинственно-властной силой. Три недели продолжалось к тому времени мощное наше наступление из-под стен Ленинграда, уже прогремели залпы артиллерийского салюта и в Москве, и в городе на Неве во славу частей и соединений, окончательно снявших блокаду. За Наровой простиралась Эстония, и за темневшим по другую сторону реки лесом в орудийном грохоте и пулеметно-автоматной трескотне, под огненными стрелами «катюш» ширился вправо и влево, вытягивался в сторону неведомых пока Синих гор, до станции Аувере важный наш плацдарм на первых километрах эстонской земли.
За плечами осталось два с половиной года тяжелой войны, и хоть далеко еще было до девятого мая сорок пятого, но после затяжного противоборства на одном месте, когда каждый метр продвижения давался немалой кровью, наконец-то и мы пошли вперед, гоним врага на запад, в ту сторону, откуда он свалился на нашу голову!..
А теперь, полулежа на берегу Нарвского водохранилища, затопившего многие памятные по тому наступлению лесисто-болотистые места и дороги, Заречный невольно прокручивал в памяти всю войну, соединяя в замкнутую цепь эпизоды и события, лица и имена, которые тогда входили в жизнь почти ничем не связанными звеньями, а сейчас стали вехами большой военной страды.
Возле Усть-Жердянки бесперебойно действовала переправа на западный берег Наровы. Артиллерийским огнем и бомбовыми ударами гитлеровцы пытались вывести ее из строя, лед в реке был взломан, огромные синие глыбы лезли друг на друга, от воды шел пар, снег вокруг почернел от пороха и дыма, но по деревянному настилу временного понтонного моста шли на ту сторону машины, повозки, катились орудия и танки, спокойно взмахивали флажками девушки-регулировщицы, направляя колонны техники и военного люда — туда, туда, туда!
Пришла весна, потоки талых вод говорливо устремились к Нарове, к траншеям и придорожным канавам, свежий влажный воздух холодил легкие. По ночам на северо-востоке, за лесами и долами, глухо гремели взрывы и вполнеба полыхало кроваво-черное зарево над гибнущей Нарвой — городом, где все еще сидел враг.
19 апреля 1944 года солнечным, ясным утром фашисты нанесли по всему нашему плацдарму за Наровой мощный артиллерийский удар. Над головой завыли сирены пикирующих бомбардировщиков, огонь и раскаленный металл обрушились на советских воинов по всей глубине обороны. Пять свежих пехотных дивизий, танковая группировка полковника Гитрахбица и множество других стянутых сюда частей 54-го армейского и 3-го танкового корпусов фашистов получили задачу к дню рождения Гитлера сбросить наши войска в разлившуюся бурным половодьем реку, ликвидировать плацдарм за Наровой.
Ни на шаг не отступили тогда наши войска!
А сегодня, несмотря на теплынь, зябкая дрожь подняла Заречного с желтого песка. Он устремил свой взгляд вдаль, как полководец перед принятием важного решения. Потом взял в руки увесистый, отполированный водою голыш с синеватыми прожилками по серой поверхности, переложил с ладони на ладонь и коротким взмахом закинул в волны. Потом второй и третий. Распиравшая гордость — не испугались, не дрогнули тогда! — требовала выхода. Уже не зябко, а жарко стало в плечах, в груди, пылало лицо, а он все еще оставался там, в далеком прошлом, и только фырчание автомобильного мотора вернуло его из юности в день сегодняшний. Вновь, словно через отрегулированные на должную резкость окуляры, увидел и рукотворное море, залившее места нашей воинской славы, и легкие перистые облака в голубом небе, и яркое солнце над лесом.
Трое парней и светловолосая девушка шли от оставленной на валу, под тополями, светлой «Волги» в его сторону. «Не могли проехать дальше!..» — недовольно поморщился он, взглянув на них. В руках девушки заметил какую-то палку, один из ребят держал в руке маленькую консервную банку, двое других подшучивали над ними. «Спиннинг и банка с червями!» — догадался.
— Привет аборигенам! — каким-то бархатным, певучим голосом сказал парень с консервной банкой. — Мы вам не помешаем?
— Мы вас ухой угостим, если, конечно, поймаем хоть одну рыбешку, — задорно, даже с вызовом воскликнула девушка, спускаясь к воде.
— Что ж, подожду, — ответил Заречный. — Давно не ел ухи.
— О, вы человек компанейский, — с явным одобрением оглянулась на него девушка. — И вас зовут Юрий Алексеевич, только не Гагарин. Не подумайте, что вы на него похожи!
— Не подумаю.
— Вы сговорчивы, это хорошо.
— Как говорят русские — с вами кашу сварим, — с еле уловимым прибалтийским акцентом сказал парень, державший банку с наживкой.
Он мог быть старшим братом девушки — яркий блондин, с продолговатым лицом и острым подбородком, золотисто-пшеничные волосы зачесаны на правую сторону. У девушки, конечно же, брови и ресницы подкрашены черным, оттеняя большие голубые глаза, смотревшие на мир с веселой лукавинкой, а у него даже усики почти сливались с цветом кожи.
Парень был выше всех своих спутников ростом, плечи развернуты богатырски. Двое других, чернявые и улыбчивые, явно моложе — не больше двадцати, но тоже загорелые и крепкие.
Легким движением головы девушка откинула свои длинные светлые волосы за плечи, а ее голубые глаза опять задорно стрельнули в Заречного:
— А фамилия ваша… самая русская. Например, Петров, а?
— Заречный, Александр Алексеевич, если можно…
Он ответил шутливо, принимая игру, но не солгав. И даже приставил немного нывшую, простреленную в Курляндии правую ногу к левой, изображая щелканье каблуками, — стоял босой, в темно-синих плавках, без майки.
— Вот видите, все-таки Алексеевич! Да и фамилия — Заречный. Самая русская!
Блондин с любопытством взглянул на него, впервые повернув к нему лицо. И Заречный, не закрыв рта, потрясенно смотрел на парня.
— Вы… Ваша фамилия — Тислер? — наконец спросил Заречный.
— Тислер… — дрогнувшим голосом отозвался парень.
— Ну вот, Тислер! Сын Роберта Тислера, так ведь? — засветился Заречный, словно обнаружил золотой клад.
— А вы… вы знали моего отца?
— Роби Тислера? Знал! Еще как знал!
Александр Алексеевич с большим трудом удержался, чтобы не стиснуть молодого блондина в своих объятиях. Случайно, до нелепости случайно встретились они тут, на песчаном берегу Нарвского моря, но ведь ехал-то Заречный сюда, в Нарву, именно к нему, только к нему! Потому что получил из Риги письмо, в котором сообщалось об отъезде Айвара Робертовича Тислера в Эстонию — к местам, где он начинал свою трудовую биографию.
«Работал в студенческом стройотряде на ударной комсомольской стройке, — писал Заречному работник военного комиссариата, — соседи сказали, что собирался показать ее своим студентам…»
«Своим студентам? — подумал тогда Заречный удовлетворенно. — Значит, преподает в каком-то высшем учебном заведении?»
У постоянно занятого и замотанного текучкой Александра Алексеевича как раз выдалась неделя более или менее свободного от срочных дел времени, и он, охваченный нетерпением, покатил в Нарву. Фирменный поезд «Эстония» показался ему лучшим видом транспорта. Уже рано утром он обошел гостиницы и даже общежития, в которых останавливались туристы, но Айвара Робертовича Тислера не обнаружил. Расстроенный неудачей, решил взглянуть на водохранилище, по нынешнему дну которого в сорок четвертом, двадцатилетним, ходил пешком и ездил на «тридцатьчетверке»… И вдруг такое везение!
В домашнем альбоме Заречного бережно хранится вырезка из фронтовой газеты со снимком бывшего его танкового экипажа с отделением автоматчиков-десантников, а отделением этим командовал младший сержант Роберт Тислер. Довольно четкий снимок на фоне танка. И подпись гласила, что фотография сделана перед боем. Хотя атаки тогда не состоялось, они еще целые сутки с десантниками изучали передний край противника, расположение его огневых средств, особенно противотанковых пушек, и не все вернулись из той тяжелой операции между Мгой и Синявином.
Рядом с вырезкой из газеты Заречный недавно приклеил фотографию скромного, высотою всего в полтора метра обелиска, обнаруженного им в одном из поселков южнее Ладоги. В могиле под обелиском покоились останки пятерых десятиклассников местной школы, расстрелянных фашистами осенью сорок первого. Он не поверил глазам, прочтя в третьей строке имя — Роберт Тислер.
В школе ему сказали, что ошибки в надписи никакой нет, Роберт Тислер — сын бежавших из буржуазной Эстонии коммунистов — накануне войны окончил десятый класс вот в этом, правда, отстроенном потом заново, здании, участвовал в диверсии на железной дороге, был вместе с товарищами схвачен и погиб героем. Показали фотографию — он, будущий младший сержант Роби, как все его звали, командир отделения автоматчиков на танке Заречного!.. О его родных, их военной и послевоенной судьбе в школе ничего не знали.
Директор школы, бывший партизан Великой Отечественной, и заведующий школьным музеем, молодой учитель, недавно отслуживший в войсках ПВО, с изумлением смотрели на Заречного, и он очень жалел, что не взял с собой вырезку из фронтовой газеты.
— Пятеро неразлучных друзей из десятого, — положив большие руки на письменный стол и задумчиво разглядывая примостившийся на самом краю настольный перекидной календарь, Иван Сергеевич с явной гордостью рассказывал историю расстрелянных немцами мальчишек. — Я преподавал им математику, все пятеро по ней имели твердые пятерки. Заводилой был Леня Орлов, сын путевого обходчика. Отец пропал в войну без вести. А первым помощником у Лени — Роби Тислер. Яркий блондин, длинный, светлоглазый, на носу горбинка — хорошо помню ее… Однажды затеяли самолет построить. Вы представляете — настоящий самолет, с мотором. По-моему, в седьмом классе это было. Фанеры, брусьев натаскали в школьную мастерскую. Мотора не нашли — готовый фюзеляж с обломанными крыльями долго валялся как раз там, где теперь их могила под обелиском… Когда война началась, так впятером и в военкомат двинулись. Родители Роби еще весной уехали в Эстонию, его оставили заканчивать школу — и не встретились больше. На войну ребят не взяли, а когда немцы в начале сентября сорок первого подошли ко Мге, они решили податься в партизаны. О героях-партизанах тогда уже говорили и писали, а ребятам нужна романтика. Сняли несколько рельсов на железной дороге — за что и расплатились своими жизнями.
Увеличенные портреты отважной пятерки десятиклассников висели не только в школьном музее, но и в их бывшем классе. «Роберт Тислер» — подпись жирной тушью под средним из портретов. Открытое продолговатое лицо с густыми белесыми бровями, открытый взгляд светлых, умных глаз, прямой нос и острый подбородок. Он, младший сержант, командир отделения автоматчиков-десантников на его «тридцатьчетверке»! Но ведь это ровно год спустя после расстрела мальчишек из десятого? И тоже южнее Ладоги, в Синявинской наступательной операции осенью сорок второго…
Опять стояла осень, бабье лето. Школьный двор усыпан облетевшими с деревьев желтыми, красными, оранжевыми листьями. Молодые березки, посаженные полукругом у могилы рядом с серебристыми елочками, полуоголились. Этот листопад, просвечивающие березки, полутораметровый обелиск с пятью фамилиями, высеченными рубленым прямым шрифтом, навевали грусть.
Их много сейчас, памятников и обелисков. По всей стране, по всей Европе. Очень они разные — от мемориальных комплексов, торжественных и величественных, как на Мамаевом кургане в Волгограде или на площади Победы в Ленинграде, до совсем малоприметных, как этот — в саду поселковой школы, далекий от шедевров Вучетича. Но здесь тоже проходили торжественные построения пионеров и комсомольцев, а по памятным боевым датам звучали залпы ружейного салюта. Салюта лежавшим под обелиском ребятам, не покорившимся жестокому врагу, боровшимся до конца, смертью смерть поправшим.
Мы с Заречным приехали во Мгу на встречу ветеранов 2-й ударной армии — участников кровопролитнейшей, сыгравшей очень важную роль в защите Ленинграда Синявинской наступательной операции 1942 года. С 27 августа почти до середины октября в лесисто-болотистых непролазных урочищах, старых торфяниках, на невысоких, но и неприступных высотах гремело ожесточенное, изумительное по отваге и упорству бойцов, не смолкавшее ни днем ни ночью сражение. В помощь увязшему у стен Ленинграда фашистскому воинству Гитлер перебросил из Крыма свежие дивизии 11-й армии генерал-фельдмаршала Манштейна с частями усиления. Упредив врага всего на несколько суток, войска нашей 8-й армии, а потом и 2-й ударной сорвали «решающий» штурм великого города. Около шестидесяти тысяч гитлеровцев перемололи тогда советские части в синявинско-мгинской мясорубке, навсегда похоронив мечту фюрера о покорении «Санкт-Петербурга» и его уничтожении. Это была одна из самых кровопролитных битв минувшей войны. Жарко было и людям и небу, и справедливо сказал поэт-фронтовик Анатолий Чивилихин:
…Тот, что по?был здесь, едва ли
Забудет и на склоне дней
О битвах, что порой бывали
Иных прославленных грозней.
В наши дни он раздался во все стороны, этот лесной поселок при узловой станции Мга Октябрьской железной дороги. Ветеран войны, почетный гражданин Мги Никифор Ильич Шерстнев, тридцать лет работающий здесь начальником вокзала, седой и однорукий, показывал нам новые улицы, Дом культуры, поликлинику. А ведь фашисты уничтожили Мгу до основания, оставив нетронутым только бывшее графское имение. Тоже мне, классовая солидарность!..
Захватив 8 сентября 1941 года этот поселок, гитлеровские войска замкнули гигантское блокадное кольцо вокруг Ленинграда, и с этого дня, с падения Мги, начался отсчет девятистам нечеловечески страшным, холодным и голодным, огненно-кровавым дням ленинградской блокады.
Отчаянные попытки прорвать фашистское кольцо делались и с Невского «пятачка», и через Любань. А теперь, осенью сорок второго, здесь, южнее Ладожского озера, через Мгу и Синявино. Немецкие генералы потом говорили и писали, что они никогда бы не избрали для наступления столь непригодные для ведения боевых действий синявинско-мгинские болота и леса. Что ж, при других обстоятельствах и мы не избрали бы. Но от Черной речки, где застыла наша оборона со стороны Волховского фронта, до Невы, до ленинградцев по этим непроходимым болотам и лесам, торфяникам и хлябям, высотам среди трясин напрямую оставалось всего двенадцать километров, и именно тут три месяца спустя, в январе сорок третьего, блокада была прорвана!
Так уж случилось, что Заречный приехал во Мгу еще в начале августа, хотя встреча была намечена на конец сентября. Оказавшись в Ленинграде, он не утерпел — так хотелось поскорей увидеть эту таинственную Мгу (одно название чего стоит: Мга!), до которой считанные версты не доходили в сорок втором и даже в сорок третьем; хотелось подняться на Синявинские высоты, которых мы не смогли взять до осени сорок третьего, и с них фашисты били из тяжелых орудий по временной железнодорожной ветке Поляны-Шлиссельбург, связавшей Ленинград со страной, по нашим заливавшимся водою окопам, землянкам, капонирам; прямо-таки тянуло его выйти на памятную всем нашим бойцам линию высоковольтных передач, железные опоры которой через леса и болота уходили на запад, к Неве и Ленинграду, свесив как сережки перекрученные толстые провода и гирлянды коричнево-фарфоровых изоляторов. Вдоль этой линии, петляя, пролегала и основная дорога нашего наступления.
И вот еще в начале августа Александр Алексеевич доехал до Апраксина городка, мельком взглянув на проплывшие мимо окон платформы Мги, и пошел пешком прямо по обочине железной дороги, на восток — до разъезда «65-й километр», потом к станции Назия.
Линия от Ленинграда к Волховстрою теперь двухколейная. Одни поезда шли навстречу Заречному — дальние пассажирские, пригородные электрички, тяжеловесные грузовые составы со стройматериалами, нефтью, продовольствием — в одном насчитал до шестидесяти вагонов и сбился со счета, бросил, — а другие обгоняли его, долго маячили впереди серо-зелеными движущимися картинками из детской книжки, потом превращались в точки и исчезали в дальней дали.
Он шел в легких летних туфлях и ругал себя, что не надел прихваченные из дому резиновые сапоги. Сорок лет не был в этих местах — надеялся, что тут стало посуше?
Густые заросли ольшаника, березы, осины, кусты орешника и вереска подступали к самой насыпи железнодорожного полотна. Узкая тропинка, по которой редко ходили, взбиралась иногда на бровку земляного вала, петляла вдоль колеи, рядом с мощными, просмоленными, присыпанными крупной галькой деревянными шпалами. Обочь, на открывающихся взору полянах, перелесках росла высокая, некошеная трава, красно-розовым огнем, словно узоры огромного ковра, горели метелки кипрея, душицы, вперемежку с ними рассыпаны зеленые колючки татарника с цветами-вазочками, желтели корзинки пижмы, синими блестками вытягивали тонкие шейки с раскрывшимися на их торцах поздними бутончиками нежные васильки. Как же было тогда, в сорок втором? Иногда такие вот ковры вмиг становились черным обугленным полем, а раненные осколками деревья кровоточили совсем по-человечьи…
Под подошвами туфель все больше ощущались даже мелкие камешки. У левого уже оборвался ремешок, и светлая металлическая пряжка годилась лишь для украшения. Идти стало тяжело, надо бы остановиться, отдохнуть, но Заречный заставил себя миновать с ходу пустынную платформу разъезда и упрямо пошел дальше, к Назии. Станцию он тогда не видел, а вот поселки Верхняя и Нижняя Назии жили в его памяти все сорок лет. Вернее, помнилось то, что оставалось от загубленных поселков, — печные трубы на месте домов, опаленные порохом, черные деревья. Даже устоявшая в военном вихре старая скворечня на голом тополе запомнилась…
Он должен был свернуть километрах в двух от Апраксина городка влево, на лесную дорогу, чтоб попасть к Черной речке, найти то место, куда в сорок втором пробились из окружения, но в сплошной стене густых зарослей, раскрашенных в яркие цвета, он не заметил поворота. Попытки отойти от полотна железной дороги были тщетны — он выходил к таким бочагам, залитым водою старым воронкам от разорвавшихся когда-то бомб и снарядов, что вынужден был вновь и вновь возвращаться на полотно и считать уставшими ногами шпалы…
Вечерело, когда слева за деревьями открылся простор убранного ржаного поля. А дальше опять — лес, болота. Постой, постой! Вон далеко, в маревой холодной дымке, возвышаются над лесом мачты высоковольтной линии. Перехватило дыхание: не она ли, т а с а м а я, из времен войны?..
Он вернулся в Ленинград, а в конце сентября вновь приехал во Мгу.
В мгинской железнодорожной школе, недалеко от станции, я встретил его у входа. Это всего третья наша встреча после тех далеких дней, я почти откровенно и бесцеремонно вглядывался в его лицо, фигуру, руки — с длинными «музыкальными» пальцами и набухшими синеватыми венами кистей, хорошо заметными, когда он клал ладони на стол. Глаза карие, слегка порыжевшие и грустные, как тогда, на фронте, темные волосы все еще густые, на висках — «благородная» седина. Ни усов, ни бороды он не заводил.
Мгинцы сердечно принимали ветеранов войны, провезли и провели их по местам боев, на Синявинские высоты, на Невский «пятачок», где вот уж сорок лет не растут ни трава, ни деревья. А из залитых болотной водою бывших наших землянок по сей день извлекают останки солдат. Иногда их удается сфотографировать: в воде трупы сохранились, минуту-две лица павших остаются как у живых, а потом почти мгновенно темнеют, чернеют, обугливаются на свежем воздухе…
Много, очень много здесь еще безымянных солдатских захоронений, много страшных находок. Даже танки и самолеты поныне вытягивают из трясин!
Мы присели с Сашей на садовую скамейку и для начала помолчали. Предстояла встреча со школьниками — в актовом зале, а потом по классам. Мы будем вести уроки мужества. Мы встретимся с выросшим в последнее десятилетие-полтора юным поколением счастливых, любознательных ребят и девчат, от первоклашек до завтрашних абитуриентов, которые сейчас поглядывают на нас с любопытством, приветливо здороваются и улыбаются.
К сердцу подступает тревога. Лучше бы ничего не знали вы о нас, малыши, не слышали о страшном мире взрослых, в котором опять запахло войной — еще более страшной, еще более разрушительной. И мы, ветераны войны, хотим отвести от вас эту нарастающую угрозу. От вас, от всего человечества!
— Надо Колю Бабушкина найти, — говорю я Саше.
— Бабушкин? Он здесь?
— Здесь, я уже виделся с ним.
— Вот здорово! Так пойдем в один класс! Трое из двадцать девятой танковой бригады, а?..
Коля Бабушкин — из нашей танковой роты. Мы все трое чем-то даже похожи друг на друга. И т о г д а были похожи (с одного, двадцать третьего года!), и сейчас, через сорок лет. Богатая событиями жизнь у каждого за плечами, с зигзагами и поворотами, трудовая — без передышки, до сегодняшнего дня. Не разжирели, не обрюзгли, наших лет нам не дают. Даже сослуживцы иногда удивляются, что мы прошли войну…
Коля, или Николай Афанасьевич Бабушкин, приехал из Свердловска со взрослым сыном Олегом, они оба в эти дни много фотографируют, записывают, стараются увидеть, услышать, запечатлеть все, что можно.
Заречный опять возвращается к судьбе Роби Тислера. Он ошеломлен, изумлен своей находкой, встречей в поселковой школе, где в саду на обелиске высечено имя нашего бывшего десантника.
— Ты его когда-нибудь встречал после войны? Что-нибудь слышал о нем? — спрашиваю я.
— После войны — нет. А вот в сорок четвертом в Выборге, вскоре после взятия города, встретил. Командир взвода, две звездочки на погонах. Завел меня в дом, где его взвод был расквартирован. Вместо нар — кровати, славяне отлично устроились. Какая-то финская часть стояла до них. Приволок ворох всякой писчей бумаги — такой белизны, что я раньше и не видывал. Без линейки и в линейку: сверху красная жирная черта с тоненькой, а ниже — еле заметные линейки, так красиво смотрятся. Заставил меня взять для экипажа кипу… Мечтал поскорее в Эстонию попасть. Никогда там не был, только по рассказам родителей знал — Таллин, Тарту, Хаапсалу… Надеялся еще разыскать отца с матерью. Если не погибли, то в советском тылу где-нибудь работают. Так говорил. По секрету сказал, что его часть на днях возвращают под Нарву, к Синим горам. С тем мы и попрощались. «Встретимся в Таллине, у Кадриоргского дворца — приходи! Или в Берлине, у канцелярии Гитлера, на Унтер-ден-Линден!» Он почему-то представлял, что фашистский фюрер обитает именно на Унтер-ден-Линден…
Сын Коли Бабушкина сфотографировал нас втроем на скамейке в школьном саду. Коля ходил взволнованный и гордый тем, что приехал на эту необычную встречу со своим продолжателем и наследником, — танкист-мальчишка из сорок второго, сын сейчас наполовину старше его тогдашнего. Впрочем, у нас с Заречным тоже были уже внуки, их фотографии мы демонстрировали тут не раз!
А вот сын погибшего в сорок втором в районе деревни Тортолово комиссара первого дивизиона 798-го артиллерийского полка 265-й стрелковой дивизии Владимира Немировского выступил перед ветеранами с обстоятельным докладом. О том, что уже сделано для увековечения памяти павших на местах самых жестоких и решающих боев. Преподаватель одного из довольно известных ленинградских вузов, Борис Владимирович много лет пытается найти могилу отца-комиссара, вовлек в это дело студентов, стал лучшим знатоком здешних мест и всех перипетий Синявинской операции. Я впервые увидел его среди ветеранов в плаще-накидке и болотных сапогах с отогнутыми голенищами, озабоченного предстоящим походом в лесисто-болотистые чащи. Захоронение отца он все еще не нашел, зато со своими энтузиастами студентами установил имена многих солдат и офицеров, считавшихся без вести пропавшими.
— Они не пропали без вести, они погибли здесь, на мгинско-синявинской земле, сражаясь до последнего патрона, до последней капли крови! — под гул одобрения воскликнул сын комиссара с трибуны конференции.
Заречный ослабил галстук — стало жарко. Он гордился подвигом сына комиссара Немировского — именно подвигом, иначе нельзя было назвать эти ежегодные его копания в обвалившихся и залитых болотной жижей землянках, траншеях, извлечение из них останков погибших, пролежавших тут сорок лет без погребения, установление сотен имен и фамилий, розыск их родных…
На «встречу» с погибшими отцами приехали и многие другие сыновья и дочери синявинцев. Взволнованные, уже сами отцы и матери семейств, они возлагали венки и букеты цветов на братские могилы во Мге, в Тортолово и Гайтолово, на главной Синявинской высоте, где ныне высится обелиск над целым мемориальным комплексом. Многим запомнилось напечатанное в городской газете стихотворение младшей дочери рядового Александра Шушина — Елизаветы Зайцевой, приезжавшей из Донецка поклониться праху отца:
Сегодня — первое свидание
С той трудной, огненной поры.
Прости, отец, за опоздание
Седой теперь уж детворы…
Мы вернулись в осень сорок второго, мы вспоминали павших однополчан, друзей и товарищей, про которых давно ничего не знали. Тогда, одновременно с Синявинской наступательной операцией под Ленинградом, уже близился перелом в грандиознейшей битве на Волге, хотя немцы еще не чувствовали запаха подготовленного для них Сталинградского котла, они все еще были самоуверенны и наглы, их авиация беспрерывно висела над нашими боевыми порядками.
Эй, кабонские матрешки,
Открывайте-ка окошки,
В 12 часов
Будет бомбежка!
Такие листовки сбрасывали близ поселка на Ладоге, откуда начиналась знаменитая Дорога жизни.
— Ну… нахалы!.. — мотнул головой Заречный, когда я рассказал ему про эту листовку.
Его карие, слегка посветлевшие, порыжевшие глаза сощурились, он хочет что-то сказать еще, но не находит нужных слов и возмущенно поджимает губы.
Мы договорились встретиться через год в Риге, где Заречный бывал часто в служебных командировках, и еще не знали, что неожиданные новости сведут нас раньше.
Встреча во Мге не только всколыхнула наши воспоминания, но и заставила по-новому взглянуть на всю историю Синявинской операции, которая стала прологом прорыва блокады, важной вехой на пути к освобождению первых метров эстонской земли.
С трибуны научной конференции, организованной во Мге советом ветеранов 2-й ударной армии, выступили военачальники, ученые, рядовые участники Синявинской битвы. Председатель совета, спокойный, уравновешенный, очень основательный Константин Константинович Крупица, слушая выступления, не раз взглядывал на меня, наблюдая мои манипуляции с магнитофоном. Я удобно устроился на сцене сразу за трибуной, водрузив свой микрофон перед выступающими.
Мне пришлось все время держать руку на регуляторе уровня записи, когда выступал бывший военный хирург, подполковник медицинской службы Захар Семенович Колесников. Около десяти тысяч срочных операций сделал в полевых условиях, часто под огнем врага, этот все еще крепкий, с большим выпуклым лбом человек. Голос у него по-молодому звонкий, стрелка на индикаторе моего магнитофона все время прыгала в крайнее правое положение.
— Мне не забыть до конца дней, — говорит он, — как многие раненые, вынесенные санитарами из-под огня, вновь рвались в бой, просили, умоляли нас, медиков, немедленно отпустить их с операционного стола к своим сражающимся однополчанам. И уходили, просто-таки сбегали из палаты медсанбата. Верили в победу. А раны победителей заживают вдвое быстрее, чем раны побежденных.
Я не сразу обратил внимание на скромно одетого, как-то уж очень тихо взошедшего на трибуну невысокого человека с обветренным суровым лицом, густыми бровями, почти сросшимися над переносицей. Бывший командир минометной батареи 1250-го стрелкового полка Алексей Иванович Митькин. Первые же его слова насторожили, в зале стало необычайно тихо. Заречный, сидевший в президиуме, и Крупица почти одновременно взглянули на меня — записываю ли? А рядом, на трибуне, пожилой человек откровенно плачет, слезы не только сбегают по загорелым морщинистым щекам, но и душат его. Я вижу в передних рядах зала лица бывших солдат, и не ордена и медали уже горят в отблесках электрического света, а сверкает влага на глазах сидящих.
Митькин рассказывает о самых трудных днях битвы. Не хватило у нас сил пробиться к Неве — всего-то около трех километров оставалось! Еще не знали мы, что сорвали самый зловещий замысел Гитлера — штурмом группы армий «Север» взять Ленинград и сровнять его с землей, — не знали, что спасли Ленинград, хоть и не прорвали еще блокаду, но враги уже обложили нас со всех сторон, и выход из окружения, прорыв на исходные рубежи к Черной речке стал для каждого новым адом.
— Сейчас не скажу, сколько еще оставалось до своих, когда мы с группой солдат при выходе из окружения наткнулись на наши землянки с тяжелоранеными. Мы сами от ран и усталости еле держались на ногах. Вынести неходячих раненых не представлялось никакой возможности. И они это понимали, они не осуждали нас за то, что мы ничем не можем им помочь. И были с ними три молоденькие девчонки-медсестренки. «Раненых нам не вынести, — сказали мы этим девушкам, — но и вы уже ничем не поможете им. Через час сюда придут фашисты — уходите с нами!» — Минометчик опять сглотнул слезы, сделал паузу, пытаясь справиться с душившим его спазмом. Голос сорвался. — Их стали упрашивать сами раненые: «Сестрички, уходите, милые!» На русском, украинском, казахском языках. И одна миловидная сестра, спокойно продолжая накладывать повязку на голову окровавленного пожилого солдата, сказала за всех: «Как же мы уйдем? На наших сумках — красный крест, и мы не уйдем!»
Они остались. Они не бросили бойцов, с которыми до последней возможности вместе сражались среди болот и топей тут, под Синявином. Сражались в тяжком сорок втором, сражались, веря в грядущую Победу Отчизны. До разгрома фашистов в Сталинграде оставались месяцы, до Курской дуги — меньше года…
Пронзительный этот рассказ по сей день не дает покоя, будоражит мою память. И, как оказалось, не только мою. Через месяц или два после встречи во Мге я получил письмо из Москвы, от бывшего рядового 259-й стрелковой дивизии, взаимодействовавшей с нашей танковой бригадой, Роланда Мамиконовича Мусаеляна. Старый солдат стал ученым-физиком, но мы — побратимы войны, у нас одинаковое отношение ко всему, что связано с нею, и его память тоже не отпускает ветерана из тех дней, возвращает снова и снова в обстановку пережитого.
«…Ты, вероятно, помнишь, как на военно-исторической конференции во Мге выступал один товарищ, рассказавший о трех девушках-санитарках, оставшихся с неходячими, обреченными ранеными. Так вот, мне кажется, что это произошло в нашей дивизии…»
По сей день не могу сказать, прав ли Роланд Мусаелян. А тогда не знал еще и того, что через год услышу неожиданное продолжение взволновавшей всех истории.
Звонок в моей таллинской квартире раздался ночью, часов около двух.
— Если можешь, не уезжай и не уходи никуда, утром буду у тебя.
— Саша, Заречный? Где ты?
— Недалеко, в Нарве.
— Хорошо, я тебя жду!
Он приехал первым утренним поездом, с легким портфельчиком в руке, не выспавшийся, бледный и — счастливый!
— Как Таллин изменился!.. — с порога бросил он, снимая туфли и любимую им, как я понял, неизменную серую кепку. — Расстроили вширь и ввысь, и вокзал другой, и Вышгород над ним какой-то незнакомый. Полмиллиона-то есть уже?
— Почти. Через два-три года будет.
— Ну, ну, молодцы. Очень рад!.. А помнишь, как мы с тобой сокрушались в сорок четвертом, бродя среди развалин в самом центре. Кажется, улица Харью, да?
— Харью. И Суур-Карья. И театр «Эстония» мы с тобой очень жалели, очень сокрушались у его руин. Вот завтра и поведу тебя в театр «Эстония» послушать наших знаменитых гостей — своя труппа в Москве выступает.
— Ишь ты…
Сказано с уважением.
Полез в ванную, через пятнадцать минут вышел чист и свеж, словно не пережил бессонной ночи.
— Помнишь, во Мге я рассказал тебе о том, что нашел имя нашего Роби Тислера на обелиске в саду его школы? Расстрелян осенью сорок первого, а в десанте с нашей ротой был через год, в сорок втором!.. — Александр Алексеевич не спеша надел синий «маратовский» тренировочный костюм с белыми двойными, полосками по бокам, достал из портфеля тапки, хотя я предложил ему свою запасную пару. Выпил чашечку крепкого кофе.
— Так вот, — объявил он почти торжественно, — я нашел сына Роби! И встретил его на берегу Нарвского водохранилища! Вчера!
В глазах Заречного горели лукавые огоньки-бесенята. Их я помню еще по молодым годам. Он опять был подвижен и энергичен, жажда деятельности бурлила в нем: движения резки, походка быстрая и почти невесомая, он напомнил мне нашего первого космонавта, хотя я еще не знал, что девушка со спиннингом назвала его Юрием Алексеевичем.
— Но это еще не все, — сказал Заречный, садясь в мягкое кресло напротив меня. — Помнишь рассказ командира минометной батареи во Мге о трех девушках-медсестрах…
— …которые отказались покинуть тяжелораненых, хотя вместе с ними, видимо, попали в лапы фашистов.
— Вот именно. Попали. Могли выйти вместе с минометчиками, а не вышли! Одна из них спасла Роби в июне сорок четвертого под Выборгом и стала его женой. Сюжетец, а?
Я не мог поверить, и Заречный это понял.
— Проявить пленку можешь? У тебя ведь домашняя фотолаборатория имеется?
— В шкафу на кухне жена отвела одно отделение. Все, что надо, есть, а вот печатаю только вечером — занимаю всю кухню.
— Слушай, сделаем исключение: жены дома нет, мы займем кухню с утра.
Я настолько был рад новой встрече с ним, что не стал возражать. Позвонил к себе в редакцию — срочных дел не предвиделось, мог остаться с боевым другом, давно не приезжавшим в Таллин.
Много времени, как всегда, заняло приготовление свежих растворов, да и бачок у меня допотопный, с неудобной спиралью, в которую в полной темноте я трудно и неловко заправляю пленку.
— Смотри не испорти! — весомо, солидно предупреждает за дверью ванной Саша.
Потом мы занавешиваем окно на кухне и вставляем пленку в увеличитель. На фоне безбрежного водоема — настоящее море! — возникает светлая «Волга» и возле нее двое парней и девушка со спиннингом в руках.
— Печатай! — почему-то шепчет Заречный, словно мы от кого-то таимся, делая что-то недозволенное. — Крупно, двадцать четыре на восемнадцать. И следующие два кадра тоже.
Он хорошо помнит, что и в какой последовательности снимал. При свете красного фонаря лицо его становится загадочным, он весь светел и красив своей неуемностью, даже каким-то взрослым озорством. Невольно вспоминаю весь его жизненный путь: в семнадцать лет добровольцем ушел на фронт, в восемнадцать мать получает похоронную из-под Синявина, в двадцать он командир танкового взвода, после демобилизации в сорок седьмом — комсомольский работник, вскоре — секретарь парткома большого завода, заочно окончил политехнический институт, выдвинут в главные инженеры своего же завода. С директорского поста, после напряженных и счастливых шестнадцати лет, его пригласили в Москву. Если б знали директора некоторых таллинских заводов, какой «ба-аль-шой» начальник из их министерства сидит у меня на кухне и с нетерпением вглядывается в появляющиеся на доске под фотоувеличителем слабые изображения волн Нарвского водохранилища!..
Ага, вот лицо молодого парня крупным планом. Заречный вторым пинцетом сам вынимает снимок из ванночки с водой, сует в закрепитель и неотрывно смотрит на изображение. Наконец толкает меня в плечо:
— Узнаешь? Только вот усиков не было…
Что-то далекое, смутно знакомое чудится и мне в лице довольно красивого блондина с небрежно зачесанными назад волосами, с еле заметными светлыми бровями и горбинкой ниже переносицы.
— Ну, ну?! Неужели не узнаешь?
Саша никак не может понять, почему я немедленно, с первого взгляда не узнаю Роби Тислера. Ведь сын его сейчас в том возрасте, каким мы знали Роби. И похож на отца стопроцентно!..
— Саша, тебе повезло, — объясняю я. — Ты увидел вначале имя и фамилию на обелиске, потом в школе — фотографию Роби, именно в таком же возрасте. Газетную вырезку сохранил. Встретив живого сына Роби вскоре после знакомства с портретами в школе, ты его узнал сразу. А я ведь ничего этого не видел…
— Да, ты прав… — виновато признает он. Виновато и с сожалением. Ему хотелось бы, чтоб я тоже удивлялся и радовался изображению сына нашего автоматчика-десантника Роберта Тислера, которого так хорошо помним — вместе в последний бой под Синявином ходили, из окружения прорывались! Мое спокойствие обижало его.
— Мы с тобой не знали и сотой доли того, что случилось с Роби, — негромко, со вздохом говорит Заречный. — Ведь он действительно был расстрелян еще в сорок первом, но пьяные полицаи промахнулись и к тому же плохо зарыли могилу…
Это уже похоже на что-то знакомое. Случаев бегства расстрелянных из общих могил за войну накопилось множество. Я первым вспоминаю пярнуского милиционера Юлиуса Сельямаа — тоже из сорок первого года. С отрядом бойцов истребительного батальона он попал в лапы фашистов на перекрестке дорог Пярну — Рига и Пярну — Синди. На том месте сейчас тоже установлен памятник. А Юлиус жив и сегодня!
Мы провели с Сашей памятный и трудный день. Рассказывая то, что он узнал о судьбе Роби и его жены — медсестры из-под Синявина, он волновался, иногда горячился, а то вдруг переходил на шепот, словно боялся, что нас кто-то подслушает.
Конечно, сказать уверенно, что Расма Барда — одна из тех трех медсестер, которых встретила группа минометчика Митькина при выходе из окружения между Мгой и Синявином, сегодня никто не может, но обстоятельства столь сходны, что и отрицать этого тоже нельзя.
Фашисты из эсэсовской части обнаружили болотный лазарет с неходячими ранеными часа через два после отхода наших. Три полузалитые водой большие землянки и одна маленькая, стоявшая на отшибе, «охранялись» молодыми, посеревшими от бессонницы и усталости девушками в испачканном болотной грязью обмундировании, но с белоснежными нарукавными повязками с яркими красными крестами. Оказывается, специально постирали, чтоб всем знакомая эмблема милосердия бросилась в глаза.
Расма увидела немецких солдат первой — у входа в свою землянку. Трое эсэсовцев бросали гранаты в соседние блиндажи и землянки, гоготали, как молодые жеребцы на выгуле. После взрыва ждали, когда улягутся пыль и копоть, — тогда совали свои арийские носы в развороченные двери.
«Перебьют ведь всех!» — похолодела от жуткой мысли девушка. Что же делать? Погибнуть вместе со всеми или попытаться спасти обреченных и спастись самой? Она вошла в землянку и оперлась на косяк незакрывавшейся двери. Слабый свет из двух маленьких окошек под самым потолком едва освещал ее, а лежавшие на еловых нарах раненые ей самой казались безликой черной массой.
— Братья! — сказала она. — Немцы бросают во все землянки гранаты. Я остановлю их, я знаю их собачий язык. Вы все — мобилизованные, вы ранены, не можете двигаться, вы — под охраной Красного Креста. Вы согласны со мной?
Холодное молчание раненых было ей ответом. Потом в черной массе наметилось слабое движение, кто-то хрипло сказал:
— Все равно убьют, сестра… Не унижайся.
Вновь последовавшее молчание показалось ей вечностью. А наверху все ближе гремели взрывы.
— Поправимся — сбежим… — неуверенно произнес молодой голос. — Может — пусть попробует сестричка? А, братцы?
Опять движение на нарах.
— Как скажете… — тихо произнесла сестра, и все вспомнили ее такой, какой видели в бою, — смелой, сильной, красивой. Знали, что была она из семьи латышского красного стрелка.
— Умереть успеем, а попытаться можно. — Теперь говорил пожилой снайпер Левачев — Расма узнала его голос. Узнали и все товарищи. Опытный и беспощадный снайпер Левачев! Если фашисты узнают, сколько он за год пребывания на фронте отправил на тот свет их солдат и офицеров…
— Попробуй, сестричка.
И Расма вышла из землянки наверх…
Что было дальше, сын Расмы и Роби Тислера не смог вразумительно и связно рассказать Заречному. Знал, что мать с подругами прошла через все круги фашистского ада. Что гитлеровцы затеяли в захваченных землянках с ранеными «сортировку», перебив более половины неподвижных, беспомощных советских солдат, и никакой «красный крест» им не помог. И правильно поступили бойцы из последней, самой маленькой землянки, подорвав себя вместе с вошедшими к ним фашистами…
Заречный не скрывал своего восторга мужеством и цельностью боевого характера Расмы, он был уверен, что она — и з т е х т р о и х.
Он не выпускал из рук только что отглянцованных снимков, откровенно любовался сыном Расмы и Роби.
Мы перешли в кабинет, на маленьком столике дымился ароматный кофе.
— Коньячку? — спросил я, направляясь к бару.
— Знаешь… не хочу. Да ты не хлопочи! — прикрикнул он. — На свежую голову легче беседовать.
Он вновь принялся вспоминать подробности своей вчерашней встречи на берегу Нарвского водохранилища. Как представился ему вместо разлившегося просторно искусственного моря стоявший тут когда-то смешанный лиственно-хвойный лес, а за ним — переправа в Усть-Жердянке, вытянутый по болотам, лесам и кустарникам к северо-западу наш Аувереский плацдарм. И круглосуточные вздохи орудий разных калибров, вспыхивавший то здесь то там треск пулеметов и автоматов, частые шлепки вражеских мин.
— Почти всю войну мы просидели с тобою в болотах — на Волхове, у Ладоги, за Наровой, даже на Карельском перешейке, — раздумчиво говорил Саша, или Александр Алексеевич, — большой министерский начальник все-таки. — Сколько наших друзей пало в этих болотах, сколько деревьев, кустарников мы погубили, вытаскивая из трясин застрявшие танки, как только не ругали эти болота. Только после войны я узнал, что очень нужны они в природе, нельзя бездумно их повсеместно осушать — нарушается экологическое равновесие… Вот и на плацдарме за Наровой крестили эти болота почем зря, а они, может, помогали нам справиться с напиравшими фашистами.
— Ты хочешь гимн болоту сказать? — подзадорил я друга. И положил перед ним пятый номер «Таллина» за восемьдесят третий год. — В фильме эстонского кинорежиссера Рейна Марана говорится вот это…
Саша прочел вслух:
По-хозяйски ступаешь —
под тобой прогибаются кочки,
тяжелы твои руки,
подожди, не спеши, —
с дубиной мощной и прочной,
ты в лесу не один,
ты других не губи,
ты подумай о них!
Всех нас матерь-земля родила,
если мы дороги ей
словно равные дети.
И на этой земле
для тебя и меня
хватит вечного солнца и света.
— Верно сказано. Верно. Только гимн болоту я вычитал у Межирова, кажется, точно не помню…
Саша помолчал, рассматривая снимки, потом начал подтрунивать над собой:
— Ты бы видел, как огорчился я, что эта молодежная компания с Айваром во главе нарушила мое одиночество на берегу Нарвского моря. Ну как же — помешали старому человеку предаваться воспоминаниям о его боевой юности, мечтать о близкой встрече с сыном друга! Не хотел дожидаться его возвращения в Ригу — поехал искать… а тут какие-то юнцы вторглись в мои пределы. Правда, местечко-то я выбрал уютное — мимо не пройдешь, не проедешь. Не подал виду, что недоволен… И вот о чем теперь думаю. Все-таки напрасно мы иногда сторонимся нашей молодежи. Они, конечно, другие, чем были мы в их годы. Так и время другое. Развитой социализм построили, сплошная высокая грамотность, эрудиция. Ловлю себя на том, что боюсь сплоховать перед ними, перед их знаниями, перед их прямолинейностью. А вот заговорил вчера — обыкновенные хорошие ребята, без комплексов, сын Роби уже в институте преподает, а девушка и два других парня перешли на третий курс, планируют в будущем году поехать со стройотрядом в Тюменскую область — возводить нефтегазовые предприятия. Там болот побольше нашего, а не пугаются ребята, не пугаются, понимаешь?..
Нет, не изменили моего друга Заречного минувшие четыре десятилетия. Даже интонация сохранилась: «Не пугаются, понимаешь?..» Когда отделение автоматчиков Роби Тислера разместилось на оставшихся двух «тридцатьчетверках» нашего взвода — там, под Синявином, Саша подошел к моему открытому водительскому люку:
— Ты видел? По-хозяйски как уселись! Понимаешь?
Он всегда, сколько я помню, восхищался автоматчиками-десантниками, располагавшимися перед боем на броне наших танков. Ведь гитлеровцы откроют ураганный огонь по танкам из всех видов оружия, мы, танкисты, все-таки за толстой броней, а стрелки открыты любой шальной пуле, любому осколку. В этом Заречный усматривал даже какую-то несправедливость. Пока командир роты автоматчиков однажды, услышав его, не сказал:
— Э, танкист, ты за нас не переживай. Чуть что — мы уже на земле, окопчик сварганим, а ты пока развернешься на виду у всего света, под огнем пушек и минометов… Хорошо, если успеешь выскочить из горящей машины.
И то верно. Многие, особенно раненые и контуженые, не успевали. Это нам с Сашей повезло, мы под Чудовом успели и под Синявином тоже. И похоронки на нас обоих еще в сорок втором дома получили, а мы по сей день скрипим, ветеранами войны считаемся, каждый год девятого мая в именинниках ходим.