Убить Сталина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Убить Сталина

1

На литературном поприще Строд сделал впечатляющие успехи, но его руководство томским ОСОАВИАХИМом и Домом Красной армии оставляло, видимо, желать лучшего. Нового назначения ему не дали, зато теперь он мог писать не только в свободное от службы время. Вопрос о заработке и крыше над головой перед ним не стоял, в тридцать шесть лет он получил персональную пенсию РККА и отдельную квартиру в Москве, в Ново-Басманном тупике. Клавдия Георгиевна поступила в мединститут.

На гребне успеха второй книги Строда – «В якутской тайге» вышло второе издание первой – «В тайге». Через год в «Молодой гвардии» переиздали вторую, но в сильно переработанном варианте. Ситуация в стране быстро менялась, и чуткий к новым веяниям Литвин-Молотов, который скоро забросит издательские дела и начнет делать карьеру профессионального теоретика марксизма-ленинизма, усмотрел в книге немало изъянов. Основных было два – избыток натурализма и недостаток идеологии.

Строд послушно убавил лишнее и добавил недостающее. По-прежнему не упоминалось, что охотские ревкомовцы на телеграфной станции Алах-Юнь дошли до людоедства, зато во втором издании появился развернутый эпизод с пытками, которым их подвергли люди Яныгина. Приводились разговоры мучителей с жертвами и между собой, словно автор при этом присутствовал. Если речь шла о зверствах белых, натурализм приветствовался, но в главах об осаде Сасыл-Сысы исчезли многие жутковатые, а соответственно и малоэстетичные подробности; была урезана сцена, где Строд при ярком солнечном свете смотрит на баррикады из трупов, перечисляет увечья мертвецов, узнает погибших друзей. Страдания красноармейцев остались, но еще сильнее были просветлены сознанием жертвенности во имя Коммунистической партии. Бойцы Строда умирали с клятвами верности ей на холодеющих устах и просьбами передать об этом по начальству. Кажется, на весь текст был наброшен некий флер, не очень вроде бы и заметный, но ощутимый при внимательном чтении.

Наверняка под нажимом Литвина-Молотова в предисловии была вычеркнута фраза о заимствованиях из записок ротмистра Нудатова. Советскому писателю не к лицу было иметь такого соавтора, к тому же на слуху оставалась скандальная история с Шолоховым, обвиненным в использовании рукописи некоего белого офицера при работе над «Тихим Доном». За двумя подобными случаями просматривалась угрожающая тенденция.

Какие-то изменения Строд мог внести по совету редакционных работников, но некоторые – и по собственной инициативе. Ему хотелось быть настоящим писателем, а «В якутской тайге» – это все же не совсем проза. Он убрал часть приведенных в первом издании документов, поработал над стилем, местами проредил нагромождение замедляющих действие деталей. Разрослись диалоги, беллетрист оттеснил на задний план историка и мемуариста. Это пошло на пользу книге, она стала занимательнее и проще, но отчасти утратила первоначальную тяжелую, суровую силу.

Незадолго перед тем Строд впервые после пятилетнего перерыва побывал в Якутии, а по возвращении в Москву издал брошюру об этой поездке. Его приглашали на торжества в честь десятилетней годовщины образования ЯАССР. Там он заседал в президиумах, посетил «кряжевую биржу», выступал перед пионерами, рабселькорами, колхозниками, по осоавиахимовской привычке предупреждая слушателей о «важности усиления боевой и политической подготовки в армии, авиации и флоте в связи с нарастающей угрозой со стороны империалистических держав». Увидев «свежие приношения жертвенному дереву над спуском в долину Лены», Строд разразился гневной тирадой о «живучести пережитков суеверия, поддерживаемого мракобесами шаманской религии». Раньше за ним такого не водилось.

Новый язык давался ему тяжело, и вместо книги «Якутия в прошлом и настоящем», которую он, выступая на юбилейных мероприятиях, обещал написать, из-под его пера вышла только эта брошюра с ненатуральными восторгами по поводу колхозов и лесопилок. Она стала последней попыткой Строда примириться с действительностью, которая нравилась ему все меньше.

Условия для работы у него были идеальные, а денег – даже с излишком. Помимо гонораров за переиздания, ему как персональному пенсионеру РККА ежемесячно платили 200 рублей, за ордена – 80, еще 120 составляла пенсия Якутского правительства. Вдобавок Курашов, по линии ГПУ тоже перебравшийся в столицу, пристроил его на должность председателя правления артели «Топроиз» («Товарищество производителей-изобретателей»), изготавливавшей радиоаккумуляторы. Строд появлялся там редко, но в месяц получал 300–400 рублей. При таких доходах он мог жить безбедно и содержать нигде не работавшую жену-студентку. Отношения в семье были нормальные, писать ему никто не мешал, тем не менее книга «В якутской тайге» завершила его путь в литературе.

2

Однажды Строды всей семьей пришли в гости к родной сестре Клавдии Георгиевны, Нине, и ее мужу, Якову Ахизарову. Пока взрослые сидели за столом, семилетний Новомир играл с двоюродным братом, своим сверстником. Тогда-то Нина и услышала, как племянник заявил ее сыну: «Моему папе все нипочем. Хоть Сталин и главный, но папа его убьет».

На застолья в коммунальных квартирах нередко приглашали соседей. Непонятно, был ли в комнате кто-то еще, кроме Строда с женой, его свояченицы с мужем и их детей, но скоро супруги Ахизаровы дали показания в ГПУ.

Как выяснилось, Клавдия Георгиевна неоднократно жаловалась сестре, а та, естественно, передавала мужу, что весной 1933 года Строд запил и пьет уже полгода. Выпить он любил всегда, Байкалов не преувеличивал, говоря о его «пристрастии к спиртному», но теперь это приобрело характер хронической болезни. В писательской среде близких знакомств у него не завелось, пил он в компании военных, с Курашовым в том числе, и с сотрудниками московского представительства ЯАССР. Строд платил за всех. Он в месяц получал больше, чем Пепеляев сумел скопить за год.

Его запои легко списать на то, что не выдержал испытания славой и деньгами, но причина была не только в этом. Еще раньше, снявшись с учета в одной партийной организации, к другой он не прикрепился, не платил членские взносы, не посещал собраний и фактически выбыл из партии, что было равносильно гражданской смерти. На просьбы жены как-то исправить это нетерпимое положение Строд отвечал: «Плевать мне на партию!»

В пьяном виде он предсказывал скорый конец советской власти, оппонентов в спорах ругал «сталинскими подхалимами», кричал, что «ГПУ – та же полиция», возмущался плохим снабжением рабочих и закрытыми столовыми для начальства, при этом допускал высказывания типа следующего: «Что только думает Сталин! Наверное, он снабжается лучше, чем рабочие массы».

Или еще грубее: «Сталин не ест, наверное, того, что мы едим».

Такого рода обывательские разговоры не представляли собой чего-то экстраординарного и могли остаться без последствий, если бы Строд, державший у себя дома именной револьвер, не грозился застрелить Сталина. Нина Ахизарова знала от сестры, что, напившись, он твердит об этом с маниакальным постоянством.

После Ахизаровых в ГПУ вызвали Клавдию Георгиевну. Она всячески выгораживала мужа, но на очной ставке с сестрой вынуждена была признать, что кое-какие из приписываемых ему высказываний – правда. Лишь намерение убить Сталина она отрицала, а слова Новомира объяснила богатой детской фантазией: «Мой сын считает отца самым великим человеком на свете, я допускаю, что он такие вещи говорил. Такие мысли об убийстве Сталина могли родиться в голове мальчика, преклоняющегося перед отцом».

Оснований для ареста Строда было уже более чем достаточно. Во времена «ксенофонтовщины» он взял Ахизарова к себе адъютантом, и теперь на правах очевидца тот показал, что приказ Буды об уничтожении «бандитов» не был выполнен из-за подозрительно дружеских отношений с ними Строда, а не потому, что отряд был якобы небоеспособен. Симпатию свояка к ксенофонтовцам Ахизаров, хотя никто его за язык не тянул, совсем уж опасно увязал с тем, что видел у него троцкистскую литературу, в частности «Платформу 83-х»[42].

1 ноября 1933 года Строда арестовали и посадили в одиночную камеру следственного изолятора ГПУ.

На допросе он сказал, что, может быть, во хмелю что-то такое и говорил, но ничего не помнит.

Ему указали, что свои пьяные речи он должен знать от жены. О чем он думал, когда она потом их пересказывала?

«Я думал, – ответил Строд, – она так говорит, чтобы отвадить меня от пьянства».

Отговорка не подействовала. Припертый к стенке показаниями родственников, он все-таки вынужден был рассказать о причине своих «антисоветских настроений»: «В 1932 году я проезжал из Москвы через Сибирь на поезде. Из окна вагона, если так можно выразиться, я видел на станциях попрошаек из крестьян, слышал недовольство крестьян, ехавших вместе со мной в поезде, и приходил к выводу, что партия и правительство обижают крестьянство».

Потом, уже в Москве, от разных людей он начал узнавать о голоде на Украине, где у крестьян подчистую выгребали все зерно, вынимали даже «готовый хлеб из печи».

Когда Вострецов как раз в то время прибыл в Новочеркасск, он должен был видеть и слышать то же самое. «Душевная болезнь», на подъеме карьеры приведшая его к самоубийству, и запои, которыми на вершине литературного успеха начал страдать Строд, имели общий исток – оба они тем острее ощущали стыд и вину за происходящее, что были обласканы властью.

«Все эти моменты, – говорил Строд, – я воспринимал довольно болезненно, они и явились причиной моих контрреволюционных высказываний… Я читал газеты и не находил в них ответов на мои вопросы».

Ему тяжело было выносить то, с чем уживались другие, менее совестливые или более толстокожие. «Отзывчивость» признавал за ним даже не любивший его Байкалов. То место из «В якутской тайге», где Строд слышит, как пули звякают о лежащие на баррикаде вокруг Сасыл-Сысы мерзлые тела, и представляет, что мертвецы сейчас закричат «Ой, больно мне! Больно!», рождено сердцем, а не заботой о том, чтобы усилить эффектность этой сцены.

Строд привык говорить на языке эпохи, а слово «сострадание» исчезало из ее словаря. Жертвы порожденного коллективизацией голода вызывали у него именно это чувство, но он предпочел объяснить свои «настроения» тревогой не о них, а о завоеваниях революции: «Я думал, что в случае войны крестьянство не пойдет защищать советскую власть, отсюда у меня возникала мысль о возможной ее гибели, в особенности на Украине. Я считал виновным в этом руководство ВКП(б) во главе со Сталиным».

Относительно «Платформы 83-х» он сказал, что, когда в 1928 году его дело разбиралось в Москве, в ЦКК, ему дал ее Карпель, учившийся в Военной академии. Строд прочел этот документ, но якобы ничего в нем не понял, так как вообще читает мало и не обладает нужными для осмысления таких сложных проблем знаниями. Помнит только, что там было «что-то про хлопок». Для автора двух книг это звучало не очень правдоподобно.

Понимая, что дело худо, Строд попросил разрешения написать Ягоде. Ему это позволили.

«Я издерган страшно, – начал он с оправданий своего нынешнего «плачевного» состояния. – Германский фронт – ранен в голову, в левое предплечье, контужен. Красная Армия с 1918 по 1928 год – ранен в щеку, в шею, в левое плечо, в правый бок, в грудь. Всего за две войны семь ранений, контузия, плюс больше года тюрьмы»[43].

Затем излагались выдвинутые против него обвинения: «связь с троцкистами», «антисоветские настроения» и «самое ужасное для меня – что я будто бы говорил, что убью т. Сталина».

Строд частично признал свою вину, свалив все на проклятое пьянство, не преминул назвать все свои титулы («почетный колхозник», «почетный забойщик» и пр.), дающие ему право на снисхождение, и напомнил о своей писательской известности: «Я написал две книги. Вторая, “В якутской тайге”, выдержала четыре издания, переведена на якутский, белорусский и английский языки. У меня намечено написать еще четыре книги: “Александровский централ”, “По следам минувших дней”, “Эпизоды” и “Кто автор?”».

Напоследок Строд обещал Ягоде: «Я брошу вино и снова займусь литературной работой, снова стану человеком и на всем моем тяжелом прошлом поставлю крест навсегда».

Письмо помогло. После трех месяцев заключения его освободили, но оставили под следствием. Дело не было закрыто. С тех пор он жил с чувством висящего над головой меча, который может опуститься в любую минуту.

Строд провел на свободе еще три года, пить бросил, но второе обещание не сдержал – ни одна из книг, перечисленных им в письме Ягоде, не была написана.

Материал для них он собирал в Томске, куда перевезли из Читы архив ликвидированной в 1922 году Дальневосточной республики. Как рассказывал сам Строд, им было просмотрено около тридцати тысяч «белогвардейских газет разных направлений», сделанные выписки составили «тысячу машинописных страниц». Результат этого труда он отправил Петру Крючкову, секретарю Горького, для затевавшейся тогда Алексеем Максимовичем многотомной «Истории Гражданской войны», а второй экземпляр оставил себе, но так им и не воспользовался.

Ничего, что могло бы его реабилитировать, Строд сочинить не сумел, если даже и пытался. Муза, водившая его пером, когда он писал «В якутской тайге», покинула его вместе с верой в справедливость нового строя и вдохновляющим сознанием собственной избранности. Какие-то рукописи конфисковали у него при следующем аресте, но поскольку на допросах они не фигурировали, и сам он никогда о них не упоминал, это, скорее всего, были черновики его прежних книг.

Через тридцать лет, делясь тем немногим, что осталось у него в памяти о рано погибшем отце, Новомир говорил о его страстной любви к рыбалке. Очевидно, эта страсть пробудилась в нем в последние годы жизни; раньше с его характером на такое занятие ему недостало бы ни терпения, ни времени. Вода успокаивала, одиночество давало ощущение свободы, а рыбацкий азарт – суррогат былых состояний души, отвлекал от тяжелых мыслей. Так Пепеляев когда-то, разочаровавшись в Белом движении, часами просиживал с удочкой на Сунгари.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.