Казус «Сталин»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Казус «Сталин»

Для Борева анекдоты, слухи и сплетни, складывающие «неортодоксальный образ Сталина», есть «свободная в своей неподцензурности форма хранения социального опыта»[144].

Возможен и другой, фольклористский, взгляд на вещи: «Анекдоты о Сталине складываются в большой разветвленный цикл, явно соотносящийся с русской книгой о Дракуле (XV век) и с анекдотами об Иване Грозном (XVI век)», – пишет летописец жанра Е. Курганов, поименовав соответствующую главу «Сталин как Тимур» и отослав тем самым традицию еще и к восточной «притче о тиране»[145].

Разумеется, предания о тиранах и шутах (каковым Курганов самовольно назначил Карла Радека) могли отложиться так или иначе в сталинском фольклоре. Но анекдот фольклорен не только тем, что он вечно традиционен и передает из века в век свои лекала, но и тем, что он вечно актуален, отрываясь от традиции в сторону текущего мгновения. Немногие уцелевшие примеры радековского остроумия замечательны именно своею конкретностью: «Я Сталину цитату, а он мне ссылку». Или: «Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин из Политбюро» (Б, 128–129). По законам не выдуманного, а вполне социалистического реализма радековский анекдот нашел продолжение в анекдоте о судьбе самого Карла Радека:

В камере трое узников выясняют, кто за что сидит: «Я за то, что ругал видного партийного деятеля Радека». – «А я за то, что поддерживал Радека». – «А я – Радек» (Б, 129).

Сэр Исайя Берлин, ахматовский «гость из будущего», родившийся, однако, на территории Российской империи, заметил как-то:

…Скажем, вы обыкновенный почтальон и живете в те времена, к примеру, в Штутгарте… когда мимо проходят эсэсовцы, вы должны восклицать «Хайль Гитлер» и приветствовать их нацистским салютом. Но кроме этого жизнь продолжается нормально… А в России нет человека, который не боится. Двести пятьдесят миллионов, и все живут в постоянном страхе…[146]

На самом деле, если вы были обыкновенным почтальоном, к примеру, в Туле, если у вас не имелось ни буржуазного происхождения, ни родственников за границей или репрессированных, ни отягчающего партийного прошлого и прочих отягчающих обстоятельств, вы боялись, возможно, не больше коллеги из Штутгарта. Мало того, пресловутый энтузиазм 30-х годов вовсе не был пропагандистской выдумкой, он реально владел умами и душами. Но и это, разумеется, не гарантировало от сумы и от тюрьмы. Не случайно репрессии и «полная гибель всерьез» стали сверхтемой советского неподцензурного анекдота. Тем более – постоянной коннотацией анекдота сталинского, построенного чаще всего по традиционной диалогической схеме: «Сталин и…». Схема была традиционна, шутка – актуальна.

Сталин и Ленин:

Сталин посещает Ленина в Горках.

– Я, батенька, чувствую себя архискверно, скоро помру.

– Тогда отдайте мне власть.

– Боюсь, что народ не пойдет за вами.

– Часть народа пойдет, а те, кто не пойдет, пойдут за вами (Б, 50).

Карикатура из журнала «Иллюстрированная Россия», Париж.

И Киров:

Милиционер задержал пьяного, распевавшего: «Эх огурчики, помидорчики / Сталин Кирова убил в коридорчике». Прохожая заступается, мол, отпустите, он сумасшедший: «Не мешайтесь, гражданочка. Может, он и сумасшедший, но говорит правильно» (Ш, 331).

И Пушкин: участливая беседа, пародирующая известный разговор поэта с царем, завершается телефонным звонком:

– Алло, Берия, передай Дантесу, что Пушкин только что вышел из моего кабинета (Б, 142).

(Не забудем: «юбилей» поэта совпал с пиком Большого террора.) И Горький:

Вызывает Сталин Горького и говорит:

– Товарищ Горький, вы написали роман «Мать». Не пора ли вам написать роман «Отец»?

– Я попытаюсь, Иосиф Виссарионович…

– Попытайтесь, попытайтесь… Попытка не пытка, правда, товарищ Ягода? (Б, 89)[147]

Этот емкий каламбурный анекдот как бы продолжает серию и в то же время оказывается уже в пограничной зоне баек «от Сталина». Еще ближе к ним сюжет из той же серии «Сталин и Крупская». Как-то Крупская заспорила с вождем, он рассердился и призвал ее к порядку:

«Молчи, дура, а то назначим вдовой Ленина Фотиеву или Стасову» (Б, 198).

Если это и анекдот «о…», то он достаточно похоже передразнивает способ общения и характер бытового юмора вождя.

Гитлер тоже любил пошутить. Он «мог заставить смеяться окружающих, демонстрируя тонкий юмор и талант подражания», – пишет, к примеру, Кершоу[148]. Генри Пикер свидетельствует о том же. Но, увы, за целый год «застольных разговоров» коронная острота фюрера по поводу некоего русского пленного, водившего грузовик вблизи фронта и просившего о повышении, гласит: «Поручите ему возглавить целую колонну грузовиков»[149]. Все засмеялись, но ни каламбура, ни остранения, ни ускорения шутка не предлагает и на анекдот не тянет. Сталинский анекдот на близкую тему «назначения», напротив, обнаруживает блестящее владение как приемом (метафора), так и юмором, который хочется назвать по-немецки: bissig (кусачий).

После войны вождь позвонил адмиралу Исакову и сказал, что есть мнение назначить его начштабом Военно-морского флота.

– …Товарищ Сталин, я должен вам доложить: у меня есть серьезный недостаток: нет одной ноги…

– У нас раньше был начальник штаба, у которого не было головы. Ничего, работал (Б, 215).

Гитлер – если не считать постоянных «черных», хотя и вегетарианских прибауток по поводу «трупного чая», как он именовал бульон, потчуя им раз в неделю своих сотрапезников, – не оставил по себе подобного наследия.

Сталин умел и охотно использовал юмор как форму общения. Сошлюсь на свидетельства иностранцев с разным background, посещавших его в разное время. «…Главное у Сталина – это юмор, обстоятельный, хитрый, порой беспощадный крестьянский юмор», – написал западный интеллектуал Лион Фейхтвангер в своей одиозной книжке «Москва 1937»[150] («крестьянской», скорее всего, представилась ему вообще вся Россия). Милован Джилас, югославский коммунист и будущий диссидент, оставил одно из самых непосредственных свидетельств о вожде поры уже послевоенной:

…Это был не тот величественный Сталин, который смотрел с фотографий или экранов хроникальных фильмов… – описывал он свое первое впечатление от личной встречи. – Одно меня не удивило: у Сталина было чувство юмора – грубого юмора, самоуверенного, но не совсем лишенного тонкости и глубины[151].

И далее, сравнивая сталинский юмор с хрущевским (действительно народным, крестьянским), он называет его «в основном интеллектуальным и потому циничным»[152]. Наблюдения Джиласа точнее всего отвечают стилю и характеру уцелевших сталинских баек.

Наделение авторством изустного, анонимного фольклорного цикла – дело рискованное. «Стиль Сталин» исследователи, понятно, ищут в официальной сфере.

Сталин, будучи плохим трибуном, несомненно обладал стилем, но это был письменный стиль – «ораторский» стиль аппаратной риторики. В него облек он свои фантазии. Своими книгами он компенсировал свое отсутствие на революционных трибунах, –

пишет Е. Добренко[153], высказывая смелую теорию о сталинском личном авторстве трех китов идеологии, оставшихся анонимными: «История ВКП(б). Краткий курс», а также краткие биографии Ленина и самого Сталина. На этом монументальном фоне моя скромная гипотеза, приписывающая вождю его же как бы собственные высказывания, запечатленные в байках, не покажется столь уж дерзкой. Нетрудно представить, что их сюжеты и остроты зарождались в поле общения вождя, хотя, разумеется, проходили дальнейшую обкатку и обработку в изустной традиции. Недаром представления о примитивности сталинского языка подверглись аргументированной научной критике.

…Именно стиль, язык явился непосредственным инструментом его восхождения к власти, а следовательно, обладал колоссальным эффектом… По семантической насыщенности этот минималистический жаргон проближается к поэтическим текстам, хотя сфера его действия убийственно прозаична, – пишет М. Вайскопф, предваряя свой анализ сталинских письменных текстов. И на выходе из анализа: – На деле сталинский примитив таил в себе столь же сложные и амбивалентные структуры, что и так называемый примитив фольклорной архаики[154].

Ужель загадку разрешила?

Ужели слово найдено?

Анекдот и сам фольклорен. Но можно сказать иначе: инстинктивное владение этой структурной амбивалентностью при быстрой и острой реакции (Джилас) позволяло сталинскому бытовому юмору входить в форму анекдота, как в перчатку. Этот сегмент «стиля Сталин», его, так сказать, off-официоз, заслуживал бы не менее скрупулезного анализа, нежели официоз, но в пределы данной статьи, увы, не умещается. В казусе «Гитлер» сталинская байка нарративного аналога не имеет.

Можно по-разному классифицировать уцелевшие квазисталинские сюжеты. По стилистическому признаку. Как всякий производитель острот вождь не гнушался каламбуром.

Как-то, в присутствии Александрова Сталин спросил Любовь Орлову:

– Тебя муж не обижает?.. Скажи ему, если будет обижать, мы его повесим.

Полагая ситуацию шутливой, Александров спросил:

– За что?

– За шею, – мрачно ответил вождь (Б, 202).

Обращает на себя внимание трактовка этого известного анекдота Боревым («мрачно»). Меж тем интонация шутлива, в ранг анекдота ее выводит лишь каламбур. Но шутка была дракульская. Анекдот с Горьким («попытка не пытка») потому и кажется близким к байке, что вполне отвечает дракульскому типу и характеру сталинского юмора. Он не всегда (хотя нередко) касался «жизни и смерти», о чем, согласно преданию, хотел поговорить с вождем Борис Пастернак, но почти всегда был беспощадным. На чье-то сервильное предположение, что какую-нибудь улицу Москвы назовут именем секретаря Союза композиторов Хренникова, вождь ответил: «Зачем? Уже есть такая река – Не-глинка» (Б, 214).

На фоне подобных анекдотов в сталинском сериале заметно преобладает жанр, который называется анекдотом в классическом смысле – то есть короткий рассказ об историческом лице или происшествии. Известно, например, как Каганович предлагал реконструировать Красную площадь для парадов, но архитектор Барановский отказался, за что и был посажен. Более покладистый архитектор докладывал на Политбюро план реконструкции с помощью макета:

– Снимаем ГУМ, выполненный в псевдорусском стиле (снимает с макета ГУМ и ставит трибуну)… Снимаем храм Василия Блаженного (рука архитектора взяла храм за купол…)

– Храм поставь на место, – сказал Сталин.

Архитектор испуганно опустил храм, и осталась площадь нетронутой (Б, 184–185).

Поверять подобные байки фактами не стоит – они легендарны, как выстрел «Авроры», вернее, как фольклорная версия залпа Авроры. Иные из них могут читаться как «просталинские», но «антисоветские». Одно из самых известных преданий повествует, как академик Капица приходил к Сталину ходатайствовать об освобождении знаменитого физика Ландау; этот обмен репликами разыгрывается «на троих». Капица говорит: «…Прошу освободить Ландау – он мне нужен». Сталин адресует просьбу Берии. Тот отвечает: «Ландау арестован как англо-немецко-французский шпион». Сталин разводит руками… Капица говорит: «Да, но он мне нужен». Сталин переадресует заявление Берии. Берия: «Уже состоялся суд, который признал Ландау виновным». Капица: «Да, но он мне нужен». Сталин теряет терпение: «Слушай, Берия! Видишь, он человеку нужен! Раз нужен – отдай». И Берии ничего не остается, как освободить Ландау (Б, 199–200). Это сюжет до некоторой степени модельный: с одной стороны, небыль (известно, что Капица со Сталиным никогда не встречался), с другой стороны, быль (арест и освобождение Ландау, как и вражда Капицы с Берией, имели место быть). На границе и возникает сталинская «байка»: если и не было, то могло бы быть. Комментируя эту легенду, Борев отмечает, что прагматический довод оказался эффективней юридического, а неожиданность стратегии Капицы – залогом успеха. Неожиданность, парадоксальность составляют, можно сказать, алгоритм стратегии того off-Сталина, образ которого складывают байки. Неожиданность есть соль анекдота, но байка претендует и на статус исторического происшествия.

Геловани попросил поселить его на даче Сталина у озера Рица…

Сталин спросил:

– А почему Геловани хочет жить на Рице?

– Хочет вживаться в ваш образ.

– Тогда пусть начнет с Туруханской ссылки (Б, 335)[155].

Насколько официозный образ Сталина кажется тавтологичным (не говоря о текстах: его решения чаще, чем можно представить, были результатом присоединения к большинству Политбюро), настолько его индивидуальные поведенческие модели своей непредсказуемостью сбивали с толку людей, духовно его превосходящих. Как ни трактуй его знаменитые телефонные разговоры с Булгаковым и Пастернаком, оба они с предложенной неожиданностью не вполне справились. Зато и колебания какого-нибудь партийного писателя «вместе с линией» не обеспечивали ему не только звонка, но и просто внимания свыше. Такова байка о том, как драматург Киршон в гостях у Горького обратился к Сталину, надеясь получить похвалу вождя за свой классово выдержанный спектакль «Хлеб»:

– Не помню такого спектакля.

– Вчера вы смотрели спектакль «Хлеб». Я автор и хотел бы знать о вашем впечатлении.

– Не помню. В тринадцать лет я смотрел спектакль Шиллера «Коварство и любовь» – помню. А… «Хлеб» не помню (Б, 99).

В том, что немалая доля уцелевших баек относится к писателям, удивительного мало, кому же и запоминать и полировать сюжеты. При этом реплики off-Сталина даже в сакраментальном вопросе «сажать или не сажать» носят вполне релятивистский характер (в полном согласии с анализом Вайскопфа). Ко времени Большого террора относится один из самых знаменитых анекдотов о проблеме с писателем N, обвиняемом в троцкизме, но, быть может, неосновательно. «Есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы», – ответил вождь (Б, 166). Дракульская шутка тирана в момент смены курса, а с ним и людского состава, вошла в советский язык вместе с грузинским акцентом на правах идиомы как экзистенциальное выражение сущности террора. Зато послевоенному парткомиссару при Союзе писателей Поликарпову почти на тот же вопрос, не арестовать ли некоего неуправляемого писателя, было сказано: «Зачем сразу арестовать? Сначала попробуем наградить орденом „Знак почета“, может быть, станет управляемей» (Б, 318), – ответ практического политика и циника, знающего людей и ценящего их невысоко. Тому же Поликарпову в ответ на очередные жалобы на подопечных адресовано одно из самых экзистенциальных речений вождя, также вошедшее в язык: «Товарищ Поликарпов, других писателей у меня для вас нет. Придется работать с этими» (Б, 318). Издевка демиурга над собственной («у меня») – посредственной – вселенной? Над ее тем более нерадивым («для вас») чиновником? Юмор, как выразился Джилас, во всяком случае, весьма самоуверенный…

В уцелевших сталинских байках на самом деле трудно разделить их pro и contra. Иные изустные «цветы зла» обнаруживают ту эстетическую ценность, которую исследователям тоталитаризма привычнее искать и находить во внешних формах нацизма. К тому же афоризмы вроде «Есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы» имеют тенденцию как уходить в метафизику, так и возвращаться там и сям в реальность…

Бытование сталинских баек в обществе лишь отчасти совпадает с антисоветским советским анекдотом. Несомненно, они относятся к тому же жанру городского фольклора и нередко бывают амбивалентны. Рискну, однако, высказать гипотезу об их специфической функции, имеющей свои аналоги в практике нацизма.

Заглянем еще раз в Фейхтвангера. Его очевидный прокол с «Москвой 1937» связан со многими факторами – начиная от наличия нацистского фона у себя дома, от незнания языка и кончая вопиющим несовпадением культурных кодов. Но в чем ему не откажешь, это в корреспондентской добросовестности. Гигантские бюсты и портреты вождя в подходящих и неподходящих местах, привычные советскому глазу, были первым, что его поразило, и он сообщил об этом вождю. Тот пошутил насчет сотен тысяч портретов человека с усами. Фейхтвангер отметил, сколь мало (по западным, добавим, стандартам) или почти ничего не известно о частной жизни Сталина. Но через точку он пишет:

О нем рассказывают сотни анекдотов, рисующих, как близко он принимает к сердцу судьбу каждого отдельного человека… Но подобные анекдоты передаются только из уст в уста…[156]

Из этого можно заключить, сколь важное место в сегменте «избранной действительности», продемонстрированной иностранному гостю, было отведено сталинским байкам. Не значит ли это, что на фоне «безмерного культа» (Фейхтвангер) существовал и другой, и тоже санкционированный, но off-Сталин, Stalin, wie ihn keiner kennt (перефразируя название фотоальбома «Неизвестный Гитлер»). Не значит ли это, что подобный образ в свою очередь призван был компенсировать как «чудо» и «тайну», так и «авторитет», но на российский, архаический и мифологический лад «народной молвы»?

Гитлер, выросший в присутствии европейской прессы, неизменно освещавшей частную жизнь VIPов всех родов, широко использовал этот ресурс популярности, не доверив его тогдашним папарацци и опередив со своим лейб-фотографом Гофманом объем рекламы любых других – спортивных или кинематографических – звезд. Не забудем также, что Германия традиционно была ведущей страной в области оптики (Цейс) и прочих способов «технической воспроизводимости» (по Беньямину). Часть этого фотоархива по удачной случайности попала в войну на «Мосфильм», что дало нам отличную возможность воспользоваться домашними заготовками фюрера (снимками его ораторских поз перед зеркалом) для автокарикатуры Гитлера в иронической главе фильма «Обыкновенный фашизм».

В более архаической России такие фривольности, как «Сталин в семейном альбоме» (название главы в книге «Портрет фюрера»), были бы невозможны. Даже частная жизнь кинозвезд – таких как Любовь Орлова и ее муж, режиссер Григорий Александров, – оставалась строго за рамкой кадра. Если Гитлер «остранял» свое фюрерское могущество какой-нибудь сценкой с белочкой или с девочкой, смеющейся или задумчивой, картинкой на отдыхе, то Сталин свое изображение, напротив, отстранял в сторону репрезентативности. В популярной байке, приведенной Добренко, он поучает беспутного сына Василия: «Ты думаешь, что ты Сталин? Может быть, ты думаешь, что я Сталин? Вот Сталин», – указывает на парадный портрет в кабинете[157]. Забавно, что Добренко, въедливо уличающий Сталина как тайного автора собственной биографии, принимает байку за чистую монету и цитирует как истинное происшествие. Ведь «частный» Сталин заведомо поражал внешних наблюдателей – от Барбюса до Джиласа – своей фирменной простотой (даже в мундире генералиссимуса)[158]. Такая двойственность граничит, с одной стороны, с протеичностью, входящей в профессию вождя, с другой стороны – с коварством, присущим Сталину лично. Так, будущий маршал Рокоссовский был освобожден из тюрьмы осенью 1941 года и вскоре отозван Сталиным с фронта для повышения.

– Хорошо ли вы знакомы с германской военной доктриной?

– Нет, товарищ Сталин.

– А со структурой и вооружением германской армии?

– Нет, товарищ Сталин, ведь я сидел.

– Нашел время отсиживаться (Б, 238).

Если не прямо к Дракуле, то стиль off-Сталин, не стеснявшийся «коварства и зла», восходил к ценимому вождем примеру Ивана Грозного.

Таким образом, если в СССР не было ни Цейса, ни «колонки сплетен», то была зато молва: те самые «сотни анекдотов», передающихся из уст в уста, о которых (скорее всего «из официальных источников») сообщал Фейхтвангер. Упоминаемые в его книге байки о спасении таджикского мальчика или о квартире для чересчур скромного писателя, как и многие прочие, не сохранились. Возможно, со смертью вождя прошла мода на сервилизм, а может быть, реплики были недостаточно bissig («Союз писателей создавали, чтобы вы защищали писателей от нас, а нам приходится защищать писателей от вас», – заметил вождь по поводу писательского имени, выпавшего из наградного списка (Б, 167). Зато сам Фейхтвангер сохранил для нас шутку некоего филолога на грани фола:

Чего Вы, собственно, хотите?.. Демократия – это господство народа, диктатура – господство одного человека. Но если этот человек является таким идеальным выразителем народа, как у нас, разве тогда демократия и диктатура не одно и то же?[159]

Получил ли неназванный филолог за это орден или расстрельную статью, осталось неизвестным…

Разумеется, большинства прямых диалогов из серии «Сталин и…» в реальности не было и Капица, как сказано, со Сталиным никогда не встречался. Но Ландау реально был освобожден стараниями Капицы, а имя Поликарпова уцелело благодаря сталинским афоризмам. Анекдот – то же историческое предание. Произнес ли вождь: «Я маршала на солдата не меняю» (см.: Б, 243) в ответ на предложение обменять фельдмаршала Паулюса на нелюбимого сына Якова – но Яков действительно погиб в немецких лагерях.

Происхождение байки, быть может, и не так уж и загадочно. Рассказ какого-никакого очевидца о каком-никаком событии, пройдя горнило стоустой молвы и контаминировав быль и небыль, становится по законам жанра квазифактом, анекдотом – вернее, одной из множества его версий. «Существование может быть очень обостренным, когда оно лишь изустно»[160], – написал Бродский, правда, по совсем иному поводу. Достоверность баек не менее условна, но более безусловна, нежели существование некоего прототекста «Краткого курса» и проч. в гипотезе Добренко (напомню, что разговор Сталина с сыном он цитирует в качестве были).

Как сказано, байки амбивалентны. Они граничат с одной стороны с афоризмом («Есть человек – есть проблема…»), с другой – с неподцензурным анекдотом:

Старики на демонстрации несут плакат «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». – «Что вы несете? Когда у вас было детство, Сталин еще не родился». – «За это и спасибо» (Б, 144).

Возможно, иные очень уж сервильные байки (вроде самолета с лекарствами для таджикского мальчика) вбрасывала в народ специальная служба слухов (о ее работе мы не раз догадывались в позднесоветское время). Но потребность в кумире реальна, а молва всеядна. Удобство ее как «носителя», тем более в технически слабо вооруженной, зато логоцентричной стране, еще и в том, что она не нуждается в средствах «технической воспроизводимости». Так что «коллекционирование исторических анекдотов о Сталине и сталинизме сталинистом, каким я был в те годы»[161], быть может, не было таким уж «двоемыслием», как полагал Борев впоследствии, зато оказалось прозорливостью. «Неортодоксальный образ Сталина» (Борев), или off-Сталин, нужен был в том числе самому Сталину, и то, что вождь давал для этого пищу – звонком ли опальному писателю или остротой а-ля Дракула, – свидетельствует, что он владел профессией и знал свой, хотя и не единокровный, народ.

Байки про Сталина, или «про-сталинские», бытовали в той же среде, что и множество антисоветских и антисталинских анекдотов, иногда балансирующих на грани. Молва – явление куда более архаическое, нежели серия фото в папиросных пачках, более двусмысленное, но и более эффективное. Со временем (а время – великий «остранитель») они могли послужить и разоблачению культа или лучшему пониманию его вовсе не однозначной природы. Поэтому их пришлось выделить в отдельный раздел. Как сказано, подобного фольклора Гитлер по себе не оставил. Зато сталинская байка не прошла мимо фигуры фюрера.

Идет штурм Берлина. Гитлер принимает яд и, корчась в конвульсиях, говорит адъютанту: «Передай товарищу Сталину, что его задание выполнено» (Б, 295).

Как бы ни спорили историки по поводу сопоставимости обоих тоталитарных режимов, анекдот как самый безымянный и потому беспристрастный из свидетелей их сопоставимость удостоверяет.

P. S. Нужно ли удивляться, что собирание и публикация сталинских баек не кончилось, а лишь началось с «перестройкой»? Правда, с заметной переменой общественных настроений в сторону «старых песен о главном» – особенно в их крайних, реставрационных, секторах – оно приобрело воинственно апологетический характер.

Сошлюсь для примера на книжку «Сталин шутит» (М.: Алгоритм, 2013). Имя автора на титуле не указано, оно стоит лишь под Предисловием – Л. Гурджиев, но это в высшей степени авторская книжка. Сверхзадача объявлена – это «юморонасыщенная пропаганда коммунизма и сталинизма. Сатиронасыщенная атака на антикоммунизм и антисталинизм» (с. 33). Так что по своей тенденциозности квазиавтор далеко опережает относительно релятивистский посыл «перестройки» (не забудем, Борев начал собирать эти анекдоты, будучи сталинистом).

Гурджиев готов даже поступиться правом бывшего советского народа на юмор, предпочитая видеть в поздних анекдотах «продукт, произведенный, расфасованный и выброшенный на рынок идеологическими лабораториями и институтами врага» (с. 18). Но поскольку 30-е были временем закрытого режима, он находит для внешнего врага внутренний аналог: эти анекдоты «сотворялись высоколобыми советскими интеллектуалами, еврейскими по преимуществу» (с. 15). Характерно как отношение к «интеллектуалам», так и к «еврейскому вопросу», который становится почти лейтмотивным: это и лица «с весьма однородными в этническом смысле фамилиями», и «пейсатели» (с. 19) и проч.

Отмечу исторический парадокс: в те самые (сталинские) 30-е, когда публичные проявления антисемитизма еще были подсудны, в тайных антисоветских дневниках евреи, напротив, выступали как олицетворение советскости – то есть тоже в отрицательном, но прямо противоположном качестве. Разумеется, представители этого «нацменьшинства» были и среди советских идеологов и ударных строителей социализма, и среди высоколобых интеллектуалов, склонных к «критиканству», среди тех, кто сажал и кого сажали. Но почему всякое маргинальное сознание (а я все-таки надеюсь, что чистый сталинизм сегодня маргинален) ищет опоры в постулате «Кто виноват? Евреи виноваты!» – вот в чем вопрос.

При этом Гурджиев не стесняется «пошутить» насчет многомиллионного и – добавлю – многонационального ГУЛАГа, что-де ругательный анекдот о Сталине помог стране освоить районы Крайнего Севера, доставив туда землекопов, лесорубов и проч. (см. с. 16).

Составляя свое собрание, Гурджиев использовал труды предшественников с «этническими» фамилиями – меняя, разумеется, комментарий, – но, как сказано, заодно заменил обычную академическую благодарность грубыми оскорблениями. При этом сам он, в свою очередь, заслуживает благодарности (как и прочие подобные собиратели подобного квазифольклора) за существенное обогащение и расширение «базы данных», если не за все прочее.

«Сталинизация» определила еще один аспект собственного авторского текста: она вернула к жизни тот тип языка – «канцелярита», как назвал его К. И. Чуковский, или «новояза», по Оруэллу, а попросту демагогии – языка ненависти и диффамации, который был принят в советской прессе для обличения «врагов». Особенность таких языковых форм в том, что они призваны не столько называть, сколько оскорблять и заклинать. При этом «минутки ненависти» удостаивается что угодно, что не Сталин: «будущий югославский перерожденец и ренегат Джилас» (с. 127), «…Ясина и ей подобные выкидыши демократчины», «отвязные писаки» (с. 21), а также «оголтелая хрущевщина» (с. 206) («горбачевщина» тож), «посвист разбойничьей перестройки» (с. 207), «перестроечная оболгаловка» (с. 207) и т. д. Эти «лексические единицы» существуют в соответствующем контексте: «Сей душеприказчик дождался перестроечной оболгаловки и вылил в массмедийное корыто для скармливания хрюкающим обывателям особо пахучее пойло» – это об одном из самых достойных писателей советского времени Юрии Трифонове (никакого псевдонима. – М. Т.). А вот с псевдонимом: «Собельсоны проявили себя во всей своей сионистско-фашистской красе» (с. 215). Урожденному Собельсону (в единственном числе), известному в истории как Карл Радек, если что и можно инкриминировать, то прямо противоположное: он был интернационалистом и левым коммунистом, притом западного, польско-немецкого розлива. Но именно так – вопреки фактам – формировались «дела» в эпоху Большого террора.

При всей верности сталинизму В. Гурджиев, однако, вовсе не чужд новым веяниям наступившей эпохи капитализма, иначе – выгоды. При всем антисемитском настрое было бы невыгодно вовсе отказаться от так называемого «еврейского анекдота», поэтому и Рабиновичу с его «приколами» нашлось место под боком у вождя.

Рабинович на вопрос следователя в 1937 году, как он относится к советской власти:

Я отношусь к ней со всей душой, как к жене моей Саре – немножко люблю, немножко боюсь, немножко хочу другую… (с. 220).

Рассуждают монархист, коммунист и сионист. Монархист (строго): «Я хотел бы после смерти лежать рядом с императором Петром I». Коммунист (взволнованно): «Я хотел бы после смерти лежать рядом со Сталиным». Сионист (мечтательно): «А я хотел бы полежать рядом с мадам Шнеерсон». Монархист и коммунист возмутились: «Как вы можете, ваша симпатичная соседка Сара еще жива…» – «Так и я, боже ж мой, еще не мертвый» (с. 230–231).

Другая вариация той же загробной темы:

У приговоренных к казни спрашивают последнее желание. Один попросил свидания с женой, другой – передать письмо родителям. Дошла очередь до Рабиновича. «Прошу похоронить меня рядом со Сталиным». – «Вы что, издеваетесь? Товарищ Сталин жив!» – «Ничего, я подожду» (с. 231).

Оттянувшись вместе с читателем на этих идеологически невыдержанных нахальных опусах, замечу, что автор не отказывается и от баек из разряда антисталинских (разумеется, истолковывая их в обратном смысле). Вот пример из той же категории загробных анекдотов:

«На следующий день после смерти Сталина в ворота рая начали ломиться черти.

– Сгинь, нечистая сила, что случилось, куда прете? – всполошились ангелы.

– Пустите, – умоляли до смерти испуганные черти, – к нам вчера прибыл Сталин! Мы первые беженцы» (с. 275).

Еще одно выражение «преданности» вождю:

Конкурс анекдотов о Сталине. Первая премия – 25 лет. Две вторые – по 15 лет. Три поощрительные по 10 лет.

Дополнение: на тот свет посланы условия конкурса; ознакомившись с ними, вождь приписал: «Учредить также главный приз: досрочную встречу с товарищем Сталиным» (с. 16–17).

Трудно сказать, не случилось бы автору получить какую-нибудь из названных премий, расскажи он это при жизни своего кумира.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.