20. Черты нового порядка
20. Черты нового порядка
В двадцатых годах мы гордились своей большевистской прямотой. Позже мы убедились, что грубая и якобы пролетарская прямота Сталина служила исключительно для маскировки его лицемерия и коварства, его интриганства и властолюбия – качеств, процветавших при византийском дворе и в восточных сатрапиях. Ремесло столичных газетчиков позволяло нам улавливать ароматы из этой кухни, где орудовал великий повар, оправдывая давнее предсказание: «Сей повар будет готовить исключительно острые блюда».
По-настоящему я ничего не знал, только дышал запахами византийства – совесть твоя не укрепляется от них. Становишься циником – это да. Володя Серов так и говорил: "Ты киник, Миша". Он любил выражаться изысканно. Одного Володю я и сохранил в числе близких друзей, Саша Рацкин был ближе к нему, чем ко мне. Зайти к Борису Горбатову не приходило и в голову, не хотелось даже звонить. Да и он не искал встреч. Чем объяснить, не знаю. Повзрослели? Или воздух в Москве стал другой?
Зато хаживал я к Григорию Евгеньевичу. Он шел в гору. "Вечернюю Москву" он оживил и расцветил, это создало ему славу. "Вечерка" энергично ратовала за хорошо устроенный быт. Подавайте нам электрические утюги и пластинки с бодрыми песнями Дунаевского! Электроутюги и маленькие электромоторчики начали появляться в московских магазинах, и я мастерил в часы досуга, создавая то патефон с приводом, то электромышеловку или что-нибудь еще в том же духе.
Повинуясь указанию свыше, Цыпин предложил мне выступить на собрании сотрудников газеты с рассказом о своем прошлом. Чтобы не показаться трусом, я выступил: состоял, мол, в троцкистской оппозиции, потом отошел, сейчас честно стараюсь выполнить обещания, данные партии. Все слушали, опустив головы. И в самом деле, если я лжец, какова цена моему выступлению? Если не лжец, для чего пинают?
Черный бог мести пинает тебя, чтобы не забылся ты в грязи, уготованной тебе доброй богиней забвения. Сталин считал необходимым напоминать народу о троцкистах. Правда, в самый разгар страстей их было, если верить официальной статистике, всего четыре тысячи – против 724 тысяч, проголосовавших накануне 15-го съезда за линию ЦК. С истинно партийной точки зрения не важно число голосовавших в разные годы за предложения оппозиции, – важно число тех, кто в конечном итоге встал на линию ЦК. Учебники истории, начиная с "Краткого курса", называют эти две цифры: 4.000 и 724.000. Естественно, рождается недоуменный вопрос: против такой горстки, чуть больше полпроцента всего состава партии – и такой огонь, такое множество гневной литературы, такие запасы злобы на десятилетия вперед? И если их всего горсть, то почему на каждом собрании в последующие годы обнаруживали "скрытых" троцкистов – помните историю Володи Маринина? И не только обнаруживали – за эту вину ведь убили много десятков тысяч людей.
Сталину требовалось показать, что сомневающихся в его верности ленинизму ничтожно мало. Но, с другой стороны, ему необходимо было увеличить количество мнимых врагов (а троцкист – он и есть главный враг), чтобы возвысить себя, как победителя.
Из четырех тысяч троцкистов большая часть подала, подобно мне, заявления об отходе от оппозиции.
Тех, кто не подал, загнали в ссылку. Какое же место могли занимать троцкисты в политической жизни страны? Агитировать? Устраивать демонстрации? Печатать прокламации? Ничего похожего в тридцатых годах они уже не делали. Ни в одном из обвинений Сталина и Вышинского против правотроцкистского блока не говорится об агитации. Что же еще могли делать бывшие оппозиционеры? Рассказывать анекдоты? Действительно, политические анекдоты были тогда в ходу, их гуляло по Москве куда больше, чем в последующие годы, когда Сталину удалось искоренить даже усмешку, заменив ее белозубой фотогеничной улыбкой.
На анекдотах далеко не уедет ни рассказчик, ни его обвинитель. Что же проще всего было пришить троцкистам, когда решили взяться за них по-настоящему (об этих, вскоре наступивших годах, речь еще впереди)? Террор, вредительство и шпионаж. Несколько тысяч анекдотистов – это смехотворно, а несколько тысяч террористов и шпионов – это вещь. Но до времени шпионскую версию не пускали в ход, – шашлык еще не дожарился. Для начала подогревали первое блюдо – прокисший суп троцкистских покаяний. На колени – и бейте себя в грудь!
Первым сталинским снижением цен (и сейчас есть люди, благодарные ему за то, что при нем снижали цены) было удешевление человеческого достоинства. Одних скручивали в бараний рог, другие, устрашенные, добровольно сгибались в униженном поклоне, в ханжеской богомольности.
Что наиболее индивидуально в человеке? Вот абсолютно неповторимая индивидуальная черта, которой Сталин и его люди придавали весьма важное значение: отпечатки пальцев. Ваши пальцы обмакивают в черную краску и прижимают их, один за другим, к специальному бланку, разграфленному на десять клеточек с надписями: правая рука – большой, указательный, средний, безымянный (с этой минуты ты – не безымянный)… И: левая рука – большой, указательный… Отныне на тебя будут указывать, где бы ни случилось что-нибудь нехорошее…
Мне не пришлось долго ждать, пока я узнал, что среди заключенных эта процедура зовется игрой на пианино. Десять клеточек – десять клавишей. Теперь тебя найдут везде, ведь твоя личность неповторима.
Фотографии – анфас и в профиль – наука вспомогательная. Черты лица изменчивы. Когда в декабре 1932 года неожиданно ввели паспортную систему, отмененную Октябрьской революцией, это заставило нас сниматься чаще прежнего. Без царских паспортов мы, удивительное дело, отлично обходились все первые пятнадцать лет Советской власти. Это может показаться невероятным молодежи, привыкшей отождествлять совершеннолетие с получением паспорта. Но правду можно лишь припрятать – уйти от нее нельзя.
Стихотворение Маяковского о советском паспорте относится к другому документу – заграничному паспорту, который правительства всех стран мира выдают своим гражданам для поездки в другую страну. Так с каким умыслом внутреннее удостоверение личности было названо паспортом?
Вернувшись из заграницы, Маяковский сдал свою краснокожую паспортину в Наркоминдел и снова стал обходиться профсоюзным билетом – и безо всякой прописки, которая кажется современной молодежи естественным атрибутом нашего образа жизни. Никто не удивляется, читая: "Ракета "Луна-9" прописалась на Луне". Странный художественный образ! Неужели и там встают с рассветом в очередь к начальнику паспортного стола?
За пятнадцать послереволюционных лет понятие прописки стало для граждан нашей страны более далеким, чем Луна. Кто мог ожидать, что паспорт воскреснет?
Сплошная коллективизация не могла, разумеется, пройти безболезненно, даже если бы каждый секретарь обкома не спешил отличиться в соревновании за досрочное выполнение плана коллективизации. Не умея предвидеть результатов собственных мероприятий, Сталин не в состоянии был подготовиться к их развитию. В результате крестьянской политики Сталина начался массовый уход крестьян из деревни в город – настоящее повальное бегство. Вокзальные площади были заполнены беженцами не в одной Москве. Я не знаю, как можно было справиться с этим людским потоком, но вполне допускаю, что паспортная система была введена не из пустого каприза.
Это – пожарное мероприятие, обычный сталинский аврал, но во всесоюзном масштабе. Тот, кто его объявил, хорошо знал, что особой популярности он не завоюет: народ не забыл еще ненавистных царских "пачпортов". Потому и создали новый вариант, побуждавший крестьянина, недавно отвергшего "пачпорт", теперь возжелать его, слезно молить о нем своего председателя…
Правила нововведенной паспортной системы обязывали всех граждан прописываться. Правило это строжайше соблюдалось многие годы, соблюдается и сейчас, правда, не так бдительно. Управдомы и дворники отвечали за каждого "непрописанного", о таких говорили не "живет", а "скрывается". Каждый взрослый горожанин обязан был иметь паспорт – рабочий, служащий, пенсионер, домохозяйка. А колхозники – нет. Им паспорта вообще не выдавались. Таким образом, колхозник не мог никуда уехать из своей деревни без разрешения председателя – куда он денется, беспаспортный? И на Каланчевской площади воцарился желанный порядок…
Решение сложных экономических и социальных проблем с помощью административных мер заманчиво по своей видимой простоте: раз – и готово! Но это – не более, чем самообман. Такой метод ничего не решает. Проходит время, и выясняется, что проблема осталась, она просто менее видна, ибо спрятана в административном футляре. Раньше была одна проблема, теперь их две – добавилась проблема футляра – как поступить с ним?
Сталинская паспортная система пережила своего творца. Она антисоциалистична и антисоциальна. Пока она существует, все разговоры о ликвидации противоположности между городом и деревней остаются лицемерной болтовней. Какая тут ликвидация противоположностей, когда создаются непроходимые разграничения: туда пущать, туда не пущать – есть города одного сорта и другого сорта. И ниже их всех совсем особый сорт – деревня.
Сложнейшие вопросы миграции трудового населения до сих пор не поддаются изучению (о решении этого вопроса и речи нет!) более всего потому, что паспортная система создает искривленную картину движения людских потоков. Планирование через паспортный стол мешает научному планированию.
* * *
Как-то я услышал от Володи Серова немецкую пословицу: «После обеда рассуждаешь иначе». Рассуждать так, как до обеда в «Праге», я уже не умел, хотя чем-то все же отличался от других обедавших. А ведь я был, хоть и маленький, но воспитатель народа. Знал ли я его? Беседуя со строителями метро, я не спрашивал их о самом главном, а если бы и спросил, не мог ждать откровенного ответа: что они, массы, думают о нас, их воспитателях?
Пользуясь тем, что его портреты не печатались в газетах, Гарун аль Рашид[40] ходил по Багдаду неузнанным. Он подходил к булочной, спрашивал, кто последний и, стоя в очереди, слушал, как его ругают. За дискредитацию халифа в тот жестокий век не давали и пяти недель лагеря. Казалось бы, жители Багдада, никем не пресекаемые, заклевещут Гаруна насмерть. Ничего подобного – они сложили о нем бессмертные сказки.
Гарун знал то, чего не знают другие халифы: чтобы народ поминал тебя добрым словом в будущем, не затыкай рот порицающему сегодня.
При дворе халифа не-Гаруна я состоял в числе тех, кого посылали к народу спрашивать его мнение о халифе. Разумеется, жители Багдада единодушно подтверждали, что он велик.
Доверие рабочего класса, которое Ленин и его товарищи никогда не обманывали, помогло Сталину и его приспешникам создать вокруг него ореол избранности. Он создавался не один год. Стиль этот распространился и ниже: на местах сразу нашлись опьяненные властью вождята, учредившие местные культики. В 1936 году, например, секретарь Харьковского обкома Демченко через вторых лиц распорядился, чтобы в день Первого мая на балконах домов были развешаны его портреты. Несмотря на нехватку бумаги, их отпечатали достаточным тиражом – Демченко разрешил использовать для этой цели бумагу, забронированную для школьных учебников.
Окончательное оформление нового порядка наступило лишь в 1938 году с изданием "Краткого курса истории ВКП(б)". Там было сказано все, необходимое для нового порядка. Но в 1932 году, о котором я веду рассказ, к каждому существительному еще не присоединили не допускающего отклонения эпитета: возмущение – гневное, указание – историческое, пособники – растленные, а эпоха – сталинская.
Как я уже говорил, эпоха высеченных на камне эпитетов еще не наступила, и над всеми темами еще господствовали темы Магнитки, Тракторостроя, Никиты Изотова[41] – темы деятельности народа, а не одного только вождя. Но о том, как живет моя мать в Одессе, я не знал. Эта тема не подходила для очерка. Зато слова «великий машинист» уже прозвучали – их пустил в обращение Каганович. Кочегары расшуровали топку, машинист положил руку на рычаг. Однако, время сочинения лживой истории еще не пришло. Но через тридцать пять лет лживая история целиком вошла в сознание людей. Один мой молодой друг, инженер, много читавший человек, член партии, не однажды за свою жизнь изучавший историю партии и марксизм-ленинизм, сказал мне как-то:
– Когда Ленин выслал Троцкого из СССР…
Так он знает историю. Такова история, которую он знает.
Разумеется, в прямом виде он этого нигде не читал, и прямо такую явную чушь ему никто не говорил. Внушали ее косвенно, умалчивая о том, например, что при жизни Ленина Троцкий все время был членом Политбюро. Умалчивали о множестве вещей, для перечисления которых нужна целая книга: чистка 1921 года, партмаксимум, закрытые распределители, паспорта, темпы коллективизации – я очень бегло рассказал о самой малой доле утаенного.
Сокрытие определенной части прошлого тесно связано с системой умолчаний, которую удобно объяснять нелюбовью к нездоровой сенсации, рассуждениями об ответственности литератора и т. п. Вот пример нашей нелюбви к сенсации. Когда в 1965 году скоропостижно скончался премьер Индии Лал Бахадур Шастри, западную печать обошла удивительная новость: он оставил свою огромную семью совершенно без средств. Будучи премьером, он не сберег ни гроша. Мало того, значительную часть своего жалованья он отдавал в какой-то национальный фонд, оставляя себе некий индийский партмаксимум. Жена премьер-министра сама готовила обед для всей семьи из двадцати двух человек. Наши же газеты деловито сообщили, что Шастри не имел земельной собственности и счета в банке, и правительство Индии назначило пенсию его семье. Сенсационные подробности не нужны, особенно, если они напоминают о партмаксимуме. Таких примеров и в газетах и в исторической литературе – не счесть.
В итоге получается этакая оранжерейная атмосфера познания мира. И если выращивать в ней поколение за поколением, то немудрено услышать, что Ленин выслал Троцкого, или что финская война была с нашей стороны подлинно оборонительной.
Я работал в "Вечерке" как раз в тот год, когда в Германии пришел к власти Гитлер. У нас, между прочим, и доныне мало кто знает, что Гитлер не упразднил парламента. Рейхстаг продолжал существовать, но избирали в него тех, кто был угоден Гитлеру, и все законы, выносимые на утверждение этой "народной" палаты представителей, принимались единогласно. Процесс Димитрова[42] и его товарищей освещался в «Вечерней Москве», я даже фельетончики какие-то писал, но одного я не знал: немцы читают о Лейпцигском процессе не мои фельетоны и даже не статьи Карла Радека,[43] а только ту ложь, какую печатала «Фелькишер Беобахтер» и другие нацистские газеты. Спустя двенадцать лет, служа в советских оккупационных войсках в Германии, я спрашивал многих немцев, что они знают о процессе. Они отвечали вопросом:
– Какой Димитров? Не тот ли, что поджег рейхстаг?
Весь мир знал, кто поджег немецкий рейхстаг, кроме самих немцев. После войны я встречал в лагере немецких юношей с высшим образованием. Они понятия не имели, что стихи о Лорелее, ставшие в Германии народной песней, написал Гейне. Гейне – еврей, и при Гитлере его имени и его книг не стало. Если бы какое бы то ни было немецкое издательство, не спросясь Геббельса, тогдашнего министра пропаганды, рискнуло напечатать хоть одно стихотворение Гейне, вот была бы сенсация! Несмотря на то, что его стихам сто лет!
Один очень неглупый австриец, родом из Вены – он утверждал, что в венской атмосфере рождается меньше ослов, чем в берлинской – сказал мне, когда мы однажды сидели на завалинке лагерного барака:
– Фюрер был законченный идиот, айн комплетер идиот! Книги можно ведь изымать незаметно, нет ничего проще. А они жгли их, кретины! Послушайте, майн фройнд, я не коммунист, но Маркса кое-что читал. Как там у него? Нациям не прощают оплошности…
– В "Восемнадцатом брюмера"! – вскричал я. И, подняв палец, продекламировал несколько врезавшихся в память строк из любимой книги, которую я некогда упоенно конспектировал в читальне Дома Союзов: "Нации, как и женщине, не прощают минуту оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над нею насилие…"
– О, да! Представляете? Негодяй сперва пугает ее, он сочиняет заговоры и пожары, чтобы она в страхе покрепче прижалась к нему. И тут, улучив момент, он валит ее на траву. Когда же она опомнится, уже поздно. С этого дня ей остается только внушать себе, что она его действительно любит, забывая, как он овладел ею в первый раз. А ее дети и вовсе ничего не знают. Они воображают, что у их мамы был такой пламенный, такой нежный роман! Майн либер гот, как у нас умеют оболванивать детей! И мама-то ведь сама помогает внушать детям версию о нежном романе – ей же стыдно, бедной! И ей хочется верить, что пожары и заговоры, сочиненные ее насильником, существовали и на самом деле. Так создается розовенький семейный миф. Обольститель и наглец превращается в отважного защитника чести женщины, а ее собственная оплошность изображается как добродетель. А дети верят, они всему верят, потому что сами не умеют лгать.
– Чему, в самом деле, учили в ваших школах? – спросил я.
– Друг мой, детям можно внушить любую глупость, особенно, если заранее убрать всех, кто может ее разоблачить. Да и кто действительно знает, что происходило, когда нас еще и на свете не было? Даже то, что мы видели собственными глазами, можно вывернуть наизнанку и сказать, что мы неправильно смотрели!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.