47. Иосиф Рахметов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

47. Иосиф Рахметов

«Виктор был из тех людей, которые всегда хотят быть с угнетенными, а не с угнетателями, с гонимыми, а не с гонителями». Эти слова сказаны были над гробом Виктора Зурабова, человека, с комсомольских лет беспрерывно кочевавшего по сталинским тюрьмам, ссылкам и лагерям, человека высшего нравственного уровня и настоящей коммунистической чести. Он умер в Москве в 1964 году. Я хотел бы заслужить, чтобы и обо мне отозвались так же, когда я умру. Люди такого склада, как Виктор, вызывают во мне глубокое расположение, огромную тягу к ним. А судьи, посылавшие его в тюрьмы и лагеря, считали его врагом народа, но себя – коммунистами…

… К нам в ОЛП перевели фельдшера с шахты № 8. Мы сдружились. Жил он не в бараке, а в маленькой каморке при санчасти, в медицинском стационаре, и я часто проводил здесь часок-другой по вечерам. Сюда тоже, конечно, приходили со шмоном, но зато некому было подсматривать и подслушивать. Стены каморки не имели ушей. А жить в стенах без ушей – это счастье.

В стационаре было коек двадцать, постоянно занятых больными. Врач приходил с обходом, остальное время – круглые сутки – работал один фельдшер. Он спал на топчане с тоненьким матрацем и просыпался при малейшем стоне из палаты.

Но главное в Иосифе[89] была не его преданность больным, а его любовь к своему народу. Я видел в нем черты Кампанеллы, Яна Гуса, Овода. Люди, знавшие Иосифа раньше и дольше меня, звали его Рахметовым. От Рахметова его отличала внешность: впалые щеки, сжатый рот, худая и аскетическая угловатая фигура. Может быть, внешность и полное равнодушие к материальным благам (он и ел очень мало, иногда забывал обедать) придавали особую силу его словам. Говорил он просто и ровно, но в его речи чувствовался жар угля, подернутого пеплом.

Большинство людей не обходится в речи без паразитирующих слов. Мой друг Ефим, сам того не замечая, пересыпал разговор словцом "так" (с вопросительной интонацией). Сейчас "такают" даже многие школьники.

Мой следователь "такал" отвратительно. Пересеяв его речь на сите, вы убедились бы, что по меньшей мере четвертую часть ее составляет словечко "так?", другую четверть – автоматически льющаяся матерщина, еще две пятых, если не больше, – набор священных формул, все эти "презренный", "растленный", "продать душу и тело", "иудушки", "вырвать с корнем", "честь и совесть", "сияющие вершины" и прочее. Собственных мыслей, точнее, собственных стереотипов сознания, едва набралось бы процентов на десять.

Ясная речь – итог ясного мышления. Слушать Иосифа было удовольствием. Родился он в Польше, нашу страну знал только по нескольким пересыльным тюрьмам и лагерям, в которых побывал. Правда, побывал он во многих, его часто перегоняли, чтоб не засиживался – он был на карандаше у кумовьев.

Научившись русскому языку, Иосиф много читал, тонко понимал поэзию, любил Лермонтова и Михайлова. В начале 1955 года его увезли от нас, долго таскали по разным лагерям, затем отправили в Польшу, где он был реабилитирован.

Многое в Иосифе напоминало мне комсомольцев моего поколения. Но он не принадлежал к этому поколению и комсомольцем не был. Иосиф был горячо убежденным сионистом. Может быть, кальвинистский оттенок его мышления, его ригористичность и прямолинейность и напоминали мне друзей молодости. Подобно Марусе Елько, он презирал собственничество. Собственность лагерника ничтожна, но и к ней можно попасть в кабалу. Иосиф делился с каждым из друзей и легко расставался со своей рубашкой. Чувствами он, правда, делился неохотно.

В каморке санчасти висел репродуктор, но Иосиф включал его лишь ненадолго. Воспитатели не могли пришить ему агитацию, заключающуюся в нежелании слушать славословия: в больнице нужна тишина.

Вы не забыли о должности начальника режима? Он бдел, чтобы зека и катээр не нарушали запретов. Но за этим следили и более высокие начальники – иначе им грозило умереть от скуки – поэтому ему оставалось наблюдать лишь за ходом приветствий: а не забываем ли мы ломать шапку? Каждый малюсенький начальничек, каждый надзиратель, не умеющий сложить два числа – 28 заключенных в одной секции барака, 87 в другой, – каждый такой попечитель наших душ требовал, чтобы мы его титуловали и приветствовали – для нашей же пользы. Ибо приветствия развивают в зека те качества, которые весьма пригодятся ему по выходе на волю.

Наш начальник режима, молодой ретивый лейтенант, даже при десятой за день встрече окликал: "Заключенный, почему не приветствуете?" И приказывал вернуться, снова пройти мимо и провозгласить:

– Здравствуйте, гражданин лейтенант!

– То-то же! – Отвечать заключенному "Здравствуйте!" не считалось нужным. Обычно заменяли каким-нибудь "почему".

– Заключенный, почему волосы так длинно растут?

– Заключенный, почему зеваешь по сторонам?

Не зевай, зека, но титулуй. Как-то мы с Иосифом читали газеты – он брал их у начальницы санчасти. Он молча ткнул пальцем: в одной строке напечатано: "товарищ Сталин" – полностью, в другой "тов. Сидоров" сокращенно. Так из прекрасного слова революции холуи сделали титул.

* * *

Мудрость опошлена десятилетиями славословий, отчего она встала в один ряд со всеми выражениями моего следователя – от «сияющих вершин» до «в душу мать». И стало неловко говорить о мудрости человеческой.

Первым ее признаком, на мой взгляд, служит глубокая боль за других. Горячее, большое сердце, не забывающее прошлого, любит людей.

Иосиф любил гонимых и преследуемых. Гонителем он не мог быть по натуре.

Чуждая хитрости, мудрость не ищет услуг

Лжи и тщеславия и раболепной оправы.

Врежется в душу, как честно трудящийся плуг,

Пласт опрокинет и вывернет сорные травы.

Радость, доставляемая мудростью, не торжествующая, не пляшущая, а тихая, сосредоточенная в себе. Эту печальную радость передал нам еще Экклезиаст, написанный неизвестным еврейским автором[90] несколько тысячелетий назад: «Во многой мудрости много печали…»

… Не могу закончить эту главу, не помянув добром человека, под чьим началом Иосиф работал одно время, и кто всеми силами защищал его от кума. Молодая женщина-врач, она приехала с мужем – военным врачом, назначенным в Воркуту. Другой вакансии, кроме как врачом в наш ОЛП, для нее не нашлось. И тут она узнала, что такое лагерь.

Иосиф рассказывал мне, что замечал слезы на ее глазах, когда ей приходилось выполнять чье-либо злобно идиотское распоряжение. Врачам давали лимит на количество освобождений от работы по болезни. Грипп не признавался эпидемической болезнью и не мог служить основанием для увеличения лимита, ибо эпидемий у нас не бывает. А такая болезнь, как пеллагра, вообще исключена при социализме. Доходяги умирают не от нее, а от смерти. Пишите в акте вскрытия что угодно, но не пеллагру. Самоубийства тоже обозначались в акте придуманной болезнью. Выслуживаясь с помощью показухи, начальство заставляло и врачей врать.

Кроме начальника лагеря, на врача нажимали и уголовники, желающие "закосить" и добыть – хитростью или нахальством – букву "б" (болен) в табеле. Лагерный афоризм "Нахальство – второе счастье" – общеизвестен. Некоторые уголовники не просили, а угрожали. На шахте, где в медпункте дежурила сестра, была попытка изнасилования, и с того времени там сидел надзиратель.

В борьбе с нахальством нашему врачу мог помочь Иосиф, в борьбе с начальством – никто. Бендеровцы знали, что за "жида" Иосиф даст в морду (это обходилось обоим – и оскорбителю и оскорбленному поровну – по трое суток карцера). Но врач не может же дать в морду куму! да и формальной причины нет. Он дает глупую команду? Он выполняет свой долг.

Заходя в санчасть к Иосифу, я порой видел ее. На худом, вытянутом лице только и виделись огромные, полные скорби глаза. Она не вынесла этих лживых актов вскрытия доходяг, лимитов на заболевания, хамства и жестокости, этого лицемерия на каждом шагу, щитов с лозунгами "жить стало веселее", – всего этого в таком сгущенном виде она вынести не смогла. На воле контрасты не так резки. И вскоре после того, как Иосифа увезли, она уехала домой, в Ленинград.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.