55. Знакомые лица в зеркале истории

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

55. Знакомые лица в зеркале истории

… Видится мне – я гуляю со своей спутницей по волшебному саду. Это не райский сад Эдем, но нечто похожее. Древо познания осовременено, оно превратилось в столб с репродуктором, из которого льется мудрая беседа. Змию там делать больше нечего, и он по старости лет продает билеты на аттракционы – их в парке множество, один другого заманчивей. И количество столбов познания на 100 га сельхозугодий увеличилось в сотни раз. Мы присаживаемся на скамью в тени одного из столбов. Солнце играет в лужицах у наших ног, как сорок – да, ровно сорок! – лет назад, в этот самый день, когда мы сидели с ней на скамейке у храма Христа-спасителя, и она была весела и не боялась судьбы.

Это она! Прежняя лукавая улыбка играет на ее губах, а в глазах с их незатухающей искоркой светится вся ее душа – душа моей молодости. Она воскресла, эта маленькая женщина с большим и бесстрашным сердцем, и мы прохаживаемся с нею по дорожкам волшебного парка. "Он называется, – сообщает мне Маруся, – Центральным парком массово-исторической культуры".

Мило беседуя, мы естественно заговариваем о самом насущном – о последнем футбольном матче. "Наши здорово всыпали Исландии!" – восторгаюсь я. Она пробует возразить, что населения в Исландии где-то в тысячу раз меньше, чем у нас, и из десяти мальчишек, гоняющих мяч по задворкам, несколько труднее выбрать будущих чемпионов, чем из десяти тысяч. В ответ на эту непатриотическую речь я напоминаю, что в ООН самая большая страна имеет один голос наравне с самой маленькой, значит, справедливо, чтобы так было и в футболе. Я делаю ей строгое внушение по поводу советского патриотизма и пролетарского интернационализма. Маруся смотрит на меня с некоторым недоумением. Черт возьми, я совсем забыл, что она воспиталась при Ленине, когда многих современных выражений и в языке-то нашем не было!

– Вот оно что! – говорит она. – Теперь понимаю.

Так, перемежая высокие материи шуткой, минуем мы несколько развесистых столбов познания с разными по форме, но одинаковыми по мудрому содержанию речи репродукторами. Подходим к круглому зданию, у дверей которого стоит изящный ангел с кремовыми локонами до плеч и подвесками в ушах. Нежным голоском он приглашает нас вовнутрь.

Входим. Кругом, куда ни глянь, зеркала. И нас уже не двое теперь, а бесчисленное множество. Но что за наваждение? У бесчисленных двойников моих вдруг появилась мефистофельская бородка. А ведь я брит – откуда же она? И откуда это пенсне с отблеском адского пламени в стеклах? И как выросли на лбу рожки, с которыми всегда изображают дьявола?

Ангелы, которых неожиданно набралась тьма-тьмущая, в один голос кричат, указывая на меня перстами:

– Лев Давыдович![101] Ату его! Ату его! Бей его! Раскроим ему череп!

Маруся успокаивает меня:

– Не бойся, чудило, это же сон. И потом, со мной ты можешь ничего не бояться, ты же знаешь… Впрочем, разъясни молодежи, кто такой Лев Давыдович. Мне ты объяснил новые слова, а им объясни старые.

– Ну, Маруся, ты, в самом деле, думаешь, что они такие невежды? А насчет страха… Я не боюсь, поверь мне, пока ты со мной. Ты – душа моей молодости, прости мне слова, которых мы когда-то не произносили вслух. Но скажи пожалуйста, Мрс, что это за заведение такое с зеркалами?

– Не догадался? Здорово же тебя оглупили! Мы в комнате смеха Центрального парка МИК, массово-исторической культуры. Взгляни-ка вон туда!

Ба, знакомые все лица! Начальник ОЛПа со своими заместителями. Какие они все милые! – я хочу сказать, какими милыми они выглядят в зеркалах! Тот, толстый, насквозь пропахший одеколоном, отражен, ни дать, ни взять, ветераном труда, лет сорок простоявшим у станка. Он и стоял сорок лет, снимая с нас стружку. Вот он отирает со лба честный трудовой пот. А на дорожке, что ведет к вахте, рядом со щитом "Жить стало лучше, жить стало веселее!", я вижу еще один с надписью: "На вчерашнем субботнике в честь многолетия основанной комсомольцами Воркуты группа замначей в составе шести человек положила в основание нашего родного города шесть л-т цемента, по одной л-т на каждого, что на 333,33 % больше, чем в позапозапозапрошлом году на данное число".

– Мрс, а что это за мера л-т? – недоумеваю я. – Неужели лагеротонн? По тонне на рыло – это здорово. Молодцы!

– Нет, л-т значит просто Л-опа-Т-а. Видишь ли, им ужасно хотелось выйти в знатные люди страны, они и поручили мне, как бывшему работнику устной газеты, осветить их достижения и сделать их достоянием масс. Ну, я и сочинила им эту надпись. А что, тебе не нравится? – и она глядит на меня сбоку… Губы ее дрожат – о, эта сдержанная, тонкая Марусина улыбка! Я готов сию минуту отдать за нее руку на отсечение. Но только левую, правая мне еще нужна: дописать кое-что и раздать пощечины, которые я еще должен разным гнатюкам.

Мы делаем еще несколько шагов по дорожке ОЛПа, и я вижу новую группу. Это высокие заместители высочайшего начальника лагеря во главе с ним самим за письменным столом. Тоже знакомые лица! И особенно вот это, главное, преследовавшее меня полжизни – и буквально, и фигурально, с миллионов портретов. Но лоб у него уже не низкий. Отраженный в зеркалах, он вырос до сократовой высоты. И глаза не желтые, как у тигра, а синие-синие, как небо Кавказа, и добрые-добрые, как у ласкового ребенка. И усы предобрые, и красный карандаш, добрый карандаш пишет на лежащих перед ним бумагах (в зеркалах отражаются списки фамилий) только две буквы: ВМ, ВМ, ВМ.

Ему подносят список за списком, и пока черный ангел с голубиными крыльями несет на вытянутых вперед руках очередной список, я успеваю прочесть на первой странице, после фамилий на "А", первую на "Б": Баглюк Г. Н… И добрая рука твердо пишет: ВМ.

А я – ведь это сон! – никак не могу вспомнить, что значит ВМ, хотя и во сне помню, что всегда отлично знал. И спрашиваю Марусю.

– В зависимости от бумаги, – говорит она, взглядывая на меня сбоку. – На данной бумаге они означают Высшую Меру – высшую меру милосердия, расстрел. А вот несут список писателей, увенчанных лаврами, и ты сам увидишь, что такое там ВМ.

На этот раз к письменному столу подходит – нет, подбегает – белый, весь белый ангел. Он подбегает на цырлах (простите невольный "лагеризм" – на цыпочках. А еще говорят: на полусогнутых). Пока принесенная им бумага лежит на столе, а добрые синие глаза скользят по ней, я успеваю прочесть несколько имен, первых по алфавиту: Ажаев, за ним… Знакомые все фамилии! Очень хотелось бы заглянуть в следующие страницы: на гы, и на кы, и на фы, и на шы… Но добрый карандаш уже вывел ВМ. И белый ангел почтительно уносит бумагу, но не в ту потайную дверь, куда уносили предыдущие списки, а в уголок зала, где стоит столик с альбомом и телефоном. В альбоме расписываются стоящие в длинной и совершенно немой очереди посетители, а по телефону, сладчайше улыбаясь, говорит приятным почтительным тенорком белый ангел:

– Дежурный архангел? Это Сволочников вас беспокоит. Резолюция такая: ВМ, Велю Миловать. Да-да, именно так: Ве-лю Ми-ло-вать…

Бегая на полусогнутых, он подносит Добрейшему синеглазому список за списком. В одном успеваю прочесть "Вышинский А. Я.", в другом, тщательно сложенном, лишь заголовок: "Академики, сотрудничавшие в раскрытии вражеских гнезд". Несут списки докторов и кандидатов исторических, философских и других наук – каждая наука отдельно, и над всеми склоняется сократовский лоб, и добрый красный карандаш выводит ВМ, и белый ангел поет в телефонную трубку, каждый раз извиняясь за беспокойство: "Да, да, ВМ, Велю Миловать…"

… Я просыпаюсь. По неведомому капризу памяти вспоминаю строки Некрасова: "Я книгу взял, восстав от сна, и прочитал я в ней: бывали хуже времена, но не было подлей…"

Писатели и журналисты, хлопочущие о реабилитации Сталина, сводят весь вопрос к его личности. А между тем они сами, сплоченные в касту его жрецов, составляют не менее обязательную часть культа, чем сам идол. Что идолище без жрецов? Кусок дерева.

Касты современности – не какой-то новый класс. Мне думается так: необходимость укрепления государства приводит (особенно при однопартийной системе) к сплочению некоего немногочисленного руководящего слоя, вышедшего из среды правящей партии. Они сплачиваются, нуждаясь друг в друге для удержания власти. Крепче всякого единомыслия (которое не может длиться десятилетиями) их объединяет общая причастность к власти, общая приверженность тому, кто их выдвинул. У них общие тайны – одной из этих тайн являются их привилегии. Однако термин "группа" или "клика" не передает, по-моему, существа дела: клика объединяется только вокруг личности. Каста же – вокруг трона, вокруг щита управления. Личность уйдет, а щит управления останется. И каста, облепившая его, останется и никому его не отдаст, хотя какую-то часть клики ушедшего она может извергнуть из своей среды. В целом же она устойчива и замкнута.

Все это отлично видно на примере ряда государств, провозгласивших свои собственные социализмы (что не помешало им повесить собственных коммунистов), например, Ирака или Сирии. Сколько переворотов, а у власти все та же военная каста! И солдаты верны своим генералам, хотя вчера вечером главой государства был генерал Ахмед, а сегодня на рассвете к кормилу власти встал генерал Абдул. Солдаты верны потому, что они получают жалованье и котловое довольствие независимо от засухи и саранчи. Их жалованье выколочено из крестьян, забота о которых стоит у генерала на пятом месте после забот о власти, армии, престиже и кармане. Разумеется, касту составляют не солдаты, а офицерство, все эти "свободные офицеры", без конца занятые одной только революцией. Таковы "профессиональные революционеры" в этих странах, где подавляющее большинство образованных людей состоит из офицеров и чиновников.

Другого типа пример – Китай. Страна, где самоограничение веками являлось основной формой национального самосознания, где идея государства, которое есть все, тогда как личность перед ним – ничто, веками пронизывала поведение человека; где эта идея при огромной численности населения почти автоматически перерастает в идею великого государства, исторически призванного править миром уже в силу своей "великости". В такой стране аппарат государства не может не быть главней всего, выше всего, сплоченней всего.

Момент упрочения государства (без чего на данном этапе обойтись невозможно) кажется мне моментом самого опасного и крутого поворота в жизни народов, обретающих свободу и независимость. Можно ли с точностью установить, когда именно социалистическая революция в Китае привела под рукой Мао ко всеохватывающему государству, диктующему своим гражданам каждый шаг: как жить, кого любить, кому верить, сколько детей иметь, кого ненавидеть и что считать самым важным на свете.

Каста носителей власти в Китае (они называют себя носителями идейности), за исключением самой верхушки, имеет в целом весьма небольшие привилегии. Но тем страшнее главная их привилегия – право распоряжаться чужой жизнью. И у этой власти, помимо армии и карательного аппарата, есть и массовая опора – несметные толпы ослепленных фанатиков. Все это хорошо известно. Но назовите – какой они класс, эта фанатическая масса, составляющая основание пирамиды маоизма?

Китай – не случайность. И не малость: четверть человечества. Над этим стоит задуматься.

Да, это не фашизм. И не капитализм. Но и не социализм, хотя обложка цитатника Мао красная. Это отход от социализма в какую-то еще неизведанную, никем не предвиденную и не предсказанную общественную формацию. Чем кончится дело? Разве просто опрокинуть пирамиду со столь широким основанием и столь прочной кладкой? Никто не решается делать предсказаний, ибо они могут не сбыться или сбыться в самой неожиданной форме. Но один вывод из сопоставления вчерашнего дня с сегодняшним можно сделать уже сейчас: названия остаются, а содержание меняется.

Этим внутренним переменам при неизменных названиях в огромной, невиданной степени способствует государственная машина обработки человеческих умов, новейшая машина, которая умеет превращать живую идею, владеющую массами в каменный фетиш идеи, стоящей над массами. Так фетишизировано сейчас государство. Оно – превыше всего, и вне его нет ничего. А оно ведь всего только форма, содержание которой составляет подвижное, изменчивое, растущее общество. И когда форма окостеневает, содержанию некуда расти. Панцырь, надетый в ранней юности, не дает вздохнуть зрелому человеку. Тут сказывается основное свойство сталинизма, характеризующее его во всех областях, во всех проявлениях: главенство формы над содержанием, делающее их единство несбыточным.

Сталинизм – это главенство догмы над теорией, цитаты – над мыслью, количества продукции – над ее качеством, правдоподобия – над правдой, стопроцентной явки – над народоправием, уголовных статей – над нравственностью, проверок – над доверием. При сталинизме реальность подменяется парадностью, искренность – клятвами, образование – дипломом, самостоятельность мысли – единомыслием и самая личность человека – удостоверением личности.

Такая идейная школа может бороться с идейным противником только физически – с целью уничтожить. А в самом гуманном случае – перевоспитать за глухим лагерным забором, вдали от глаз людских, с помощью голода и обоих Самодуровых, сержанта и майора. Один будет всех нас строить, второй – стричь под одну гребенку. А если враг не сдается (идеологически), то его уничтожают (физически)! Мой следователь отбросил ненужное "если": "Всю твою семью надо вырвать с корнем!" С корнем – и делу конец.

Научный социализм обращен к разуму. Но убежденность в правоте его философии включает в себя и сострадание к людям, и печаль, и боль, и любовь. Любовь к правде, выстраданная человеком, придает его убеждениям высшую нравственную силу, при всей его физической безоружности. Сам Маркс, как человек, представлялся всем, кто его знал, необычайно цельной личностью, в которой ум и совесть были едины. Несчастье для него (я вспоминаю его нешуточные ответы на шутливую анкету дочерей) состояло в подчинении. Но разве может быть человек свободен от всякого подчинения? Вероятно, несчастье состоит в подчинении кому-то или чему-то глупому, подлому, нечестному, бессовестному. Несчастен человек, вынужденный выполнять приказ майора Самодурова: "Остричься всем, у кого волосы длиннее полсантиметра". Не такое уж горе остричься. Горе выполнять идиотский приказ.

Вероятно, ощущение несчастья возникло у меня еще в Артемовске, году в 26-м или немного позже. Читая письма рабкоров, я смутно почувствовал приход Самодурова. Он издает приказ остричь – правда, для начала только крылья гусям. Потом он вызывает милицию, когда у него что-то не ладится с рабочими. А вот он уже расставляет повсюду своих человечков и создает себе вотчину.

Правда, далеко не всякий, будучи подчинен Самодурову, чувствует себя несчастным. Для этого необходим известный уровень осознания своей личности. В течение двадцати лет с того майского дня, когда меня впервые арестовали за инакомыслие, я гораздо чаще забывал о своем несчастье, чем сознавал его. Работая в "Известиях", я восхищался умом и демократизмом Бухарина, но меня мало трогало, что этот незаурядный человек вынужден на каждом шагу подчиняться Молотову, который тогда надзирал над "Известиями". В редакции знали, что Бухарин называет Молотова "каменная задница". Все давила эта тяжкая задница. Но как мало я это понимал!

Медленно-медленно начал я понимать, в чем состоит мое несчастье. Кто сумеет сопережить со мной пережитое в столыпинском вагоне, когда увешанный значками начальник конвоя грозился не пустить нас в уборную за "разговорчики"?

За исключением нескольких комсомольских лет, я всегда должен был бы сознавать свое несчастье, и если этого не произошло, то только потому, что я внутренне принял Самодурова. Мне скажут: а где нет самодуровых? Верно – где их нет? Но есть разница в условиях их существования. Если ты можешь хоть слово сказать против них, то есть еще надежда, что оно родит эхо протеста. А если ты вынужден молчать – откуда быть эху?

Дело не в тех одиннадцати годах, которые я провел в прямом подчинении сержантам, наказывающим за разговорчики. Разве в остальные годы мог я поднять голос, чтобы рассказать людям об этих одиннадцати?

Достаточно, однако, не сознавать своего несчастья, чтобы быть счастливым. Так, например, было на душе у дяди Тома в его хижине.[102]

Сейчас вера в бога, предначертавшего каждому его судьбу, мало кого поддерживает. Веру в бога заменяет вера в некое высшее "так надо". Миллионы людей не представляют себе, что было и как было. Они знают только одно: Сталин спас Россию от Гитлера. Он ли – они не сомневаются, а что ценою двадцати миллионов жизней, так в их глазах это справедливая цена. А жизнь колхозников при Сталине, а выселение народов, а многомиллионные лагеря, а казни, превосходящие по размерам все злодеяния инквизиции за три столетия – так их же не казнили! Короткая историческая память – вот черта, роднящая их с дядей Томом. Он не знал, как его прадеда везли на невольничьем корабле из Африки. Его жалко, но презирать его, славного, доброго, но непросвещенного человека – не за что.

Другое дело – интеллигент, умеющий читать и понимать напечатанное, но не научившийся видеть, как плохо сходятся концы с концами в той истории и в той действительности, которая его окружает. Такой интеллигент вызывает не сочувствие, а, мягко выражаясь, удивление. Ибо невольно возникает вопрос: а не нарочно ли он так наивен? Ведь известно, что именно такая наивность обеспечивает спокойную жизнь. Растет образованность в нашей стране, и все больше становится этих людей, достойных удивления – не хочу употреблять более сильное слово. Это печально – чем дальше, тем печальнее.

Вспоминается простой, прямо-таки классический случай. Письмо нескольких ученых, обратившихся к 23-му съезду партии с тревожным вопросом по поводу слухов о готовящейся реабилитации Сталина, письмо, сыгравшее, надо полагать, какую-то роль в том, что этой реабилитации не произошло, оказалось невозможным прочесть иначе, как в "самиздате". В письме не было ни клеветы на советскую власть, ни призыва к злостным деяниям – ничего такого. Авторам его никаких обвинений не предъявили. А вот за чтение этого письма вполне можно получить тюрьму. Не странно ли?

Однако это странное положение никого не волнует. Более того – оно никому не интересно. Еще более того: никто о нем и знать не желает. Еще и сверх того: если вы проявите к этому делу достаточно горячий интерес, друзья посоветуют вам успокоиться, а то – как бы чего не вышло. И в самом деле, такая перспектива реальна.

Выход есть: быть счастливым в труде, в занятии любимым делом. Множество безупречных людей заняты своим делом и ничем другим – разве что каким-нибудь невинным хобби. Но перед моими глазами – Жорес Медведев,[103] ученый, биолог. Ему пришлось – именно пришлось, он был вынужден самим ходом вещей написать несколько блестящих книг не об одной биологии, а о том, что мешало и мешает развитию биологической науки.

Мешают ей самодуровы. Подлинный наследник духа Герцена и Чернышевского, каким показал себя Жорес Медведев, он не мог не противостоять самодуровым, вскрывающим его письма и требующим, чтобы он остригся, так как его мысли выросли длиннее положенного.

* * *

Жизнь мыслящего человека, ушедшего от вопроса «как жить» в тишину своей лаборатории, клиники или техбюро, кажется мне нравственным самоубийством, даже если уход не умышленный. Потому что и самая человеческая наука, например, психиатрия, может быть использована против человека, как было в деле Медведева. Но ведь в психлечебнице сидит еще Григоренко.[104] И не он один. Палата № 6 воскрешена как способ лечения от инакомыслия. А разве электроника не может служить тем же целям? А химия? А бактериология? И даже – математика?

Так говорю я сам себе и тут же выдвигаю возражения. Я все время спорю сам с собой. Не напрасно ли ты пишешь свои тетради, что толку? Эхо отдается от гор, от скал, но в пустыне эха нет. Зачем пишешь? Зачем мыслишь?

Затем, что иначе не могу. Затем, что уверен: когда-нибудь эхо раздастся. Физической силе не сломить нравственную. Она гнет ее, а та выпрямляется вновь.

И я закрываю свою тетрадь с сознанием своей нравственной силы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.