Лошади едят овес
Лошади едят овес
«Коня! Коня! Корону – за коня!»
«Ричард III»
Существуя на границе двух между собой не соприкасавшихся миров – литературного и лошадиного, в том и другом мире сталкивался я с тем, что запечатлено в яшинском рассказе «Рычаги»: люди с головой поставлены в положение безмозглых. Кое-кого из занимавших достаточно высокое место в нашей системе я встречал, даже знал, причём, довольно хорошо, а с годами узнавал ещё больше ответственных работников, облечённых властью, попадались среди них неумные и невежественные люди (где таких нет?), но больше было таких, которые точно в насмешку над собой изображали каррикатуру на самих себя: рассуждали и действовали против для них же очевидных требований здравого смысла. Почему (согласно грибоедовскому определению) «умный наш народ» то и дело оказывается глупее, чем есть на самом деле?
Приезжали наши специалисты закупать скот у Сайруса Итона, и ковбой, который фермой железнодорожного магната управлял, просил меня объяснить нечто для него непостижимое. Папа Сайрус велел ему отобрать самых лучших молодых бычков, а наши представители, с безумной, на взгляд американца, последовательностью старались взять худших. Худших так худших – что кому требуется, но при этом они утверждали, что выбирают лучших! Своим нелепым выбором, вопреки его рекомендациям, они ставили знатока из знатоков, чемпиона на выставках скота, в положение проходимца, который пытался им подсунуть гнилой товар, делая это из подлости, а ещё хуже – в силу своей некомпетентности. «Что они, чокнутые?», – спрашивал озадаченный американец. Мой ответ заключался в признании, что объяснить ему это очень трудно и даже невозможно, потому что он у нас не бывал. А те самые представители, вернувшись в Москву, позвонили мне и задали свой вопрос, причём, в трубке звучал голос несомненно здравомыслящего человека: «Он, этот ваш ковбой у Итона, сумасшедший что ли?». Безумцем показался он потому, что их непостижимое для него поведение вызывало у него припадки отчаяния и возмущения: он боялся уронить свой престиж в глазах поручившего ему серьезное дело хозяина, ведь ему же было приказано: «Отбери лучших». А проблема заключалась в том, о чём я как лояльный советский гражданин даже другу, однако иностранцу, сказать не мог. В очередной раз наши специалисты старались вычислить квадратуру круга. Требовалось в политических целях приобрести у симпатизируещего нам капиталиста бычков, не имея на это достаточных средств: шортгорны, которых с помощью знатока-ковбоя Трумена Кингсли разводил Итон, были породны и дороги, а продешевить папа Сайрус, при всех симпатиях, тоже не хотел. Вот и отбирали худших, чтобы, вернувшись, доложить, что лучшего им не предлагали.
Когда шла тяжба о бычках, меня, к счастью, там не было, но переговоры в том же духе я не раз переводил между конниками, оказываясь свидетелем всё того же конандрума – головоломной ситуации. Чтобы выйти на международную арену, нам требовалось освежить породу наших скакунов. Высокая конская кровь циркулирует по планете, искусство коневодства и секрет успеха на дорожке ипподрома заключается в умении сочетать породные линии, иногда друг от друга далекие, а подчас, напротив, близкие и даже родственные: инбридинг и кроссинг. Страшное и одновременно справедливое мнение знатока услышал я на Северном Кавказе: оплакивать конское поголовье погибшее во время войны нечего, разводить этих лошадей означало только множить посредственность: за годы оторванности от международного лошадиного мира кровь замкнулась. Короче, нужно прилить кровь производителей таких, какие были завезены в Россию ещё до революции. Тогда закупил их в Англии нефтяной король Манташев, у которого в Баку шла добыча черного золота, а в Москве на Скаковой стойла для лошадей делались из мрамора. Как приобрести жеребцов такого же класса, если класс на современной мировой конской ярмарке это даже не миллион, а миллионы? Кто даст такие деньги? В то же время и на международную арену выйти надо, просто требовалось и всё. Коневоды и покупали что подешевле вопреки своему собственному пониманию породы и советам американцев, а те, вроде итонова ковбоя, чувствовали себя одураченными и обиженными: наши посланцы даже не заглядывали на конзаводы, где для них уже был приготовлен настоящий класс. Что заглядывать и зря смотреть? Между тем на домашнем фронте международные мероприятия были окружены завистью к посланным за рубеж и – обреченным на неудачу. Завистники только и ждали, чтобы строчить и посылать куда следует доносы, разъясняя кому следует, в чём заключалась причина неудачи, почему не привезли настоящий класс. Писали же они не о том, что не дали достаточных средств. Послали не тех, кого нужно, вот согласно этим борзописцам в чём заключался просчёт.
* * *
«Надо кончать с этим Шекспиром».
Хрущев
Видел «Никита» во МХАТе шиллеровскую «Марию Стюарт» в переводе Пастернака, намеки на борьбу за власть ему показались чрезмерно прозрачными, и на встрече с интеллигенцией сказал, что надо кончать с этим Шекспиром. О хрущевском табу на Шекспира, он же Шиллер, прочёл я в стенограмме совещания с представителями нашей творческой интеллигенции, где было сказано надо кончать. И творческие интеллигенты, которые на том же совещании присутствовали, подтвердили: надо! Это в духе послесталинского времени: не сознательная фальсификация, а просто невежество.
То же самое случалось в разных областях, куда заглядывал Хрущев. Это были преобразования по мановению руки – раззудись плечо! Стали закрывать гуманитарные институты. Минсельхоз посадили на землю, будто близость к почве напитает соками засыхавшую бюрократическую систему. Коснулось и лошадей. Ездили мы с замдиректора американского ипподрома Лорел в Ставропольский край, слышал я там от конников непереводимую ругань по адресу хрущевской кукурузной политики. Кукуруза – что! Овёс попал под вопрос. А это откуда мне известно? «От самой лошади» – почти, не прямо от лошадей я узнал, а сказал мне тот, кто от имени лошадей запрашивал, должны они есть овёс или не должны.
Из любви к внуку, который учился ездить верхом, Никита Сергеевич посетил Московский конный завод и, взглянув на сиявшую выставочную витрину нашего коневодства, решил, что лошади у нас содержатся в райских условиях. Мой старший друг и тренер Гриднев, бывший чемпион Москвы, давал уроки верховой езды государственному внуку, он присутствовал при том, как правительственный дедушка, увидев московских заводских лошадей, содержимых в образцовом порядке, пришёл в негодование: лошадей растят словно тепличные фрукты! «Под стеклянным колпаком», – так выразился Хрущев. Не лишняя ли роскошь при наших острых нуждах и временно-постоянных нехватках? Стеклянный колпак попал в нашу прессу и был воспринят как указание директивное: нечего их баловать, этих лошадей. Первый в стране конзавод не бедствовал, но по областям свирепствовала бескормица. Рысаки зимой «жрали крышу» – солому с конюшенных крыш. Что же, их совсем не кормить? Встревоженные конники с мест навалились на Александра Ильича Попова, начкона (разрешавшего мне езду на заводских лошадях), дескать, с вас все началось, к начальству близко, вы и запрашивайте, надо ли кормить. И Александр Ильич запрашивал, а мне рассказывал. По его словам, коневодам разъяснили, как следует понимать директивное указание: кормите, как кормили, если есть чем кормить, а если нет, то не спрашивайте.
Дело с лошадьми разрешилось. А как объяснить главе государства, что Шекспир не Шиллер да и Шиллер у нас не совсем Шиллер, а всё больше Пастернак? Как? «Он был или не был, этот вечер…», – ныне сам себя спрашиваешь о подобных ситуациях. А может, то был сон? Нет, все совершалось наяву. Мы в апреле 1964 года не знали, придётся нам или нет справлять шекспировское четырёхсотлетие: юбилей на носу, Россия во всем мире считается второй родиной великого английского драматурга, наш Институт отвечает за подготовку к этому культурному праздненству, а состоится или нет юбилей, мы не знаем. Ведь было же сказано: кончать!
На свой страх и риск мы обзванивали предполагаемых участников торжественного заседания в Большом театре, хотя свыше никто нас ещё не уполномачивал и никакого помещения нам не предоставлял. «Не поставить ли нам Шекспиру памятник на нашей земле?» – дрожащим от волнения голосом старый поэт Маршак спрашивает у меня, представившегося ему секретарём Юбилейного комитета. С моей стороны это было самозванство, ибо тогда не только секретаря, тогда ни председателя, ни самого комитета ещё не было. До того, как состоялось решение о создании Юбилейного Комитета, Большой Иван, директор Института И. И. Анисимов, своей властью создал из нас группу, и мы занимались организацией юбилейной программы.
П-памятник поставить? Э, уважаемый Самуил Яковлевич, про себя думаю, ещё неизвестно, сможем ли мы произносить шекспировское имя. С поэтом-патриархом мы на всякий случай договорились, что он из своих замечательных переводов прочитает на торжестве шекспировский сонет. Так, всех обзваниваю и не знаю, надо ли беспокоить людей. И каких людей! Стоит только сказать «Шекспир», они, будто по команде, тут как тут. Легендарный народный Черкасов, шаг лишний ему сделать тяжело, задыхается, энфизема – страшно смотреть, уже явился, чтобы слово во славу Шекспира сказать. Ещё один ветеран нашей сцены, Мордвинов, из «Короля Лира» эпизод успел выбрать. Моднейший режиссёр Товстоногов выразил полную готовность взяться за репетиции юбилейного концерта, как только нужно будет. А если не будет? Поднялся во весь свой рост наш Большой Иван и – пошёл. На последний, решительный. На Старую площадь. У Большого Ивана в Большом Доме бывшие аспиранты служили советниками – помогли прорваться. Шекспир за Шиллера у нас не ответчик! И – получили мы добро: даешь Шекспира! Разве мы ему чужая земля? Колесо истории стало раскручиваться в обратную сторону. В Юбилейный комитет готов был войти весь Совет Министров. Не только памятник поставить – ракету в космос под девизом «Быть или не быть» могли бы запустить, и не поставили и не запустили лишь потому, что времени уже не оставалось.
В день торжеств – театр полон, ложи блещут, партер и кресла всё кипит. В правительственной ложе – Политбюро до единого члена. За кулисами среди нас (не нужно ли чего?) с очевидными следами былой привлекательности Министр культуры Фурцева. «А? – сверкает взором наш Иван. – Какова женщина!». Мы замялись. «Что?! – взревел столп нашей идеологии и поклонник Киприды (не Вакха). – М-мальчишки!».
В первом отделении были произнесены речи во славу Шекспира. Маршак, уже слепой, прочел сонет. Черкасов, с предыханием, произнес собственную вариацию на тему гамлетовского обращения к актерам. Начался концерт. Пошёл Мордвинов рвать страсть в клочки: «О-бе-дать!» А Лира короля, старика, погнали и за ворота выставили. Уронил и утёр слезу Никита Сергеевич. Кто видел – ахнули: наши места для Юбилейного Комитета находились прямо напротив правительственной ложи. Но жизнь подражает великому искусству: спустя четыре месяца погнали самого царя Никиту. Не подвело мужицкое чутьё: что Шиллер, что Шекспир – вредные намёки!
* * *
И видны за полверсты,
Чтоб тебе не сбиться…
«Теркин на том свете»
«Нельзя ли Александру Трифоновичу на дачу машину навоза устроить?» – это меня спрашивает хороший знакомый Твардовского, фотограф-художник Михаил Яковлев. Ко мне многие (почему-то краснея) обращались с той же просьбой. Сама Анна Аркадьевна Елистратова, лидер в науке, читающая на любых языках, вся пунцовая просит: «Нельзя ли достать хоть немного овса и какой-нибудь клочок сенца для моей внучки, точнее, для ее хомячка?» Ну, зверек был снабжен фуражом так, что и лошадь того не смогла бы съесть. На яковлевский же вопрос отвечаю в духе Шерлока Холмса: «Проще простого! Проще простого!»
Возле Твардовского оказывался я множество раз, даже книжку свою он нам с отцом прислал, однако познакомиться так и не удалось. Зачем я об этом говорю? Из вещей, которым, вероятно, суждено стать классикой, «Василий Теркин» появился не только в мое время, но и на моей памяти – испытал я ощущение свершившегося. В первом издании с иллюстрациями Ореста Верейского (которого знал через Ливановых) на титульном листе была такая символическая картинка: со страниц раскрытой книжки «про бойца» Теркин выходит как живой. Оказаться современником рождения персонажа, способного существовать за пределами переплета, вроде Дон Кихота или Гулливера, значило присутствовать в литературном мире в минуту роковую – особую. Суждено ли этой поэме бессмертие – кто скажет? Будет книга про бойца жить в руках читателей? Станут ли творение Твардовского читать, как мы читали? Помню и разговоры о Теркине: что собственного нашего, советского в этом бойце, названом по имени совсем другого персонажа – русского купчика прошлого столетия? То были серьезные, тоже в своем роде исторические разговоры между людьми, воспитанными в убеждении, что поэзия – правда. Они читали, что же в тексте не только сказано, но и сказывается.
Хорошо, когда кто врет весело и складно.
Если в литературе русской отразилась как в зеркале неизбежность революции, то литература в Советском Союзе силилась стать советской, если была талантливой. И она говорила правду – о лжи. Разве спустя чуть больше полвека советское не перестало существовать? Останется фильм «Чапаев» и песни, замечательные песни, которые были советскими, им суждено бессмертие, их будут постоянно перетолковывать, но чем дальше, тем больше будут воскрешать, хотя и по-своему, именно советское. Конечно, если сейчас поют «Мы Красная кавалерия», я слушать не могу – не то, но пусть поют.
«У вас внешность реакционного немецкого романтика», – говорил профессор Юрий Борисович Виппер со свойственным ему ученым педантизмом в употреблении терминов и понятий. Хотя среди романтиков немецких, кроме круглолицего Клейста (не мой тип), конников не было, но зато волосы у меня, как у Гофмана, нередко стояли дыбом, что облегчало задачу моих однокурсниц, которые на скучных лекциях забавлялись тем, что таскали у меня из волос застрявшие там сено и опилки – на спор, так, чтобы я не заметил. Тем более по существу ЮрБор был прав: мир ипподрома, куда я попал еще в конце 1940-х годов, это были мои «пампасы», возврат к естественности, поиск корней. Там бы я и погиб, если бы интересовался тем, ради чего немало людей ходит на бега, – игрой.
Но тотализатора не существовало для меня, и когда «Тиграныч» (М. Т. Калантар), директор, давая мне допуск на конюшню, предупредил: «Только не играть!», я даже удивился: зачем? Призовая конюшня явилась в моих глазах символом порядка. Это был осколок regime ancien, старого режима. Там все на своих местах. Все решает класс. Порода! Почему уходил я из библиотеки на бега? Над курсовым проектом мне казалось невозможным работать так, как мне позволяли работать рысаков. В нашей писанине столько произвола! Лопату лопатой не назовешь! А там, на кругу, столб показывает. Финишный столб выглядел в моих глазах осью мироздания – мерилом безошибочным и незыблемым.
По утрам я отправлялся на конюшню с учебником английского языка, чтобы времени не терять. Учебник обнаружили на кипе сена и говорят: «Это еще кто тут иностранными языками владеет?» А на другой день – к директору! Все тот же Тиграныч, как только я вошел в его кабинет, притворил поплотнее дверь и самым доверительным тоном обращается ко мне: «Англичанин к нам собирается. Прошу тебя переводить. С Интуристом связываться не хочу: ни одного слова через забор ипподрома не должно перелететь!». Происходило это, когда железный занавес едва начал подыматься и чуть ли не все иностранное отождествлялось с вредным и враждебным. Но поехали Хрущев с Булганиным в Англию, захватив в подарок завзятой лошаднице, королеве, двух коней – ахалтекинца и карабаха. Кто этих жеребцов, рыжего и буланого, с золотым отливом, не видел, тот, как выражался Тиграныч, не имеет представления о том, что следует понимать под словом лошадь. Королева, как их увидела, изменилась в лице, и международная атмосфера тут же потеплела. Но кто же мог подумать, что прямо из сердца вырвавшееся слово примут всерьез, как официальное заявление? «Приезжайте! И не таких увидите!» Это наш ветврач, сопровождавший подарочных коней, брякнул королевскому коновалу.
Не успели наши люди оглянуться, как из Лондона прямо на Московский ипподром поступает телеграмма: «ВЫЛЕТАЮ ВСТРЕЧАЙТЕ УВАЖЕНИЕМ ФОРБС». Ничего себе фокус! А вдруг он наговорит про нас невесть что? Нашему доктору было велено срочно заболеть. Когда же мистер Форбс прилетел и явились мы с ним в директорскую ложу, после каждого очередного заезда каждый тащил его в ресторан «Бега», где, наливая ему стакан коньяка, говорил – мне: «Переведи поточнее». Переводить приходилось одни и те же слова: «Плохого про меня не пишите!». В конце бегового дня английский гость, еле ворочая языком и подозревая меня в умышленной неточности перевода, лепетал: «П-поч-чему я должен пи-писать?». А написал-таки! Наше гостеприимство его и вдохновило.
Статья была опубликована в журнале «Голос гончих». Тиграныч, плотно притворив дверь своего кабинета, велел переводить с листа. Статья состояла из восторгов. «Молодец! Благодарю!» – было сказано мне, словно статью я сам же и написал. «Если меня в министерство вызовут, – продолжал Тиграныч, – вместе пойдем, и ты им точно так же все переведи». Будто при желании из того же текста можно было извлечь совсем не то, что в нем содержалось. Но кто жил тогда, тому объяснять не надо, как бывало! После моего перевода поступила на конюшню, где я числился, официальная деловая записка на директорском бланке: «Подателю сего (т. е. мне) разрешить езду в любое время суток. Калантар». Из-за экзаменов я не успел воспользоваться щедрой льготой, и оказался опять на конюшне что-нибудь неделю спустя. И первое, что я услыхал, были слова: «Тиграныч застрелился».
Он был одно слово – знаток. Понимал не только в лошадях, но и в людях возле лошадей. На этом держался его авторитет среди конников. Даже Грошев его уважал. А кто не уважал? Михаил Тигранович Калантар, как и сменивший его на этом посту Долматов, оказался ранней жертвой распадающегося режима, которому полностью принадлежал и верно служил. С режимом он разделял достижения и горести. Достоинства и пороки режима были ему присущи. Но ради собственного выживания и выгоды им пожертвовали те, кто спешил разоблачить преступления режима как дело не их рук.
С уходом Тиграныча, записка им выданная, оказалась окружена ореолом нетленности. Иные из наездников аттестовали меня так, как это выразил Петр Саввич Гриценко. Ему позвонили из производственного отдела и не позволили на «отказавшемся» жеребце записать меня на приз: конь никак не шел, и производственный отдел полагал, что я с ним не справлюсь. А Гриценко им говорит: «Почему не справится? Он же день и ночь держался за вожжи еще при покойнику Калантарю» (Sic!). Вот почему когда Мишка Яковлев от имени своего близкого друга, выдающегося поэта, обратился ко мне с просьбой, то для человека, имевшего доступ на конюшню, было нетрудно добыть навоза. Я тотчас пошел к завхозу, при котором Калантар застрелился, и вопрос был решен положительно.
Свидетель гибели директора, Борис Васильевич Чернецов, рассказывал: «Все из-за навоза!» Они хорошо сидели и отдыхали в том директорском кабинете, где дня за два до того переводил я статью. Немного им не хватило. Чернецов посылает. Тут его вызвали к телефону в его собственный кабинет, на том же этаже. Навоза, мать их, просят! Так просила у Чернецова вся Москва, если только требовалось удобрять участок. Начался разговор и – затянулся по мере выработки условий делового полюбовного соглашения. Вдруг дверь настежь – на пороге Тиграныч: «Где же твои сатрапы?» – «А я, – рассказывал Чернецов, – ему в ответ только рукой махнул. Дескать, подожди, дай договорить!» Хлопнул Тиграныч дверью. И вскоре грохнул выстрел. Из ружья.
* * *
Тогда же, прежде чем хлопнуть дверью, Калантар, говорят, и крикнул: «Я пошел к Мишталю!» Но откуда стало это известно? Мог ли зловещий возглас услышать единственный свидетель? Борис Васильевич, как известно, был глуховат и к тому же оказался занят телефонным разговором. Но само по себе это вполне вероятно. Ведь точно так же, позвонив тому же Калантару, крикнул Игорь Коврига.
Георгий Мишталь не застрелился, не упал и не разбился. На коне Радамес он успешно брал барьеры и стал чемпионом, погиб же он, как Арчер, из-за немилосердного выдерживания. Разница лишь в том, что Арчер помешался, а Мишталь надорвал сердце. Кроме того, в отличие от англичанина, ему приходилось выдерживаться не из-за данного самой природой чересчур высокого роста, а вынужденно набираемых излишков веса. Кто же его вынуждал измываться над своим организмом? Их с Ковригой Василий Сталин сделал своими фаворитами, иначе говоря, собутыльниками. После застолий и перед скачкой – парная. Превратилось это в систему. Сейчас уже не скажу, сколько тогда, в последний раз, Мишталю пришлось сбросить, но его соконюшенники вспоминали об этом с выражением ужаса в глазах – неимоверно много, и кончилось это выпаривание разрывом сердца. Вот и стали говорить «пошел к Мишталю».
Звонил Коврига с подмосковной станции «Сходня» и там же бросился с платформы под очередную электричку. Причина – гибель прекрасной во всех отношениях амазонки, звали ее Римма Леута, и был Игорь Коврига в нее влюблен. Входила Римма в учрежденную Василием Сталиным команду ВВС. Погибла, преодолевая препятствие, в результате падения. Подробности мне рассказывали, но всего я уже не помню, помню только, что Коврига считал себя в ее фатальном падении виновным. Со «Сходни», где находилась конноспортивная база, звонил он Калантару несколько раз, пока, наконец, не крикнул: «Идет электричка, а я иду к Мишталю!»
Эти три, одна за одной, смерти (плюс расстрел конюшенного пса) конниками воспринимались как зловещие знамения, как следствие угарной обстановки, окружавшей сына вождя. Сам Сталин всю эту «ярмарку» не поощрял – свидетелем тому оказался троечник Кузьмич, который в миру, до посвящения в кучера, был правительственным охранником. Охранял он Маленкова, но, понятно, составлял один круг с охраной Сталина. Однажды властелин-отец стал отчитывать, как мальчишку, молодого генерала-сынка, а тот ему (в передаче Кузьмича): «Батя, зачем же ты переживаешь, только себя расстраиваешь? Что тебе смущаться? Ведь ты же хозяин страны!» В ответ вождь взорвался: «Но я же не нарушаю порядков!» Это, разумеется, фольклор – не достоверность, а истина в ее сущности. Устанавливая свои порядки, разве щадил Сталин членов собственного семейства? Жен ближайших приспешников пересажал!
Для контраста: однажды оказался я лицом к лицу с братом Брежнева. Случилось это в той самой военно-спортивной редакции, где выходили мои лошадиные книжки. Я заглянул туда, как обычно, по своей, спортивной части, и вдруг в тот же редакторский кабинет входит, прихрамывая, некто пожилой и спрашивает: «Как тут платят за военные воспоминания?». Представился вошедший как брат главы нашего государства и выразил готовность написать свои мемуары как участник Отечественной войны, но прежде хотел бы узнать, что можно за это получить. Редактор побежал по начальству: что отвечать на столь прямо поставленный вопрос? А мы с ним остались вдвоем. И я спросил, что за человек Леонид Ильич. «Семьянин!», – выпалил, без задержки, мой необычный собеседник. Тут вернулся редактор. Действительно, брат, в самом деле ветеран, а что до гонорара за еще не написанные военные мемуары, то – вежливо проводить домой. И мы его проводили, но услышал бы его ответ Сталин!
Или: прихожу на конюшню и слышу: «Дедушка только что был». Что за дедушка? А с внуком Министр Вооруженных сил приходил. Этот «дедушка» как раз в ту пору чужих внуков отправлял в Афганистан.
Когда я начал читать лекции в Институте Международных отношений, то меня удивило, что студенты призывного возраста продолжают учиться. Так было в мое студенческое время, когда мы были освобождены от воинской службы и только проходили летние лагеря. Но порядки изменились, и мой сын был взят в армию с третьего курса биофака МГУ. «А у нас внучок нашего министра учится, – объяснили мне ситуацию в учебной части МГИМО, – вот наших ребят и не трогают».
Так что же лучше – фанатизм или фаворитизм? Фальшивый выбор. То и другое хуже. Крикнул ли Тиграныч, что он «пошёл к Мишталю», или нет, уже никто не скажет. Своим намерением «пойти к Мишталю», он, чувствуя себя в отчаянно-безвыходном положении, мог еще раньше с кем-то поделиться, а уже затем по законам мифотворчества, как предсмертный возглас, его признание оказалось перемещено в самый момент самоубийства.
«Сколько ты, говоришь, твоему Трифонычу нужно? Машины две хватит? – спросил Чернецов. – А где у него дача?». И записал адрес той же авторучкой, что была у него в руках, в том же блокноте, что лежал перед ним на столе, когда в соседнем кабинете раздался выстрел.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.