<27 февраля 1963 г.>
<27 февраля 1963 г.>
Милая Надежда Як-на, спасибо за “анти-Миндлина”[540] – было бы обидно, если это находилось бы в одних руках. Ник. Ив. сеет во мне недоверие к Македонову, я тоже думаю, что в конце концов это человек системы, а – что Вы пишете – чрезвычайно доверительно. Но это мое слабое “суждение”.
С Наташей я виделся. Признаюсь, мне через нее хотелось больше понять О. Э. (такие стихи, такая дружба) – и не удалось. Она – вся в доброте (наверное, от матери), но при этом есть и свой “оселок”. Знаете, есть натуры поддающиеся, растворяющиеся, есть – цельные, самобытные. Наташа из тех, кто имеет свое существование, но не связанное со значительным. Прочная узость (как провинциальная девушка, к<отора>я ласково смеется над городским – что у него за бредни!). Я не сумел это выразить, но вот что меня поразило: стихи – какие-то нравятся, какие-то – нет, но вообще мне ближе Пастернак… (О. М. сказал, я завидую, что у Б. Л. такие читатели… Не кроется ли здесь разгадка – для него Н. была новой молодежью – здесь провинциальное близко и социалистическому – которой он хотел понравиться и имел слабость думать, что нравится… В письме к Тынянову – “я, кажется, начинаю нравиться всем”.)
“Клейкой клятвой” – из Некрасова, “Черемуха” – из Есенина – ведь это ее, Наташино, чтение. Другое дело – “Неравномерной сладкою походкой” – это его гений (Петрарка, Белый – та же линия!). Он не надеялся здесь на понимание, а сказал: возьмите и после моей смерти отдайте в Пушкинский Дом как мое завещание. Наташа “не понимает”, почему ее походка[541], как-то О. Э. с жаром ее уверял, что она с ней неразрывна, “в общем какую-то глупость сказал…”.
Кроме того, передаю Вам и то, что Нат<аша> сказала мне “по секрету”. М<ожет> б<ыть>, это нехорошо, но я думаю, что этот секрет, т. е. – почему это секрет – достаточно пошло (провинциально узко). О. М. сказал: это любовные стихи, и это лучшее, что я написал…
В том, что она говорила лично об О. Э., сквозило что-то очень грустное и напомнило Достоевского… Сидел, осыпаясь пеплом, выходить боялся (психастения), в кепчонке, с палкой – старик. Постучали в 12 ч., сказал “я сейчас”, куда-то пошли, ночью, всё время говорил-говорил. В парке… рассказывал мне всю свою жизнь, торопясь, беспрерывно. Не хватает только Трезорки, чтобы получился портрет из “Униженных и оскорбленных”. Много милых, щемящих деталей: ирисы, восковые уточки на базаре в Калинине.
Я попросил Нат. Евг. записать всё, что она помнит о стихах и потом о некоторых Воронежских людях (Загоровский).
К Ник. Ив. хожу, он понемногу дает мне кое-какой материал для “летописи”. Кстати, биограф<ический> момент – достоверно ли, что О. М. переехал в Москву “вместе с правительством”, т. е. в сер<едине> марта 18 г. Дело в том, что в апреле были еще стихи в петрогр<адской> газете, а 7 мая, Н. И. нашел объявление, как будто бы состоялся вечер в Ак<адемии> Худ<ожеств> с его и Анны Андр. участием. Сотрудничество в “Зн<амени> Труда” началось с 24 мая. Рукопись – он отсылает сегодня-завтра. Мне кажется, он немножко затягивает из чувства достоинства: прислали – пусть теперь подождут.
Вот строчки из Воронежской рецензии (на стихи Адалис): “Мы должны быть благодарны Адалис за то, что у нее нет собственнического отношения к теме. Лирическое себялюбие мертво, даже в лучших своих проявлениях. Оно всегда обедняет поэта”.
Это немножко задевает Б. Л. П. Есть еще маленькая, но замечательная рецензия на Анненского (нашел Н. И. в газ<ете> 13 г.). Я Вам пришлю (у Вас нет?) в следующий раз. А что – статья о Цветаевой?
Я сейчас очень болен тем, что хочу воспитаться в “христианском” отношении к людям – “несравнимым”. Ирина Мих. тогда сказала, что мы всё еще ленивы и мало расспрашиваем людей. Я сейчас думаю, что мы и не имеем права расспрашивать – во встречах с О. Э. они были равноправны и смотреть “через них” на него – дурно. В этом роде мой разговор с Наташей, наверное, последний такой опыт. Ваш Саша М.
Кожевническая, 17, кв. 98 (Вы написали в последний раз – 92).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.