Павел Нерлер Н. Я. Мандельштам в зеркалах этой книги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Павел Нерлер

Н. Я. Мандельштам в зеркалах этой книги

Мое личное знакомство с Надеждой Яковлевной Мандельштам было недолгим, но ярким. Познакомил нас зимой 1977 года на своем концерте в Гнесинском училище мой друг, пианист Алексей Любимов. Пришла на концерт и Надежда Яковлевна, ценительница Алешиных репертуарной широты и исполнительского мастерства (а их, в свою очередь, познакомил Валентин Сильвестров).

Стояла зима, и Н. Я. с трудом натягивала высокие зимние сапоги, не позволяя сопровождавшему ее лицу (кажется, это был фотограф Гарик Пинхасов) себе помогать. Я же как раз только что закончил статью о композиции “Путешествия в Армению”, где сравнивал эту прозу с фугой. Надежда Яковлевна в присутствии Любимова царственно и благосклонно выслушала меня и назначила день и час, когда я могу занести ей свою работу.

В точности в назначенный час я, волнуясь, позвонил в ее дверь. Она открыла сама и почти без промедления, как если бы ждала моего прихода. В глубине крохотной квартиры, точнее, на кухоньке сидели какие-то люди и разговаривали друг с другом, даже не посмотрев в нашу сторону. Не пригласив пройти, Н. Я. взяла у меня из рук коричневый крафтовый конверт со статьей и, улыбнувшись, произнесла незабываемые слова: “Павел, мы тут все свои, так что до свиданья! Позвоните через неделю”.

Я позвонил и был приглашен (статья понравилась), и с той поры начались мои всё учащавшиеся хождения на Большую Черемушкинскую улицу, благо мы жили друг от друга всего в одной остановке метро. Несколько раз она звонила сама и произносила примерно следующее: “Павел, я очень старая. У меня нет хлеба”.

Это вовсе не означало голую утилитарность, как и ее фраза “так что до свиданья” вовсе не была оскорбительной. Она означала скорее следующее: “Дайте я почитаю, что вы там понаписали про О. Э., а там посмотрим, приглашать мне вас в дом или не приглашать”.

А звонок и слова про хлеб означали примерно вот что: “Я сегодня вечером свободна. Заходите, но захватите с собой хлеб и что-нибудь к чаю”.

И я тотчас срывался к ней, благо булочные тогда работали, если не изменяет память, до десяти.

Итак, первый раздел составляют стихи Осипа Мандельштама, посвященные или обращенные к Наде Хазиной или Надежде Мандельштам. Эта подборка охватывает практически весь период их знакомства и совместной жизни – с 1919 по 1937 год – и являет собой своего рода поэтический цикл, который, сугубо условно, назовем “Надины стихи”. Здесь тоже есть свои этапы и своя эволюция – и свой сюжет!

Первомайская 1919 года “Черепаха” – это самый настоящий тетеревиный ток, беззаботное любовное вожделение и простоволосое брачное торжество, чью упоительную медовую суть не затмить никакому лирнику и не остудить никакому “высокому холодку”. Всё, что не это, – прочь!

Но “всё, что не это” можно прогонять, но нельзя прогнать. Спустя год Эпир и те острова, “где не едят надломленного хлеба”, уже далеко позади. В самый разгар затянувшейся разлуки со своей суженой, на самом пике тоски по ней тридцатилетний Осип вдруг ощутил их отношения – смесь любовнических и братско-сестринских – как своего рода “инцест”, таящий целый ворох явных и неявных угроз. Среди семантических слоев “Черепахи” есть и буквальный: поэт, вынужденно крестившийся в двадцать лет под административным гнетом российского антисемитизма, предупреждает свою невесту – еврейку из семьи кантонистов, крещенную с рождения, о том, что ей еще предстоит, – полюбить иудея, исчезнуть и раствориться в нем и, пока он жив, забыть про всё остальное.

И годом позже, когда растворение фактически уже произошло, перспектива не меняется: только Мандельштам вдруг ощутил и воспел всю натруженность, всю усталость и всю ответственность того, в ком “исчезает” его Лия-Европа, как и самопожертвование той, что в нем исчезает (и не помеха, что образы, которые для этого используются, в основном античные: Илион, Елена, Европа, Зевс).

В том же 1922-м “холодок” – не тот ли самый “холодок высокий”? – вдруг скользнул по темени рано начинающего лысеть поэта, открыв собой целый фестиваль признаков уходящей молодости. И задолго до Дантовых подошв мерою времени и своего рода квантом старения впервые у Мандельштама всплывает обувь – сносившийся и скосившийся каблук жены!

Тифлисское стихотворение 1930 года – бесспорно кульминационное в “Надиных стихах” Мандельштама. Обращение к жене здесь исключительно в мужском роде – “товарищ большеротый мой”, “щелкунчик, дружок, дурак”: это знак новой, неслыханной близости и как бы отождествляющего единства. Отныне у них общие не только табак, стол и ложе, но и судьба: выбор сделан, и никакой “ореховый пирог” уже не в силах его отменить. Оторвать Осипа и Надежду друг от друга уже никому не дано, разве что ОГПУ с НКВД (так оно и случилось дважды – в мае 34-го и в мае 38-го).

Поэтому в дальнейшем, обращаясь к жене, О. М. обходится и вовсе без ненужных атрибутов, ограничиваясь скупыми “ты” или “мы”, словно вытекающими друг из друга. Оттого-то в словах “Мы с тобой на кухне посидим…” и “Я скажу тебе с последней прямотой…” столько отчаяния и изгойства, что в одном только “мы” еще и видишь последнее спасение, точнее, надежду на него.

И если местоимению “мы” в стихах еще вольн? представлять не только О. М. с Н. Я., но и других и даже всех (“Мы живем, под собою не чуя страны…”), то “ты” уже прочно закрепляется преимущественно за Н. Я. Не монопольно, разумеется, но аналогичные обращения к самому себе, щеглу или к виртуальным Батюшкову, Державину, Некрасову, Андрею Белому, Ольге Ваксель или Рембрандту явно не в счет. И даже подлинные исключения из этого правила – Мария Петровых, Галина Баринова, Еликонида (Лиля) Попова да еще Москва с Воронежем (тем, что “ворон, нож”), – все они одноразовы.

Попытки раствориться – или обрести себя? – в столичной толпе, спрятаться за “извозчичью спину” или повиснуть “трамвайной вишенкой” на поручнях “курвы-Москвы” обречены, но знаменательно, что попытки эти не одиночные, а парные – попытки вдвоем (“Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»…”). Даже в страшном карабахском полубреду, на пиру со смертью, сидя за спиной уже не московского ваньки, а шушинского оспенного фаэтонщика (он же чумный председатель), спасение обреталось лишь в сцепленных и сжатых ладонях и в сразу же заявленном “мы”: тут уже не до риска сказать другому “ты как хочешь”!

В московских белых стихах феноменальны именно переходы между “ты” и “мы”. Сначала – “Ты скажешь – где-то там на полигоне / Два клоуна засели – Бим и Бом…”, потом – “Мы умрем как пехотинцы, / Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи”, и сразу вослед: “Есть у нас паутинка шотландского старого пледа. / Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру…”.

Преобладающим в “Надиных стихах” является именно второе лицо – “ты” и его производные. Но изредка встречаем в них Н. Я. и в третьем лице. Например, в “Каме” (“А со мною жена пять ночей не спала,/ Пять ночей не спала, трех конвойных везла…”), в “Нищенке” (“Еще не умер ты, еще ты не один, / Покуда с нищенкой-подругой”) или в “Киеве” (“Как по улицам Киева-Вия / Ищет мужа не знаю чья жинка…”). Еще реже встречаются стихи внеличные – без обращений или описаний (та же “Черепаха” или “На меня нацелились груша да черемуха…”).

Б. Кузин однажды больно ранил Н. Я., отказав ей в признании монополии на общее горе. Защищаясь, Н. Я. воскликнула, что она всё же единственная вдова и что “и за нищенку, и за тень я заплатила кровью”[2].

Завершающими в цикле – не хронологически, а сюжетно – являются два стихотворения начала 1937 года – “О, как же я хочу…” (из условной третьей “Воронежской тетради”) и “Твой зрачок в небесной корке…” (из второй).

Первое из них – о зажженном поэтом световом луче, загорающемся от творческой энергии и сулящем счастье, о луче, которому он готов вручить и доверить свою любимую, – невольно заставляет вспомнить о финале “Мастера и Маргариты” и даже задуматься, а не “читал” ли Мандельштам, полгода проживший с Булгаковым в одном подъезде, соседский роман?[3] “И ты в кругу лучись, – наказывает Мандельштам Н. Я. – …И у звезды учись / Тому, что значит свет”.

Второе – об уже побывавшем на небе зрачке, “обращенном вдаль и ниц”. Да ведь это не что иное, как благословение и программа для всей будущей жизни Надежды Яковлевны – жизни после Осипа Эмильевича! Жизни без него, вместо него и ради него!

Будет он обожествленный

Долго жить в родной стране –

Омут ока удивленный, –

Кинь его вдогонку мне.

Для этого и за это ей, “полюбившей иудея” и без звука “исчезнувшей в нем”, будет и разрешено, и дано снова стать самой собой и счастливо исполнить – “на мимолетные века” – земное свое предназначение.

Предназначение это заключалось в спасении, сбережении и доведении до читателя стихов Мандельштама. Всё это ей удалось, но было это истинным подвигом, и совершался он Надеждой Яковлевной двояко – фиксацией в собственной памяти и заботой об архиве поэта.

Каждый из способов имел свои “узкие места”, каждый был чреват потерями и неизбежно сопряжен с ними. Письма Осипа Мандельштама жене (82 письма!) шли в его архиве наравне с творческими рукописями, и заслуга их спасения принадлежит “Ясной Наташе” – Наталье Евгеньевне Штемпель, у которой они хранились: собираясь в эвакуацию, она уложила их в жестяную коробку из-под чая и вынесла из Воронежа буквально под немецкими снарядами. Письма же О. Э. к себе самой она не взяла, и они погибли. Почти та же участь и у писем Надежды Яковлевны к мужу: их подавляющее большинство было оставлено и погибло в Калинине, откуда бежала от немцев уже сама Н. Я. со своей старушкой мамой[4].

Поэтому письма и телеграммы Н. Я. к О. Э. – раритет из раритетов. Все те из них, о которых мы хоть что-то знаем, собраны во втором разделе этой книги. Таковых набралось пока лишь двенадцать, хотя надежда на обнародование еще нескольких писем Воронежского периода основательна.

Первые четыре письма – из Киева, от сентября-октября 1919 года. В них, да еще в известном письме[5] самого О. М. из Феодосии в Киев от 5/18 декабря того же года – драма влюбленных людей, разлученных вихрями Гражданской войны, истово рвущихся друг к другу, но боящихся, каждый, рисков своего первого шага навстречу. Взамен жизнь предложила им полуторагодовую разлуку – испытание, которое они выдержали.

Столь старинные письма, к тому же в весьма плохом физическом состоянии, хранились, по-видимому, отдельно от остальных: они – единственные письма Н. Я., сохранившиеся в АМ. Ввод их в научный оборот начал А. Г. Мец, поместивший всю подборку – в качестве приложения – в третий том “Полного собрания сочинений и писем” Осипа Мандельштама[6]. По всей видимости, он пользовался микрофильмом Принстонской коллекции, что не позволило ему прочесть эти письма в большем объеме и с большей точностью. Так что для нашего издания эти письма подготовлены заново.

Спустя десятилетие – следующий эпистолярный след. Это сохранившаяся у Павла Лукницкого телеграмма от 27 мая 1929 года – одно из бесчисленных звеньев той грандиозной “Битвы под Уленшпигелем”, что разразилась в 1928–1930 годах и разрешилась “Четвертой прозой”. По ходу этой битвы Н. Я. оказалась в Ленинграде, где поднимала на бой питерских друзей-писателей.

Шестой эпистолярий – письмо Н. Я. мужу от 19 ноября 1931 года, написанное из Боткинской больницы в ответ на его письма этих дней. Как и письма 1919 года, оно сохранилось в АМ, видимо, затерявшись среди писем самого О. М. Это письмо как таковое публикуется впервые.

Следующие пять писем Н. Я. к О. М. написаны на стыке 1935–1936 годов, когда оба корреспондента были вне Воронежа: О. Э. – в Тамбове, в нервном санатории, а Н. Я. – в Москве, хлопоча по делам мужа. Эти письма, как никакие другие, манифестируют те удивительные равенство и взаимозаменяемость, которые стали нормой для этой пары, видимо, еще с конца 1920-х годов. Приводятся, однако, не сами письма целиком, а лишь цитаты из них, содержащиеся в написанной по их поводу статье Р. Тименчика[7]. Местонахождение оригиналов писем при этом не раскрывается, а время раскрытия этой тайны, согласно воле владельца, тоже. Так что, хотя аутентичность писем сомнений не вызывает, их происхождение – с легким привкусом загадочности.

Самое последнее письмо – написанное еще при жизни О. М., но так и не отправленное ему в лагерь. С объяснением всех обстоятельств оно помещено Н. Я. во “Вторую книгу” в качестве заключительной главы (“Последнее письмо”). Оригинал – в АМ, в Принстоне.

В третий – самый обширный – раздел вошли письма Надежды Яковлевны и различные тексты о ней – воспоминания, переписки, документы.

Вообще-то большинство воспоминаний о Надежде Яковлевне возникло как реакция на книги ее собственных воспоминаний, в особенности на “Вторую книгу”. Среди них немало “мемуаров – ответов”, написанных теми, кого Н. Я. несправедливо, по их мнению, задела или обидела (например, Лариса Глазунова, Наталья Эфрос и др.). Выделяются – и объемом, и тоном, и пафосом – воспоминания Эммы Герштейн и Лидии Чуковской: обе оппонентки вступаются не только за себя (а Чуковская и вовсе не за себя), но и за других “фигурантов”. Часть мемуаристов (например, Эдуард Бабаев, Валентин Берестов и др.) стараются проявить максимум понимания обеих сторон диалога и по возможности уклониться от необходимости определиться в нем и давать оценки. А некоторые (и в первую очередь Иосиф Бродский) бросаются на защиту самой Надежды Яковлевны от несправедливостей уже в ее адрес. Маятник, который Н. Я. качнула сама, разогнался и с тех пор не хочет останавливаться.

Воспоминания, собранные в этой книге, окрашены несколько иначе – в них почти нет не только инвектив, но и критических нот в адрес Н. Я.[8]. Объяснения этому разные: иные авторы – преданные Н. Я. люди и последовательные адепты ее линии; часть мемуаров была написана непосредственно после смерти и похорон Н. Я. и под их впечатлением. Иные же были знакомы с нею довольно поверхностно или коротко (во время стажировок или случайных, иногда единственных, встреч).

Не менее интересен следующий момент: Н. Я. при жизни О. Э. нередко представляла дело таким образом, что официальную переписку обоих вел не он, а она: примерами могут служить письма В. Молотову и А. П. Коротковой (1930) или же Магазинеру (1936)[9]. А нередко и дружескую (письма Н. Грин). В 1930-е годы типичными для них стали двойные или совместные (с припиской) письма самым близким людям, например, отцу поэта или Б. Кузину.

После смерти О. Э. кочевая судьба Н. Я. хорошо позаботилась о ее географическом отрыве от всех близких людей, а стало быть, и о гигантском объеме корпуса ее переписки. Уже опубликованы столь значительные (не только по объему) эпистолярные массивы, как ее письма Б. С. Кузину (1938–1947), А. Г. Усовой (1943–1951), И. Г. Эренбургу (1944–1963), Е. М. Аренс (1946, 1964), В. В. Шкловской-Корди (1952–1954)[10], А. А. Суркову (1955–1969), Л. Я. Гинзбург (1959–1967), М. В. Юдиной (1960–1963), П. Целану (1962), А. В. Македонову (1962–1966), Д. Е. Максимову (1962–1972), А. К. Гладкову (1963–1964), Е. К. Лившиц (1967), Р. Лоуэллу (1967–1971)[11], А. Миллеру и И. Морат (1968–1973). Кроме того, издавались и обоюдные переписки Н. Я. – с Н. И. Харджиевым (1940–1967), Б. Л. Пастернаком (1943–1946), А. А. Ахматовой (1944–1964), Н. Е. Штемпель (1952–1976) и В. Т. Шаламовым (1965–1968)[12]. Из писем, односторонне адресованных Н. Я., опубликованы лишь два письма А. А. Любищеву[13].

Уже в этих подборках писем мы встречаем удивительное типологическое разнообразие. Эпистолярное поведение Н. Я. напрямую зависело от корреспондента, от его “профиля” и от его реальной роли и значимости в ее жизни: переписка со старыми друзьями и вообще со “своими”[14] – это одно, с неслучайными и тем более со случайными знакомыми – другое, а с начальством и разными конторами – третье и т. д.

Большинство писем Н. Я. – априори бытовые по содержанию: Н. Я. всегда интересовали текущие дела и будничные проблемы корреспондентов, их здоровье, их быт, их близкие. При этом письма исполняли не только свою прямую – информирующую – миссию, но и создавали вокруг Н. Я. своего рода атмосферу простого человеческого двухстороннего общения, столь необходимого каждому человеку на земле, а в условиях СССР – вдвойне.

Письма служили заменой и телефону, и походам друг к другу в гости, почти недоступным Н. Я. в ее провинциальных служениях. Заглянуть в собственный почтовый ящик (роскошь, реальная для кочевницы Н. Я. разве что в собственной квартире в Москве да еще в Тарусе), сбегать на главпочту, бросить в напольный ящик с гербом письмо, выстоять очередь в окошко “до востребования”, а в другое окошко другую очередь для отправки перевода или телеграммы – было для Н. Я. само собой разумеющимся, рутинным делом каждого божьего дня. Она писала и отвечала на письма весьма аккуратно, дорожа и своими корреспондентами, и, разумеется, самой почтой как каналом коммуникации.

В оседлые годы, когда у Н. Я. появилась не только крыша над головой, но и почтовый ящик на двери, и телефон в квартире, пусть и прослушиваемый, когда многие из тех, с кем она иначе переписывалась бы, могли собраться вечерком на кухне и поболтать за чаем, ни объем, ни сам характер переписки Н. Я. не изменились. Во-первых, в Воронеже, Ульяновске, Ленинграде, Пскове оставались еще старые друзья, а во-вторых, завелись новые друзья и знакомые издалека – из США, Англии, Франции, Италии, Голландии и т. д., а стало быть, и новые корреспонденты!

Взятые как целое, письма Н. Я. никогда не сводились к быту и дружеской социальности, в них встречались – и довольно часто – интереснейшие наблюдения и глубокие размышления. А иные можно считать провозвестниками ее нераскрытого еще прозаического дара: превосходные тому примеры – письмо Н. И. Харджиеву от 1940 года или вся, от начала до конца, переписка с Б. С. Кузиным.

В некоторых случаях в нашем распоряжении оказывались и чьи-то воспоминания о Н. Я., и одновременно переписка с ней.

Повторим: накал и характер переписки зависели в первую очередь от личности корреспондента. Уникальны страсть и напор, что встречаем в письмах Кузину, как уникальны и та внутрисемейная открытость или сестринская нежность и доверчивость, которыми отмечены письма Н. Я. к Василисе и Варваре Шкловским-Корди или к Наташе Штемпель. Но ей никогда бы не пришло в голову обсуждать с “Ясной Наташей” вопросы философии Владимира Соловьева или Тейяра де Шардена, как и природу мемуаристской несостоятельности Эмилия Миндлина, что она делает в письмах к Македонову, Лотманам или Любищеву.

Объем писем, вводимых в оборот в этой книге, соизмерим с предшествующим. И он не только подтверждает обозначенную типологию, но и значительно расширяет ее. Так, во многих переписках 1960-х и 1970-х годов мы впервые встречаем Н. Я. в роли образцовой вдовы, терпеливо отвечающей даже на глупые вопросы глобальных исследователей или переводчиков, связанные с биографией и творчеством О. М. Справедливости ради стоит сказать, что в книге немало и писем, не написанных Н. Я., а адресованных ей; есть даже письма третьих лиц друг другу, где роль Н. Я. еще скромнее – персонажная (например, в письмах О. В. Андреевой-Черновой – дочери, Ольге Андреевой-Карлайл).

До сих пор Н. Я. была замечена в персонажах лишь немногих дневников современников, в частности, А. Гладкова, Л. Левицкого и М. Левина. Дневник В. Борисова существенно расширяет границы этого жанра как источника к ее биографии.

Еще одним типом материалов, нашедшим себе в этой книге свое место, следует считать своего рода “геобиографические” очерки – обзоры того, что нам известно о происходившем с Н. Я. в годы ее скитаний по провинции (Струнино и Шортанды, Ульяновск, Чита, Чебоксары, Таруса, Псков).

Большинство материалов книги было написано специально для нее – это касается всех жанров[15]. Некоторые републикуются в сокращенном виде.

Внутренним принципом и рычагом структуризации третьего раздела послужила элементарная хронология: первый подраздел – это “Вместе: годы с Осипом Мандельштамом”, затем по два подраздела, посвященных ее кочевым годам (объединенным сороковым и пятидесятым и, отдельно, первой половине шестидесятых) и годам оседлым (шестидесятым и семидесятым). Нередко видишь, как смежные материалы начинают взаимодействовать друг с другом, подхватывать уже прозвучавшую тему, и продолжать, и развивать ее.

Первый – для О. М. прижизненный – подраздел представлен двумя обрамляющими материалами: обзором киевского периода жизни Н. Я., начавшегося со знакомства с О. Э., и тех восьми месяцев после ареста мужа в Саматихе, что Н. Я. прожила – в основном в Струнино – до его смерти.

Второй, охвативший сразу две декады (1940-е и 1950-е годы), представлен письмами (Э. Г. Герштейн к Н. Я. и Н. Я. к С. И. Бернштейну, Шкловским-Корди и Р. Р. Фальку) и геобиографическими очерками об Ульяновске, Чите и Чебоксарах.

Еще пять кочевых лет – до получения ключей от квартиры – пришлись на первую половину 1960-х годов и прошли под знаком двух городов – Тарусы и Пскова. Таруса – это еще и воспоминания Р. Орловой и А. Симонова. Псков же – это и суммирующий очерк, и письма Псковского периода – как к Н. Я. (А. Морозова), так и к москвичке Ю. Живовой, приезжавшей к ней в Псков, и к Псковичам Майминым, переписка с которыми пришлась на послеПсковское время. Здесь же и последнее письмо Н. Я. “наверх” (Хрущеву). За вершает подраздел рассказ о первом в СССР вечере памяти Осипа Мандельштама на мехмате МГУ – вечере, триумфальном и для Н. Я.

Два подраздела посвящены оседлой полосе жизни Н. Я. – второй половине 1960-х и 1970-м годам.

С появлением у Н. Я. своего жилья завязались новые знакомства и дружба среди москвичей, запечатлевшиеся скорее в мемуарах, чем в письмах. Появились и первые живые гости из-за рубежа, с которыми, в пору их нахождения у себя дома, установился и поддерживался как раз эпистолярный режим общения: К. Браун, О. Андреева-Карлайл, К. Верхейл, Дж. Смит (Бейнз), чуть позже П. Троупин (Браун “переплюнул” всех, догадавшись записать ответы Н. Я. на магнитофон, но его самого “переплюнул” К. Верхейл, организовавший единственное, как оказалось, киноинтервью с Н. Я.). Аналогично установились контакты и с новыми знакомыми не из Москвы – киевлянином Г. Кочуром, вильнюсцем Т. Венцловой, ереванцем Л. Мкртчяном или ростовчанином Л. Григоряном. Летом 1967 года в Верее, разгневанная на Харджиева и только что, в мае, отобравшая у него поэтический архив мужа, но недовольная и западными издателями Мандельштама, Н. Я. сама села за комментирование его стихов, этап этот задокументирован различными записями Вадима Борисова.

Еще один подраздел – о 70-х годах. Главные ее книги были уже написаны в предыдущие годы, а выходили они все теперь, и Н. Я., глубоко выдохнув и наслаждаясь сделанным, охотно занялась такими развлечениями, как чтение хороших книжек, одаривание подруг и друзей гостинцами из “Березки” и попытками устройства чужих судеб.

Жизнь ее, ослабевая, протекала в семидесятые поначалу между московской квартирой и летним отдыхом на даче[16]. Дальние поездки – в Псков или Прибалтику – предпринимались из чистого удовольствия повидать кого-то из друзей и были нечастыми. Если начало декады было отмечено эмиграционными настроениями и даже усилиями в этом направлении (по еврейской линии), то конец – глубоким погружением в православие, чему немало способствовала и харизма ее духовника – отца Александра Меня.

Последний – 82-й – год своей жизни она болела. Дружеский ее круг организовал дежурства, ни на минуту не оставлял ее без заботы. Смерть застигла ее во сне, и только тут советская власть решилась не то на демарш, не то на реванш, “арестовав” покойницу, доставив ее в казенный морг, опечатав, в интересах возможных наследников, ее квартиру и запретив погребение на Ваганьковском.

Завершает книгу биохроника Н. Я. Мандельштам. Традиционные “Труды и дни” несколько восполняют отсутствие в книге биографического очерка.

При всем своем разнообразии многочисленные авторы сборника сходятся в одном – в том, что Надежда Яковлевна Мандельштам – плоть от плоти и дух от духа Осипа Мандельштама, их судьбы сплавлены в одну общую, и ее голос, ее высказывания и даже ее оценки опираются на это такое горькое и такое счастливое единство. Но при этом она не бессловесная ипостась и не бесплотная тень, – она сама отбрасывает тень и, если надо, за словом в карман не полезет.

Вот этапы ее противостояния времени, ее собственного – Надежды Яковлевны, а не вдовы Осипа Эмильевича, – подвига.

Когда в 1938 году погиб он, то главным ее делом стало сохранить его стихи, а это значит – не погибнуть самой! Инстинкт не погибнуть приводил ее и в Струнино, и в Шортанды, и снова в Калинин, и в Ташкент, и в Ульяновск – он же в нужный момент и уводил ее из этих по-своему опасных мест. Нужно было обязательно дождаться, дотерпеться до смерти тирана. И ее прощание с Ульяновском совпало с этой неслыханной радостью – со всенародным “прощанием” с Сосо, и 1953 год посему – важная веха в ее выяснениях отношений со временем. Оно перестало охотиться за ней и заняло шипящий, но нейтралитет.

Следующий этап и новая веха – 1955 год, когда на Западе вышел первый посмертный однотомник Мандельштама: в нем были почти исключительно уже публиковавшиеся стихи, но он как бы обозначил и закрепил позиции противоборствующих “сторон”. И после этого Н. Я. перешла в контрнаступление: вешками тут были первая реабилитация (1956), образование Комиссии по литературному наследию Мандельштама (1957) и, самое главное, попадание неизданного Мандельштама в самиздат (1958–1959). В 1962 и 1964 годах – с публикацией в “Воздушных путях” и выходом первого тома Собрания сочинений – подтянулся и тамиздат, со временем заменивший самиздат в его дико-бродячем виде. Наконец, первые робкие журнальные публикации в СССР и в особенности триумфальный вечер в МГУ в мае 1965 года обозначили необратимость возвращения стихов Мандельштама к читателю и на родине.

В 1965 году – следующая веха – Н. Я. впервые вздохнула не просто спокойно, но и победительно. Провинциальные вузы были уже все позади, а в своей кооперативной квартире она вольна была теперь делать всё, что угодно. То, чем она занялась там, в Тарусе и Пскове, здесь, на Большой Черемушкинской, она закончила, перепечатала и передала в испуганные, но надежные руки Кларенса Брауна.

И приступила к следующим своим делам – к переживаниям за “Разговор о Данте” и к написанию любящей книги об Ахматовой; к извлечению архива О. М. у Харджиева и собственному погружению в этот архив, в поэзию и в творческую стихию Мандельштама. Затем – к отказу от книги об Ахматовой и написанию совсем другой книги – книги о времени и о себе. Если эта “Вторая книга” и сведение счетов, то всё же не с упоминаемыми в ней людьми, а со временем, в котором и ей, и упоминаемым людям выпало вместе жить.

Следующий и, кажется, уже последний прижизненный этап в поединке со временем – 1973 год. И вовсе не потому, что Мандельштам вышел наконец и в “Библиотеке поэта”, а потому, что в 1973 году, переправив на Запад остатки архива, Н. Я. освободилась и от этой – последней – ответственности перед памятью мужа.

Время, конечно, стачивало ее, скашивало, как каблук, но отныне оно работало не против, а за нее. Свободный выход на родине его и ее книг, величания по случаю юбилеев и открытия ему (а дважды и ей вместе с ним!) памятников и мемориальных досок по всему миру – всё это было подготовлено ею, а происходить могло, происходило и будет происходить уже без нее.

Вот так Надежда Яковлевна переупрямила и время!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.