«За эту войну потом будет стыдно»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«За эту войну потом будет стыдно»

Почему граница в Ростовской области похожа на линию фронта

Война пришла в Россию. Десятки тысяч беженцев с Донбасса, в больницах раненые мирные жители, ополченцы и украинские военные, бомбы в пограничных районах, перевалочные пункты для российских добровольцев. Корреспондент «РР» пыталась разобраться, что происходит в Ростовской области, — в том числе и в тот день, когда совсем недалеко был сбит малайзийский «Боинг» с 298 людьми на борту.

Максим — рослый молодой человек, по виду москвич, — мерит короткими шагами небольшое пространство комнаты. На кровати, накрытой покрывалом, лежит худощавый Алексей. Шмыгает носом: простужен.

За столом у ноутбука спиной к ним сидит еще один молодой мужчина в темной футболке. Это гостиничный номер одной из турбаз Донецка Ростовской области.

— Я тогда был обвиняемым по «Болотному делу», в целом радовался за украинцев, когда им удалось скинуть коррупционный режим, — негромко говорит Максим. — Но когда начались антирусские настроения, поехал на Донбасс — помогать. Я даже не думал брать в руки оружие. Но когда увидел в морге Славянска ребенка… Ему было года три-четыре. Он там лежал с закрытым лицом… Я занимался эвакуацией из Семеновской больницы для душевнобольных. Там было восемьсот человек: кроме взрослых еще дети и порядка двадцати неходячих стариков. По больнице била «гвоздика», но нам удалось за четыре дня вывезти всех. Один пациент никуда не хотел уезжать, просил оружие, чтобы отстреливаться. И нам удалось с ним договориться — дали ему сломанный пистолет без патронов… Это братская война, и за нее потом будет стыдно. Шахтеры — они очень простые: видят, что их убивают, и убивают в ответ.

А в России даже оппозиция разделилась на две части: на тех, кто поддерживает «русскую весну», и на тех, кто считает, что виноват исключительно Кремль, а террористов надо уничтожать… У меня лично в жизни все хорошо. Я из Твери, занимаюсь правозащитной деятельностью. А сейчас я пытаюсь защитить людей в Донбассе.

— У правозащитника другие инструменты работы, — говорю я, и в этот момент на меня оборачивается сидевший спиной — у него большие темно-голубые глаза.

— Ну, правда-то здесь может быть только с кулаками, — говорит Максим. — Если бы Киев пошел войной на Западную Украину, я пошел бы защищать людей там. Большая ошибка воспринимать добровольцев как посланников Путина. Я думаю, Путин сам схватился за голову, когда восстал юго-восток. Когда они изначально кричали, что будут защищать не только Крым, но и юго-восток, те им взяли и поверили… В Семеновке для меня все стало очевидным… Вот скажите, какой смысл бить по больнице, в которой одни душевнобольные и несколько раненых ополченцев? Позже я понял, что больница стояла на стратегической высоте. Они ее взяли. Сейчас там стоит их батарея. Вот мы, собственно, с Алексеем и эвакуировали больницу, — он кивает на соседа, который, лежа на кровати, теребит короткую рыжую бородку.

— Я русский националист, — представляется он. — Из Санкт-Петербурга. Считаю, что на юго-востоке сейчас выковывается новая русская нация, русский мир.

— А что такое русский мир?

— Это ощущать себя русским. Говорить на русском языке. Понимать и разделять русскую культуру. Русский мир охватывает большие массы населения, которые этнически могут не быть русскими, но хотят принадлежать к этой культуре… Представление об ополчении как о простых рабочих в корне неверное, — гундося из-за простуды, говорит Алексей. — Те люди, что нас окружали в Луганске и Семеновке, наполовину простые рабочие, но остальные — бизнесмены, интернет-провайдеры, врачи.

— После мальчика в морге мы пришли в комендатуру Славянска, сказали, что мы из России, и попросили оружие, — говорит Максим, и голос его звучит даже лениво, но можно догадаться, что таким его делает стресс. — Нас спросили, хотим ли мы рыть окопы и умеем ли держать оружие.

— А вы умели?

— До этого только в тире стреляли, — отвечает Алексей.

— В основном мы рыли окопы и ждали отступления. Два человека погибли, добровольцы.

— А сами стреляли?

— Да. В тех, кто корректировал огонь по больнице. Они подползали очень близко, и нам приходилось стрелять из автоматов, дабы…

— Он вообще боялся, — перебивает Алексей, — попасть в человека. Хотел, чтобы только ранило, а не убило. В туловище старался попасть, а не в голову. У них слишком большой страх перед ополчением, отсюда и жестокость.

— Разве армия может бояться ополчения?

— Когда пять человек гоняются за крысой и загоняют ее в угол, она может стать опасной для любого из них, — отвечает Алексей.

— Вы отдаете себе отчет, что вас могут убить? Уже сегодня ночью, — говорю я, и в этот момент сидящий спиной встает, переставляет стул к стене и садится на него ко мне лицом. Над стулом висят часы, по голубому циферблату которых проносится белый конь. Максим встает и снова начинает ходить. Алексей шмыгает носом. — Вас в лучшем случае загрузят в фуру, вы будете лежать там и вонять, пока вас не примет здесь какой-нибудь морг.

— Нам есть что терять, — отвечает Алексей. Сидящий на стуле не сводит с меня неподвижных глаз. — Жизнь — абсолютная ценность. Но есть ценности выше: свобода и национальная независимость.

— Просто мы чуть-чуть активнее, чем вся Россия, — вступает Максим, меряя шагами комнату. — Такие проекты, как Новороссия, привлекают самых активных, самых пассионарных людей. А на Игоря можете не смотреть: он у нас молчун. Он родом оттуда, главврач больницы в Славянске.

— По которой прямой наводкой клали минами, — говорит тот. — Я стоял, мне за шиворот сыпались стекло и шифер. Ничего. Ничего, я вытряхнул и начал уводить людей в подвал. Ну, летят мины и летят. Как грачи, — он смеется.

— Зачем вы идете в Донецк? — обращаюсь к нему.

— Раненых спасать. Их будет только больше. Сейчас по городу ведутся артобстрелы такого класса, который застали наши деды и прадеды в сорок первом и сорок пятом. Но когда свистит снаряд, ополченец знает: надо ложиться мордой в пол. А простой человек не знает, он стоит, — Игорь крутит головой в стороны, — и его срезает. Понятно, что женщин, стариков и детей никто падать не учил, поэтому много убитых гражданских.

— Так отдаете вы себе отчет в том, что вас там, скорее всего, убьют? — повторяю вопрос, и Максим возвращается на кровать.

— Если Россия не вмешается, убьют всех, определенно, — сомнамбулическим голосом сообщает он оттуда. — И это будет трагедия… Но почему должны гибнуть только ополченцы Донбасса, взявшие в руки оружие потому, что кто-то в России не сдержал своего слова? Да, я отдаю себе отчет в том, что то, что я до сих пор жив, — чудо.

— В Киеве вас называют террористами, — я поворачиваюсь к Максиму и Алексею. — Там говорят: если бы вы сидели дома, они давно бы закончили войну.

— Во?первых, это не территория Киева, — отвечает за них главврач. — Во?вторых, я гражданин Украины. А вы хотели, чтобы они сидели дома и наблюдали за массовым убийством ополчения? Киев — оккупант. И ту демократию, которая разрешила им кидать коктейли Молотова в «Беркут», я никогда не приму.

— Но если бы вы не вышли из Славянска и не заняли Донецк, в городе не было бы столько жертв от обстрелов, — говорю я.

— Куда катится этот мир… — отзывается врач. — Скажите, что для вас самое ужасное?

— А что для вас самое ужасное?

— Для меня — когда бьют по домам из гаубиц и дети плачут. А ты ничего не можешь сделать… Мы переносили детей-инвалидов. Но понимаете, в чем проблема? В том, что тело у меня маленькое, я все равно собой всех не закрою. А каждого нужно было нести сто пятьдесят метров до пищеблока.

— Украинская армия действует как не на своей земле, — произносит Максим.

— Но нам удалось из Славянска выйти, — продолжает спокойно врач. Он сидит, скрестив руки на груди. — Были люди, которые вызвались нас прикрывать. Они принесли себя в жертву. А вы хотели, чтобы нас всех убили ради того, чтобы спасти Донецк? Во всем, получается, мы виноваты? А вы знаете, за что Христа распяли? Он принес себя в жертву ради людей. А вы думаете, его жизнь стоила жизни тех людей?

Трое остаются в маленьком гостиничном номере. Скоро стрелка добежит до того часа, на который назначен переход границы.

Едем на машине Максима. Она дорогая и внушительных размеров. На выезде из Донецка встречаем колонну военных грузовых машин. За ней идут несколько «бэтээров». Через десять минут у обочины дороги, ведущей в Ростов, видим танк, накрытый зеленой сеткой. Рядом несут дежурство двое военных.

— Куда идет техника? — спрашиваю я, выходя из машины.

— Перемещается вдоль границы, — выходит из тени дерева один из военных. — А вообще она стоит тут и никаких границ не переходит. Никаких захватнических планов мы не вынашиваем. Охраняем свою границу.

— А вы с вашей техникой хотели бы оказаться за границей?

— К сожалению, — отвечает он, усмехнувшись, — наши желания не всегда совпадают с приказами руководства. Наша задача пока стоять тут.

Гуково. Дорога идет вдоль помрачневших перед закатом полей с подсолнухами. На горизонте видна редкая лесополоса. За деревьями стоит несколько российских боевых машин. Сотрудник одной из общественных организаций по сбору гуманитарной помощи Сергей везет меня в лагерь к беженцам. В бардачке два до отказа забитых рожка карабина. Все заднее сиденье занято коробками и мешками с гуманитарной помощью.

— Алло, — отвечает на звонок Сергей.

Из трубки слышен рыдающий женский голос. «Она до проводника, наверное, не доедет! — плачет женщина в трубке. — Телефон у нее недоступен! Они ее повязали». Сказав в трубку: «Подождем», Сергей обращается ко мне:

— Ее дочь живет в Краматорске. Сегодня ночью наш проводник должен был перевести ее через границу. У нее бойфренд в ополчении. Она готовила им еду.

Сбоку от дороги голубыми и оранжевыми палатками показывается лагерь. Одновременно слышатся звуки далеких орудийных залпов.

Из ближайшей палатки доносятся электронные звуки взрывов и перестрелки — мужчина играет на ноутбуке в стрелялку. В другом углу сохнут на веревке детские пеленки. К голубому тенту приколота икона Серафима Саровского. На лежаке сидят женщина и двое мальчиков. Еще одна с грудным ребенком — напротив. В полутьме выделяется красная, похожая на пионерский галстук косынка на седой голове старухи. Она сидит в цветастом халате на краю лежака и, держась руками за большую грудь, раскачивается так, будто в груди у нее ноет и болит.

— Мы из Краснодона, — говорит она. — Это все мои дети и внуки, — обводит загорелой рукой мрачных обитателей палатки. Их лица темней и угрюмей, чем лик Серафима. — Ой, как хорошо там стреляют… — говорит женщина.

— Стреляют страшно, — не отрываясь от экрана, вставляет мужчина в шортах.

— Бригадир, иди поешь, — обращается к нему один из братьев.

— Щас, щас… — отзывается тот. — Сегодня самолеты летали, знаете? — на секунду вскидывается на меня. — Дети, как увидят, тикают прятаться. Цельный день сегодня летают самолеты. Дальше будет страшнее, — звонко заявляет он, и мать тяжело вздыхает, словно подавляя новый приступ тягучей боли в груди. — Мы туда возвращаться и не думаем. Надеемся, что что-то изменится, но навряд ли.

— А в Красном Партизане мы вообще попали под бомбежку, — говорит мать. — Потом танки пошли, снайпера. За землю они все это делают. За землю.

— Правильно, — отзывается ее сын. — Только земля им без нас нужна. У нас одиннадцатого мая прошел референдум. Законный. Мы от них отделились.

— Я хотела, чтобы все мои дети выросли работящими, — говорит мать, раскачиваясь. — А теперь просыпаюсь, и как мне смотреть на это? Мы нищие, ни-щи-е. Но ничего, жизнь дороже. Главное — что все живы.

— Ничего, мать. — Мужчина захлопывает ноутбук. — Уедем все в Тюмень. Там война нас не достанет.

Красный Сулин. Сергей останавливает машину у входа в общежитие, где его уже поджидает группа мужчин, женщин и детей.

— Им тут жрать нечего, — успевает сказать он прежде, чем распахивается дверца машины. — Тут в мешке есть игрушки, — обращается к детям, выгружая из машины помощь. Дети обступают мешок.

Длинные коридоры, покрытые истертым серым линолеумом. Кое-где на столах выложена гуманитарная помощь — неновая детская и женская одежда. Возле кухни толпятся женщины, две с детьми на руках.

— Девятого числа была первая бомбежка в Петровском районе Донецка, мы все как раз оттуда, — говорит темноволосая женщина в цветастом сарафане.

— И вы не жалеете, что поддержали ДНР? — спрашиваю их. — Ведь вам пришлось убегать из города.

— Конечно нет! — отвечают хором. — Мы наше ополчение и отсюда поддерживаем и надеемся, они это чувствуют. Порошенко сказал: «Даже за глоток воды ополченцу будут расстреливать». А мы их кормили и помогали.

— А я еще и на блокпосту с ними стояла! — говорит самая взрослая женщина с короткой стрижкой.

— Даже дети сепаратистов теперь сепаратисты! — кричит другая, молодая и голубоглазая. На футболке у нее нарисовано сердце, пронзенное двумя стрелами. — Вот ребенок, ему восемь месяцев! Познакомьтесь — сепаратист!

— А почему вы не попросили своих мужчин сложить оружие? — спрашиваю их.

— А почему они должны? А нас спрашивали, хотим ли мы Майдан?! Хотим ли мы в Евросоюз?! Они нам что сказали? Ваше дело работать, наше — политика. Пусть уйдут с нашей территории! После того что сделала украинская власть, ни о каком «в составе Украины» не может быть и речи! Они нас бомбят! Вы знаете, что они! нас! бомбят!

— Но говорят, что по вам стреляют сами ополченцы, — произношу я.

— Ага! — Женщины сходятся тесней. — Значит, они нас и защищают, и обстреливают одновременно?! Больше всего наших ополченцев гибнет, когда они пытаются отвести удары от нас! Они вызывают огонь на себя! Наши мужчины защищают нас! И если бы у киевлян были такие мужчины, они бы ими гордились так, как мы гордимся своими!

— Вот я вышла замуж в девяносто шестом году в село в Ивано-Франковской области, — говорит женщина в сарафане. — Я только вошла в дверь, и первое, что я услышала: «О, москалька недорезанная». Никогда! Никогда между нами не было дружбы, мы просто не лезли друг к другу. А Россия, говорили, нам враг! Но почему же это так получается, что у врагов нам комфортней, чем у себя на родине?! Я развелась, потому что с бандерой жить не хочу. Чтобы я перестала разговаривать на русском, мне пришлось и в подвале посидеть. А вы думаете, мы шутим?

— Это моя дочь, — говорит пожилая. — Свекр ее держал, а муж бил. А у нее маленькое дите на руках!

— А я им сказала: «Как разговаривала на русском, так и буду! И дите мое будет! Еще и ненавидеть вас будет!»

— И что дите? — спрашиваю ее. — Ненавидит отца и деда?

— Это я, — говорит темноволосая девочка-подросток, краснея от стеснения. — Да, я их ненавижу, — нежным шепотом добавляет она.

— Может, вам просто с мужем не повезло? — спрашиваю женщину.

— И со всем селом? — отвечает за нее мать. — И с участковым? К сожалению, этого уже не искоренить. Скажите… — она переводит дыхание, — а за что ей их любить? Они бомбят, сюда в лагерь вот такие осколки прилетают — ребенок от страха сознание потерял, — говорит она, и девочка снова краснеет. — А как они с мамой со школы бежали, когда бомбить начали?!

— У вас, наверное, сын в ополчении, — говорю я.

— Да! — Она выставляет грудь вперед, словно желая сказать: «На! Расстреливай!». — Есть! Есть у нас там сыновья! — Она бьет себя в грудь. — И я сама была на баррикадах! И если бы мне дали в руки автомат, я бы пошла с голыми руками и хоть одного б убила. Они говорят, что наши ребята нами прикрываются. А мы сами против их воли лезли на баррикады, чтобы их собой закрыть!

— И мужья у нас там есть! — говорит голубоглазая женщина. — И единственное, что мы сейчас можем сделать для них, — это молиться. А меня, знаете, что больше всего потрясло?! — Она кричит в полный голос, тряся уснувшего ребенка. — Когда Верховная рада встала и в ладоши захлопала, узнав, что Одессу… спа-ли-ли!!! Как с ними жить?!..Никогда не забуду, — она теребит пальцами сердце на футболке, плачет. — Я не для того их родила, чтобы их разбомбили. Я их для счастья, для радости родила, — наклоняется над ребенком.

— Я была против референдума, — говорит молодая женщина в очках и синей футболке. У нее тихий голос, до сих пор она молчала. — Но когда я увидела, что случилось в Одессе, я сказала: «Нет, на Украине больше не хочу жить никогда».

— Мы для них люди второго сорта, — отрезает пожилая.

— Нет. Но они думают, мы страдаем оттого, что русские пришли и нас захватили, — говорит женщина в очках. — И даже президент сказал, что на русском будете разговаривать только в туалете у себя дома. А я хочу на русском говорить.

— Демократия! Они мне указывают, на каком языке разговаривать! — выкрикивает пожилая.

— А кем вы работали? — спрашиваю ее.

— Я литейщица. Делала детские машинки и танки. У нас в Донецке большая фабрика. Мы все тут рабочие. Я сама заработала на две квартиры и дачу. И ни в какую заграницу ехать не хочу.

— Может, вам стоило просто поговорить друг с другом: востоку и западу? — спрашиваю их.

— Мы хотели, но они от нашего имени стали говорить с Ахметовым, — говорит женщина в сарафане. — А кто такой для нас Ахметов? Олигарх, который недоплачивает шахтерам зарплату? Единственное, что мы можем сейчас сказать женщинам Западной Украины: приезжайте и забирайте своих сыновей и мужей. Не бойтесь. Мы вас не тронем. Вы знаете, сколько ваших не вернется домой? Они там прикопанные лежат. А вам рассказывают сказки, что там нет мобильной связи… А если у нас ничего не получится, мы отойдем и залижем раны. А если наших мужчин уже не будет, мы возьмем оружие и сами пойдем туда.

Теперь она раскладывает пышное цветастое платье на кровати. Обвивает его широким розовым кушаком.

— Я купила это платье в Донецке для Дня Победы, — говорит она. — Еще не надевала, даже бирку не сняла. Жду. Когда наши победят, я надену это платье и побегу в Донецк. В этот день я буду радоваться, петь и прыгать. Донецк — город роз, — гладит пальцами розы, нарисованные на платье. — А пока я буду его хранить и до Дня Победы ни разу не надену.

Ее мать и дочь смотрят на нее. В глазах матери появляются слезы. Она оттягивает ворот своего халата и смотрит туда.

Ночью Сергей ждет сигнала от проводника, готовый перейти границу и забрать с рук на руки беженку из Краматорска, за которую просила ее мать. Ночь в Красном Сулине выдалась темная, разбавленная автоматными очередями. Проводник дает отбой. Девушка недоступна.

Ростов?на-Дону. За длинным столом сидит казачий атаман. Ему лет сорок. Челка выстрижена квадратом. Рядом с ним бледный мужчина в защитного цвета куртке, Олег.

— Я хочу, чтобы вы понимали, что такое переправка добровольцев, — говорит атаман. — Но давайте сначала вернемся к семнадцатому году. Волгоградская, Ростовская, Луганская область и часть Донбасса — это земля войска Донского. При коммунистах ее порезали на куски. Казаков разбросали по свету.

— И как в случае победы вы оформите это?

— Речь о захвате земли вообще не идет, — говорит Олег. — Мы не за землю бьемся. Мы боремся за то, чтобы просто сохранить в себе человеческое. Мне тридцать шесть лет. Я был пионером. Личный состав ополчения ДНР и ЛНР — это как раз такие люди. В бой идут одни старики.

— Просто за державу обидно, — произносит атаман.

— Найдите современного человека, которому можно сказать: «Нужно идти останавливать фашистские танки. Там за городом — колонна». Он у виска пальцем покрутит. А я там был. И те добровольцы, которые со мной были, — они понимали, зачем пришли. Другое дело — нехватка у них военных знаний. Знаете, какими учебниками ополченцы пользуются? НВП за тысяча девятьсот восьмидесятый год.

— К нам из Белоруссии приехал парень, — говорит атаман. — Спрашиваю: «Как на нас вышел?» Говорит, приехал своим ходом, но знал, что казаки обязательно каким-то боком с этим связаны. Просто пошел в церковь и спросил у батюшки, как вас найти.

— Вы наемник? — спрашиваю Олега. — Вы получаете деньги?

— Нет, у меня гражданская профессия. Я кладу плитку. Сейчас у меня ранение, тяжелое. В грудь навылет. Задето легкое, ушиб сердца. Мы держали перекресток — Алексеевка, Дмитровка, Саур-могила. Четыре километра абсолютно ровной земли. Единственный путь на Снежное — наш перекресток. Никогда бы не подумал, что мне придется по немецким траншеям рыть окопы. Никогда б не подумал, что столкнусь в бою с настоящими фашистами. Они убивают, насилуют, душат и вешают женщин и детей.

— Сейчас в информационном пространстве гуляет много мифов, — говорю я. — Вы лично видели то, о чем рассказываете?

— Да, через мою позицию девочку провезли — пятнадцать лет, изнасилована и задушена. А вы знаете, что по Северному Донцу люди утопленные плавают? Война, — он отворачивается и кривится в усмешке, — вы, наверное, не представляете себе, что это такое. И многие не представляют. Когда бомбардировка населенного пункта и женщина идет по улице, ты ей кричишь: «В укрытие!» А она отвечает: «Мне на работу надо». — «Да нет больше твоей работы! Нет там больше ничего!» А когда дома начинают складываться? Вы знаете, что это такое? Вы себе представить не можете, — он ударяет мобильным телефоном по столу, — каково это, когда дома складываются в хлам…

— Но вы забываете, что не все хотели установления ЛНР и ДНР. И тем более не все хотят в окопы.

— Вот закончится война, пусть проголосуют. А пока бомбят нас всех — и тех, кто хочет, и тех, кто не хочет. В ополчении много местных мужчин, которые готовы были с зажигательной смесью и палкой с гвоздями на танки бросаться.

— Послушайте, — останавливает Олега атаман, — вы как себе представляете переправу добровольцев через границу? Под покровом ночи ползком по траве, обдирая колени, под колючей проволокой с позывными: «О?о?у?у»? Такого не бывает. У меня в Луганске родственники. Я подхожу на блокпост и подаю паспорт. Не пропустить меня у российских пограничников оснований нет. А украинских там самих уже давно нет. Под Луганском их приняли местные казаки. Переодели во что было. У них огромный недостаток в разгрузках и амуниции. Бывает, сидят пятьдесят человек, у них десять автоматов на всех и два охотничьих ружья. В Донецке с вооружением попроще: там взяли склады с вооружением.

— У добровольцев большие потери? — обращаюсь к Олегу.

— Нет, у нас только один парень погиб из Таганрога. А во время движения отсюда туда потерь не было. Только в бою. Семьдесят процентов из тех, кто идет в ополчение добровольцами, — это казаки. Остальные русские.

— Вы же должны понимать, — вступает атаман, — что кому-то просто выгодно говорить о высоких потерях ополчения. Рассказывают, что у нас и под Славянском в озере тысяча трупов лежит. Вы хоть одну фотографию видели? А наемником, кстати, считается тот, кто, зайдя на территорию другого государства, воюет за зарплату, превосходящую зарплату рядового солдата. А если учесть, что основная масса туда идет, даже не представляя, что будет есть… Вы знаете, когда мы были в Крыму, вопрос о питании вообще не стоял. Бабушки и простые люди столько всего несли на блокпосты, что у нас каждый день был шведский стол.

— А вы не считаете, Олег, что, находясь там, вы подставляли местных жителей? — спрашиваю я.

— Я не ушел оттуда, я эвакуировался по ранению, — отвечает Олег. — Мы ушли, чтобы вернуться. И погнать тех, кто взял Славянск, так, чтобы перестали даже смотреть в сторону юго-востока. Ну… я не знаю, как вам понятней объяснить. Мы в городе не деремся. Мы дрались в Славянске на блокпостах. В Краматорске блокпосты стояли в пятнадцати километрах от города. Но огонь все равно велся по жилым массивам.

— А он туда пошел без страховки и зарплаты, понимая, что может вернуться без рук, без ног и всю жизнь через марлечку кушать, — говорит атаман.

— Каково процентное соотношение местных ополченцев и добровольцев?

— Процентов двадцать — добровольцы. Ну, тридцать — это потолок, — отвечает атаман. — И опять же те, кто туда заходит, не сидят там до упора. У кого-то отпуск заканчивается, кто-то разочаровывается, кто-то ранен, кто-то устал.

— А если я вам скажу, что не буду рыть окопы? — поворачиваюсь к Олегу.

— Такого, девушка, не бывает, — отвечает он. — Вы когда-нибудь со смертью разговаривали? Вот сейчас вы с ней разговариваете.

— То есть вы смерть?

— Да, я смерть, и у меня серые глаза, я красивый парень. Но я твоя смерть… Вот это там многие люди понимают. Это вам здесь хорошо и уютно сидеть. А там чувства обостряются до животного уровня. Потому что вы стоите рядом с хищником.

— Для того чтобы я почувствовала в вас смерть, вы должны были убивать, — замечаю я.

— Я убивал. Много, мало, но мне хватило, — стучит телеграфом. — Любой военный на гражданском языке — кто? Серийный профессиональный убийца. Давайте говорить правду. Я не верю в принципиальность человека, когда вокруг него мертвецы… Нас просили: «Проведите меня под конвоем. Я вам дам экскаватор. Лишь бы все видели, что вы меня заставили». Все как рассказывал дед о сорок первом. А если вы хотите поговорить о контакте нацгвардии с мирным населением… Вы знаете, что у них изнасилование не наказывается? А у нас за изнасилование расстрел. Выводят и расстреливают.

— Кто?

— Особый отдел, сформированный из местного населения…

В сорок втором атаки Красной армии на Саур-могилу не увенчались успехом: за полгода была расстреляна вся двадцать пятая дивизия. Сейчас мы воспользовались укрепрайоном немцев.

По немецким окопам мы выкапывали наших бойцов и немцев, выбрасывали кости и занимали окопы. Это война. Все очень прагматично. Вот он лежит, погибший семьдесят два года назад, а вот твой товарищ раненый, и ты знаешь, что, если ты кости быстрей не выбросишь и не окопаешься, точно так же положат половину твоего подразделения! К чертовой матери! Мне б прощенья просить не у скелетов, а у наших пацанов, убитых из-за того, что мы не успели закрепиться до конца!..И я тоже был всегда против убийства мирных жителей, даже когда воевал в Чечне, — он вздыхает, и кажется, что слышно, как пропускает воздух пробитая в его легком дырка. — Тот парень из Таганрога — он сам вызвался прикрывать наш отход. Ему было двадцать четыре года…

А давайте я никому не позволю прикрывать! Пусть погибнуть все! Надо сказать большое спасибо тем людям, которые построили мемориал Саур-могилы. Они сохранили многие жизни одним тем, что не пожалели бетона. Мы прятались за барельефы, на которых выбиты имена погибших при штурме этой высоты в Великую Отечественную.

Бетонный навес автобусной остановки. Здесь собрались мужчины в шортах. Рядом с будкой, скрестив руки на груди, стоят еще трое. У одного на шее болтается бинокль. Поодаль припарковано несколько машин. Все смотрят в одном направлении — вперед. Впереди поле, желтое от подсолнухов. За ним низина.

И вот в этой низине сквозь увеличительные стекла бинокля хорошо видны таблички: «Внимание! Государственная территория Украины». За табличками дым. Из него вылетают красные круглые вспышки, похожие на кометы.

— Во хохлы дают, — усмехается один из мужчин. — Стреляют прямо на Сауровку.

Чуть дальше холмы. Один из них — с высоким штырем посередине — Саур-могила. По эту сторону границы летает белая бабочка. Блеет коза.

— Нацгвардейцев, говорят, погнали, — замечает другой. — И они пошли по своим минным полям. Хохлы ж мины кладут, а карты не рисуют.

— А сколько рвов на границе с нами накопали? По три метра насыпи. А так, все под богом ходим. Сколько уже животных на нашей территории поубивало этими снарядами.

Подъезжают еще две машины. Из них вываливаются местные с биноклями. Столб дыма перестает посылать в небо огненные вспышки. Видно только, как дымится орудие, хотя само оно скрыто в низине.

— А что, кина не будет? — разочарованно спрашивает один из подъехавших.

Покосившись на него, атаман садится в машину. Следующую остановку его внедорожник делает на перекрестке. Там за деревянным столом под навесом сидят с десяток молодых мужчин в камуфляже.

— Чем мы тут занимаемся? — спрашивает сотник, топорща седые усы. — Обкатка тут у нас летняя. Хлопцы не должны забывать, что такое автомат.

— Тут поблизости от вас стреляют… — начинаю я.

— Где? — Сотник выпучивает на меня голубые глаза и обводит взглядом казаков. — Хлопцы, у нас тут стреляют? — Хлопцы отрицательно качают головами. — То на Украине. То хохлы меж собой разбираются. А зачем мне Украина? Когда к нам придут, тогда и будем разговаривать. У нас достаточно казаков, чтоб под ружье поставить. Хлопцы?

— Любо! Любо! — поддерживают они.

— А вы чего от нас услышать желали? Что они нацгвардия, а мы белая гвардия? Винтовку наперевес и сейчас побежим на ту сторону? Не-ет.

— Боюсь, вы мне не всю правду говорите, — произношу я.

— Ой-й… — Сотник снова топорщит усы. — Боже сохрани. А зачем оно мене нужно?

— Да переживаем мы! — сдавленно говорит один из казаков. — Конечно, переживаем за людей там!

— Хлопцы! — успокаивает его сотник. — Это чужое государство, пусть они сами разберутся. А России не надо за всех страдать и умирать. Вы посмотрите, как наши бабушки по поселкам живут. Не лучше этих беженцев. А тут он беженец: белые носочки, шортики, маечка. А я так скажу, — хмурится он, — жинку до границы сопроводил, родненький? Поцеловал на переходе и — туда, за своим счастьем, — машет в сторону Украины.

— Вы прекрасно знаете, что казаки уходят добровольцами, — говорю я. — Это факт, и не надо его отрицать.

— Тю-ю. Кто вам такое говорит?

— Я это знаю. И вы знаете.

— Тогда давайте я скажу, как вижу эту тему. У нас много родственников на той стороне, по приграничью. И ему, когда он смотрит эти передачи, эти куски мяса, что показывают… У него там тоже что-то щемит. И он идет брату своему помочь. Это кровное. Хлопцы, я что-то не так говорю?

— Любо! Любо! — отзывается стол.

— А зашел я в лагерь, и первое, что увидел, — три беженца стоят. Гогочут как кони. А на них пахать нужно. Ну чего вы оттуда убежали? Бейтесь там за свое будущее. Или вы ждете, когда Путин войска введет и на нас навалятся Европа с Америкой? Тоже не алле. Хлопцы?

— Любо!

— Значит, вы собираетесь идти на конфликт с беженцами мужчинами?

— Трение уже пошло! — выкрикивает кто-то из казаков.

— Хлопцы… — предупреждает сотник. — Трений не будет. Не допустим. Но почему наши должны гибнуть?

— Может, потому, что они сами вызвались?

— Родственникам помочь. Казак туда идет отомстить за своих или защитить их! Всего лишь. А Западной Украине я бы передал непечатное: «Сидели б вы в своих елках и не совались бы никуда! Хотите отделиться — живите в Европе! Кому эта шушера нужна?»

— Любо! Любо!

— А зашли в тупик — выпрямляйте свое положение. Мы гостей всегда примем. А то как получается? Люди бегут сюда, а их с той стороны расстреливают, как куропаток. Наши хлопцы бегут туда, — кивает на своих, — их собой прикрывают. И тащат на нашу сторону. И вы прекрасно знаете, что вчера мы и украинских погранцов приняли — в наши госпиталя. Я что-то не так говорю, хлопцы?

— Да чем не так? Все так!

— Придется нам западенских солдат спасать — будем и их спасть, — продолжает сотник. — Не вопрос. Потому как если он побежал, бросив оружие, значит, нас о помощи попросил. И вот когда он бежит безоружный, то он такой же, как и я.

— Любо!

— Мы его примем и помощь всякую окажем. Но кто придет сюда с автоматом, тот тут и поляжет. — Он снова обводит хмурым взглядом своих хлопцев.

Внедорожник едет по полю с подсолнухами. Желтые головки цветов тяжело бьются о машину. Выходим. Перед табличкой, предупреждающей, что дальше территория Украины, выкопан глубокий ров.

— Мы проехали двести километров. Граница — тысяча километров, — говорит атаман. — Поля тут нехоженые, следов от гусениц нет.

Вдалеке слышится гул.

— Кажется, самолет! — говорю, поднимая голову. Но небо чистое.

Через несколько секунд гул замирает. Время — между четырьмя и пятью часами дня 17 июля. Сбитые подсолнухи неподвижной шеренгой застыли на земле.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.