Воронья свободка-2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Воронья свободка-2

Часть вторая. О режиссерах.

Итак, я поставила перед собой умозрительную задачу – выявить из хаоса фактов и понятий, еще не систематизированного историей, приблизительные контуры отечественного театра конца ХХ – начала ХХI века – и зачем-то пробую эту задачу решить. Тут есть несколько русских опасностей, русских ментальных опасностей – когда ищется какое-то одно, самое верное, большое и главное решение, а все остальные считаются побочными, второстепенными и, в общем-то, и ненужными. Однако по-настоящему проницательная ментальность видит, как множественно, подвижно, гибко по-настоящему жизнеспособное, глубокое и верное решение чего бы то ни было. Летучие тропинки, ответвления, боковые пути, едва намеченные дорожки бывают не менее важны, чем изъезженные просторы больших дорог. Тем более, если задуматься над вопросом, что такое на сегодняшний день режиссура драматического театра и кто такой режиссер.

Режиссер – автор спектакля. Над этой теоремой работал весь прошлый век, превратив ее в подобие аксиомы. У зыбкого, сомнительного искусства театра, не обладающего никакой единой теорией собственного устройства, обнаружился самодержавный творец. И тут засветился некий волшебный фонарь, бросавший яркий, фантастический свет на лица авторов театра ХХ века.

Режиссеры как будто несли в себе тайное вещество, из которого когда-то делали Вселенную и из которого они могли делать театр. Они знали – что, они умели – как. Одной рукой они ставили спектакли, другой – писали книги о том, как ставить спектакли, третьей…или это уже будет нога? – они воспитывали учеников и еще чем-то они связывались с умонастроениями времени и ладили – или воевали с ними. Универсалы, эрудиты, обраставшие легендами при жизни, режиссеры готовы были отвечать за все и определять все в театре.

Волшебный фонарь стал мигать и тускнеть – на мой взгляд – в середине восьмидесятых годов. Эту эпоху можно почти всерьез окрестить эпохой «гибели богов».

Первая трагическая история этого времени связана с именами Юрия Любимова и Анатолия Эфроса. Нисколько не сомневаясь в праве Любимова распоряжаться своей жизнью и своим талантом, замечу только, что его решение предоставить театр на Таганке воле судеб было беспрецедентным в истории. Бывало, что режиссеров истребляли, театры закрывали, но такого, чтобы главный режиссер, автор целой театральной эры и предводитель крупного коллектива, без угрозы для жизни, сам, пусть и под гнетом тяжелых обстоятельств, но по собственной воле ушел из своего театра – такого не было. Поведение Любимова обнаружило новый для отечества вариант жизни творцов театра – они могли, оказывается, обходиться без отечества, полагаясь на свои профессиональные умения, вполне конвертируемого образца. Мало того, они могли обходиться и без своего театра, пользуясь «тайным веществом» таланта как личным семенным фондом. Разумеется, этот вариант совершенно нормален. Но отношение к режиссеру как к богу, царю и пророку своего театрального отечества, дало трещину. Вместо пророков, надрывающих душу, взывающих к совести и зовущих к новой жизни, обнаружились просто профессионалы, ясноглазые и быстрорукие умельцы, которые сегодня здесь, а завтра там.

Просвещенный зритель стал трезветь на глазах и пробовать избавиться от комплекса прирученного и брошенного лисенка. Ничего нет страшного в том, что многие режиссеры возятся с нами, как говорится, до первого снега и первой хорошей суммы прописью в заграничном контракте. Режиссер – автор спектакля, а где их нет, спектаклей-то. То, что Станиславский, Мейерхольд, Таиров и другие великие русские режиссеры сиднем сидели в отечестве – результат печальных исторических фактов. Могли бы – непременно рванули бы на запад. Все нормально, нормально. А некое амбивалентное отношение некоторых театралов к деятельности наших режиссеров в миру – издержки провинциализма. Читая сообщения о том, что режиссер Икс с большим успехом поставил в Париже какую-нибудь там «Пиковую даму», мы обязаны приветственно помахивать хвостиками в сторону очередных побед российского искусства. Утверждения, что от всех этих клонированных за границей «Борисов Годуновых» и «Евгениев Онегиных» несет, как правило, тоской зеленой и конъюнктурой того же цвета – злобные измышления, не правда ли?

Но невозвращение Юрия Любимова – это всего лишь драма. Судьба Анатолия Эфроса – трагедия. Один из лучших режиссеров второй половины ХХ века, человек, который делал историю русского театра чем-то действительно похожим на историю, со своими героями и сюжетами, чем-то таким, что можно рассказать, – не выказывал никаких признаков ослабления таланта. До сих пор некоторые критики убеждены, что, согласившись возглавить вместо Любимова театр на Таганке, Эфрос совершил ошибку. В каком-то смысле это верно. Конечно, ему следовало, трижды перекрестившись, бежать подальше от своры оголтелых фанатиков, вымещавших на нем свою животную злобу. Но Эфрос-то наивно полагал встретить коллег, сотрудников, «благородных артистов». Однако в дело явно вмешался «повелитель мух» – и благородные артисты превратились в чертовых кукол. Смерть Эфроса произвела впечатление чего-то совершенно недолжного и оставила вечный звук лопнувшей струны, оборванной миссии. И нельзя не поразиться тому, что в последующей судьбе театра на Таганке и тех, кто травил Эфроса, явно читается чей-то могучий и грозный гнев. Театр был истреблен и развеян по ветру – два «дочерних» предприятия со словом «Таганка», функционирующие сейчас, с той бывшей Таганкой ничего общего не имеют.

История гибели лучшего режиссера страны в лучшем театре страны ясно обнаружила серьезное нравственное неблагополучие отечественного театра. Кто выучит учителей и кто вылечит врачей – думалось всякий раз, когда деятели театра рассуждали о высокой миссии и глубокой ответственности сценического искусства. Треклятая советская власть подмораживала театральные нравы, покрывала язвы ледяной корочкой строгости и умолчания. С первыми лучами солнца свободы лед растаял…

Вторая по величине трагическая история середины восьмидесятых – раскол МХАТа. Этот чисто гоголевский наворот, открывший миру, что есть «еще один Юрий Милославский», явно возвещал конец империи. Самый волевой и самый сильный деятель театра 60-х–80-х годов, Олег Ефремов, не мог справиться с ситуацией, и она шизофренически оформилась в бытие двух МХАТов одновременно (притом, что вопрос, остался ли на самом деле хоть один МХАТ, открыт для дискуссии). Что это был за сигнал? Это был сигнал о том, что и не режиссер, и не власть, и не драматургия, и не актеры определяют настоящее существование театра – а определяют его сумма предрассудков, рутина, инерция, конъюнктура, стихийный курс на выживание и еще триста тонн разного вздора. Режиссер Главного Образа – бог, царь и герой – как правило, перестает справляться с загадочным пространством театрального организма.

В конце восьмидесятых угасает творческая жизнь в Большом драматическом театре. Как и Анатолий Эфрос, Георгий Товстоногов был из числа режиссеров, связующих историю русского театра в единый рассказ. Товстоногов последовательно трудился над самоопределением и самосознанием режиссуры как профессии, вооружив рекордное число учеников тайнами анализа драмы и построения действия. Но как ни отличай, умело и эффектно, главное событие драмы от второстепенного, основой режиссуры все равно останется акт воли, осуществленный режиссером над актерами, а воля с возрастом обычно слабеет. Инерция и рутина возобладали и в Большом драматическом, а наследника по прямой Товстоногов не назначил, да этого никто из Режиссеров Главного Образа и не делает никогда.

«А что было дальше? Что было потом? – Не было дальше. Не было потом.» (Если помните, этой репликой Вивьен Ли заканчивается картина «Леди Гамильтон»).

Шучу, конечно. Много чего было потом. «Шел дождь, и перестал, и вновь пошел…». Зритель перестал ходить в театр, потом опять стал ходить. Открылись «Театр Луны» и «Театр Дождей», театр «Особняк» и театр «Остров». За ударный труд Малый драматический театр Льва Додина стал Театром Европы. Роман Виктюк изобрел театр Романа Виктюка. Вышло сто тысяч интервью с Анатолием Васильевым, где он удивительно образно рассказывал, что такое драматическое искусство. Появилась и окрепла мастерская Петра Фоменко. Марк Захаров понял, что власть – не враг искусства, но в своем творчестве почему-то постоянно утверждал противоположное. Кама Гинкас упорно работал над сокращением сценического пространства и готов, кажется, поставить спектакль на столе. Бодрыми шагами, лихо усмехаясь, на сцену ворвалась неугомонная сеньора Антреприза.

Режиссеры-авторы, действительно обладающие художественным мышлением, в общем, сделались куда менее заметными и величавыми. Притихли. Углубились в себя и свое. Давно перестали поучать или вещать, если и занимались этим когда-то. Фоменко, Гинкаса или Додина редко увидишь по телевизору, а если и увидишь, то смотреть они будут куда-то вбок, говорить тихо, улыбаться печально. Они стали похожи скорее на монахов в миру, монархи же нынче другие. Вперед, на общественную авансцену выдвинулись – Руководители.

Рассматривая нынешнее положение дел в драматическом театре – уже без света волшебного фонаря, когда режиссеры казались такими всевластными и всезнающими, такими чудесными и легендарными – сначала теряешься от хаотической пестроты картины.

Пожалуй, главный режиссер как основной автор-вседержитель театра, свергнут. Нередки ситуации, когда истомленный театральный организм ждет властителя – а его нет и нет. Некого назначать. Управляющие культурой мечтают, что вот, появится некто, умный как Эфрос, волевой как Ефремов, сообразительный как Захаров и невозмутимый как Любимов – а по театральным столицам бродят какие-то сомнительные зачарованные хиппи, которые в состоянии поставить спектакль, но и только. Где столбовая дорога, а звериные тропы, не разберешь. Запутанные театральные эксперименты идут в огромных залах, а ясное, классическое искусство ютится в крошечных пространствах. Художественная индивидуальность многих театров постоянно размывается, так что они делаются похожими друг на друга, и режиссеры и актеры легко кочуют по пространствам, образуя непрерывный веселый хоровод.

Нет ничего главного. Любой, самый расхваленный спектакль можно абсолютно спокойно не смотреть. Потенциальный зритель, читая о том, что «режиссер С., постановщик нашумевшего „Пластилина“, выпустил новый спектакль» обычно не испытывает никакого желания немедленно узнать, где и как шумел упомянутый пластилин. Шумел – и на здоровье. Вместо обязательного списка того, что принято в хорошем обществе к непременному просмотру, образовалась достаточно свободная и широкая система предпочтений. А театральные организмы поделились не на советские и антисоветские, художественные и антихудожественные, классические и экспериментальные, а на большие – и малые.

Над малыми организмами колдуют, как правило, режиссеры разных степеней таланта, но общего типа сознания, те самые все определяющие авторы, ставшие из монархов – монахами. Здесь, на отвоеванной делянке режиссерского авторства, иерархия главного и побочного – существует. Триумвират Петра Фоменко, Льва Додина и Камы Гинкаса парит на солидной и законной высоте. Здесь все серьезно. Здесь осваивается русская классика, актеры слаживаются в ансамбль, психические энергии распускаются широко и вольно, как степные тюльпаны, и на каждом эстетическом сантиметре можно поставить клеймо «Сделано таким-то». Сюда не забредают профаны поржать и поглазеть на «такого-то». Здесь не всегда уютно, но всегда интересно…

Прекрасно, чего же лучше, но отчего этот тип театра, вполне классический, обретается в столь малых пространствах?

А оттого, отчего Кама Гинкас не прижился в свое время в МХАТе, Льва Додина не пригласили главрежем в БДТ, а Петра Фоменко вытравили из Ленинградского театра комедии. Для упомянутых театров эти режиссеры могли бы стать долговременным художественным спасением. Но вот смогли бы они ими долговременно руководить или нет – это вопрос.

Большими театральными организмами нынче руководят – руководители. Профессия: начальник. Руководитель – это такой человек, которого никто не может съесть, напротив того, он сам может кого угодно съесть. Руководитель, будь он из актеров, директоров или завлитов, прошел огонь, воду и медные трубы. Он пережил бунтарское время перестройки, когда озверевшие театральные коллективы сметали начальство и требовали свободных выборов. Он сделал все возможные выводы. Бунты упразднены. Руководитель – это полномочный и полновластный представитель инерции театрального организма, нацеленного на выживание, а не на решение художественных задач. Руководитель – бог, царь и герой целебной и спасительной конъюнктуры, хранитель постоянной температуры театрального тела. Режиссеры очень любят родить театр, довести до расцвета, а затем умертвить. Руководители ограждают существование доверенного им театроподобного организма от подобных острых процессов.

Смерти больше нет. Есть вечная жизнь. Один спектакль лучше, другой хуже – что так волноваться-то. Руководители жизнерадостны, спокойны, положительны, шутливы, общительны. Они приятны начальству, приятны зрителям. Руководителям нравится жить, получать премии, справлять юбилеи, чувствовать себя частью большой хорошей культуры большой хорошей страны. Их гладкий упитанный симпатичный облик действует как антидепрессант. Руководители прекрасно округло говорят. Они вообще прекрасны. У них подрастают чудесные гладкие симпатичные дети, сплошь талантливые и активные. Кроме того, Руководители несомненно интеллигентны и всегда могут процитировать Пушкина и Чехова. «Спокойствие, только спокойствие – дело-то житейское» – девизом горит на фронтоне театра, руководимого Руководителем.

У руководителей есть одна интересная особенность: режиссер может стать руководителем большого театрального организма и войти в затяжную историю любви-вражды художественного и начальственного внутри одного сознания (Марк Захаров), но руководитель редко стремится стать режиссером, и чем он умнее, тем меньше его стремление. Ведь поза хозяина, выбирающего из художественного рынка своего времени подходящего работника-режиссера, куда спокойнее и выгоднее.

Заглянем теперь сюда, на современный рынок режиссуры.

Режиссер драматического театра – по– прежнему довольно престижная, мужская по преимуществу, профессия. Образованный, волевой, работящий режиссер с репутацией, готовый к странствиям и некоторым неудобствам быта, вполне может заработать приличные деньги. Не горы золотые, конечно, но и не медные гроши. Довольно высок спрос на режиссуру тихого провинциального консервативного вида, когда режиссер спокойно, более – менее грамотно, без всяких новаций, производит свои ритуальные постановочные жесты. Катерина выходит справа, Борис слева, пошли-пошли – стоп! – начали. Тишь, гладь, Божья благодать, кресла бархатные, глаза слипаются, это и есть культура. Желающие навестить Большой драматический театр Санкт-Петербурга могут с удивлением увидеть, что подавляющее большинство спектаклей театра подписано не известными в городе именами, а именем Николая Пинигина, скромного труженика провинциальной разводки. Грамотно, серо, скучно – но, видимо, это и действует успокоительно на руководство театра. А то придет буян, грубиян, начнет шерстить труппу, приносить гадкие сомнительные пьесы, мучить артистов, напрягать критику. Про спектакли Николая Пинигина хоть убейся, ничего написать невозможно – стало быть, стоит в БДТ благословенная тишина и даже мухи не жужжат, потому что сдохли от скуки. Но таких, как Пинигин, много, и Руководители их обычно любят – за личную скромность и художественную простоту.

Да, любить-то любят, но понимают, что для шума и блеска нужны другие. О которых всегда есть, что написать, даже когда они производят решительную абракадабру. Смельчаки, пытающиеся разговаривать на художественном языке от азов до зауми. Работники мизансцен, трактовок, пауз и антрактов. Дрессировщики хищных зверей (актеров)…

Написала я это и вмиг представила себе этих зачарованных странников, промотавшихся фокусников, усталых и проворных акробатов, у которых ничего нет, кроме пестрой репутации, вечных странствий и маленького платочка в кармане, который они расстилают – чтобы начиналось представление. Говорливые интеллектуальные товстоноговцы – любители сравнивать двадцать переводов Шекспира между собой, беглые прибалты – экстремисты, мистически обольстительно и лукаво улыбающиеся ученики Васильева с обязательной буйной растительностью на голове, шаловливые последователи Виктюка с непременным маркизом де Садом в кармане… не могу сказать, что я вот так всех безоговорочно люблю, но что-то в их существовании меня живо трогает. Зеркало тролля разбилось в сказке на тысячи осколков и застряло в глазах невинных жертв – а идеал театра разлетелся на сотни образов и они поселились в умах режиссеров-странников. Если это не конъюнктурщики и не самозванцы, то всегда безумцы и мечтатели. Все что-то придумывают, кропают, сочиняют композиции, восхищаются актерами, говорить не умеют, стеснительны, тревожны, неприхотливы в быту, аполитичны, нелепы, несчастливы, думают коротко, неперспективно – на один спектакль. Потом думают о другом спектакле. Критики пишут: о, у вас, батенька, эволюция. Режиссеры пугаются.

Они боятся провала, нищеты, критиков, получить что-нибудь золотое, не получить ничего золотого, стать главным режиссером, никогда не стать главным режиссером, управления культуры, управления культурой, безумия, забвения.

И тем не менее – это удивительно мужественные люди.

Они знают, что. Они умеют, как.

Их по обыкновению бледные лица и тощие торсы как-то удивительно контрастируют с румяным и крепким обликом типичного Руководителя. (Ей – Богу, среди странствующих режиссеров не припомню ни одного толстяка!). В их существовании есть что-то от добровольного мученичества и вольного праздника одновременно. Слава у них глухая, свобода относительная. Новый пореформенный массовый зритель знает их мало и неясно понимает, зачем они нужны.

Главные герои современного театра – не драматурги, не режиссеры и не руководители.

Это, конечно, актеры.

Часть третья: Актеры

Вы спрашиваете, о чем я хлопочу? О своем удовольствии, больше ни о чем. «Все мерзостно, что вижу я вокруг, / но как тебя покинуть, милый друг?» – справедливо написал Самуил Маршак. Вот и я, каждый раз зарекаясь ходить в драматический театр после какой-нибудь тошнотворной «Имаги», сожалею лишь об одном – не увижу я, не ходя в театр, хорошей актерской игры. А ее еще можно увидеть – пока не победил Черный театр.

Черный театр*<* О Черном театре я впервые услышала от режиссера Семена Спивака и благодарю его за точный художественный образ.> – это не символ, не фигура речи и не ругательство. Черный театр – условный термин, обозначающий реальные процессы, происходящие в психофизике театрального сообщества; возможно, эти процессы аналогичны космическим, существуют же там черные дыры, аннигилирующие все известные нам формы материи. Черный театр призван аннигилировать все известные нам формы и нормы театра.

Если вы смотрите спектакль, полностью лишенный системы ценностей и ценностных ориентаций (когда нет никакого понятия о том, что любят и что ненавидят, чего избегают и на что надеются, кого жалеют и кого презирают создатели), если актеры не в состоянии произнести ни одного слова по-человечески и занимаются противным балаганным кривлянием, если вы после спектакля чувствуете себя измотанным и усталым, замученным и оскорбленным, словно из вас кровь выпили, а душу потискали грязными пальцами – вы хлебнули Черного театра. Он явно набирает силу, хотя обитает пока только в Москве; в Петербурге есть Серый (убогий, жалкий, некрасивый, рутинный) театр, Черного пока крупицы; случаи появления Черного театра на Волге или в Сибири мне неизвестны.

Ответственность за распухание Черного театра несут руководители крупных театров, у которых от сытого бесконфликтного существования вне творчества в московской резервации, давно утрачено и нравственное, и эстетическое чутье. Подобно губеранторше из «Бесов» Достоевского, которая думала «ласкать молодежь и тем удерживать ее на краю», театральные генералы заигрывают с нигилистами, чтобы инъекцией мнимого «новаторства» взбодрить свои мертвые театры. От пары таких инъекций эти дохлые лошади, действительно, еще могут взбрыкнуть копытами.

Все режиссеры Черного театра культовые, сценографы – модные, актеры – стильные, а критики – ведущие. Человеку, живущему в сторонке, нелегко одолеть такой жанр современной словесности, как беседа ведущего критика с культовым режиссером. Читаю беседу критика Марины Давыдовой с режиссером Ниной Чусовой («Известия», 8 апреля 2003 году). И Нина Чусова рассказывает, как она ставила «Медведя» Чехова. И сначала ничего не выходило – поскольку, считает режиссер, там ничего не происходит, «пьеса буксует».

Ну, оно конечно, коли в пьесе никто не блюет, не рыгает, не пукает, не испражняется, не совокупляется (фирменные приметы Чусовской режиссуры) – знамо дело, пьеса «буксует». И этот невежественный и надутый мыльный пузырь смеет так отзываться о Чехове, который знал о композиции больше, чем все современные драматурги и сценаристы, вместе взятые, и не написал в своих пьесах ни одного лишнего слова.

«Наверное, – трепещет от уважения Давыдова, – вам надо ставить пьесы на искусственном, непонятном языке»? «Да, отвечает Чусова, вы читаете мои мысли».

Хочется спросить – а вы сперва на русском не пробовали? Ведь те звуки, которые несчастные актеры издают в спектаклях Чусовой, трудно признать русской речью, равно как и бесцветные и претенциозные статьи Давыдовой мало чем украсили родимую словесность. Но бесполезно вступать тут в перебранку. Не думайте, будто эти люди не знают, что они делают, и просто так сморозили по апрельскому времени. Прекрасно знают. Они неустанно, как лангольеры у Стивена Кинга, работают над расширением своего пространства – пространства, в котором Чехов буксует, а Максим Курочкин летит от победы к победе, талант Петра Фоменко слабеет – а нечеловеческий дар Кирилла Серебренникова все крепнет да крепнет. Идеологи Черного театра совершенно неутомимы – ведь надо каждый день смотреть на черное и утверждать, что оно белое, надо безостановочно называть дерьмо шоколадом, надо крепко держаться за ручку ведра, полного жидкого золота и обливать им возлюбленных творцов Черного театра – и надо ухитриться писать километрами и десятилетиями и ни разу, ни в одном опусе своем не использовать слова «совесть». Тяжелая, черная работа.

У Черного театра есть одна слабость – повальная бездарность его работников. Для того чтобы она осуществлялась и торжествовала, надо трудиться над уничтожением вздорных идей, будто бы в драматургии или актерском мастерстве есть законы. Никаких законов, кроме свободного самовыражения тьмы – лозунг Черного театра. Стратегия такова – использовать бездарных актеров как марионеток и понемножку, полегоньку, нежно и хитро, опутывать и заманивать актеров настоящих.

Черный театр – дитя свободы. Двадцать лет назад его не было – тогда существовал Мертвый театр, царство фантастического социалистического реализма. Мертвый театр вывел столь же фантастическую породу актеров, которые как бы не принимали никакого участия в своем сценическом существовании. Их тела двигались, и губы шевелились, и лились какие-то неземные речи, но было понятно, что сам человек где-то далеко. Скажем, на сцене Ленинградского театра драмы имени Пушкина стоял стог сена, и выходил народный артист Адашевский, а навстречу ему шел народный артист Горбачев. «Здесь нельзя охотиться, – ласково улыбался Горбачев. – Я председатель колхоза». «А я – секретарь райкома» – отвечал Адашевский…

Когда действительный статский советник М.Е. Салтыков-Щедрин был ответственным редактором журнала «Отечественные записки», ему часто приходилось подменять своих сотрудников, поскольку те были сплошь из разночинцев и потому пили зверски. Однажды, видимо, запил театральный обозреватель, и Щедрину пришлось отправиться в Александринский театр, чему мы обязаны несколькими театральными рецензиями в его собрании сочинений. Потрясенный увиденным, сатирик описывал следующие диалоги, звучавшие тогда на императорской сцене: «Я дух долины!» – «Нет, ты не дух долины, потому что я дочь фараона!». Очевидно, в жизни Александринки существует своя преемственность, правда, быть духом долины все-таки как-то краше, чем секретарем райкома.

Театралам было хорошо известно, где расположен Мертвый театр, где Живой, а где обретаются разные затейливости – то живой ручеек пробьется сквозь омертвевшую кору, то в живом организме заведется очажок умирания. Можно было наблюдать прелюбопытнейшее явление: достойное и ответственное присутствие на сцене Малого и Пушкинского «старых мастеров», которые родились еще при звуках гимна «Боже, царя храни». Когда я видела «живьем», в семидесятых годах, Игоря Ильинского, Владимира Кенигсона, Василия Меркурьева, Юрия Толубеева или Александра Борисова, то никаких сценических чудес они не показывали и сердец не потрясали. Было другое – школа, опыт, благородная осанка, величавое спокойствие и обеспечение всего сценического существования золотым запасом личности. Их разглядывали и восхищались ими, как старыми деревьями в парке или редкостями в лавке антиквара. Их голос был узнаваем с первого звука, а для изображения лиц требовалась кисть Веласкеса, или, по крайней мере, Репина.

Вот об этом явлении можно сказать точно – «…и больше никогда». Таких лиц нет ни в жизни, ни на сцене. Бытие времени часто сравнивают с течением реки, однако у времени бывают обвалы, когда между эпохами – пропасть. Хотя нечто все-таки похожее, подобное, можно увидеть в Малом театре. Недавно я приехала по делам в Москву и как смиренный провинциал из любопытства купила билет на «Горе от ума» в постановке Сергея Женовача. Второй ряд бельэтажа. Слышно прекрасно. Рядом – такие же как я, из Новосибирска, из Саратова. Хотя многие хотели бы видеть сцену понаряднее, а Чацкого позатейливее, Фамусов Юрия Соломина совершенно всех убедил в своей правоте – разумеется, есть вечные ценности, как-то: служба, имущество, дочку пристроить за хорошего человека. Или – добавим – сохранить достоинство старинного театра. Чинно – благородно, вдумчиво и спокойно разворачивалось действие комедии и, когда во втором акте пошли косяком – Татьяна Еремеева. Людмила Полякова, Юрий Каюров, Элина Быстрицкая, Виктор Павлов, так и совсем стало хорошо. Бывают эпохи, когда, действительно, для здоровья и силы, театру надо бросаться навстречу шуму времени и жизни. А бывает, что надо закрываться, приговаривая: «Мой дом – моя крепость». Если классический балет сохраняет на всякий случай все принятые когда-то убедительные эстетические решения и явно при этом выигрывает, нет ли тут урока и драматическому театру?

Патриархов в современном театре почти не осталось. Кроме того, в рекордно короткий срок ушли почти строем выдающиеся актеры второй половины ХХ века, чья слава родилась в 60-е–70-е годы – неумолимо и разом, точно, в самом деле, Эфрос и Товстоногов на том свете стали собирать новую труппу из тех, кто может пригодиться. Остались немногие – не то в награду, не то в наказание, тут ведь не разберешь.

Остался чудесный Николай Волков, красиво, тонко, умно и с отменным вкусом и чувством меры проживающий в спектакле «Железный класс» тему достойного ухода благородного человека из немилосердной жизни. Рисунок роли у Волкова всегда был сделан изящными нервными штрихами, но в «Железном классе» сквозь мастерский рисунок светят мудрость и печаль естественного происхождения, когда уже не надо ничего придумывать, изображать, но только – быть. Ольга Яковлева, играющая в «Любовных письмах» целую сонату надежд, обольщений и утрат, прелестная, несчастная и непобедимая Психея, всей творческой жизнью своей доказавшая, «что нежного слабей жестокий». Мягкий и коварный Юрий Соломин, программно непроницаемый для любых «веяний» и «новаторств». Ярчайшая Наталья Тенякова – целый громокипящий мир, которому не дают развернуться. В отдалении от всего и всех, в античной пустоте и холоде, с парой любимых поэтов живущая Алла Демидова. Иногда вспоминающий, что он актер, Олег Табаков – но вспоминать становится все трудней. Людмилу Максакову я не видела на сцене со времен забавной «Пиковой дамы» Фоменко, Чурикову смотрела в нехудожественном спектакле «Варвар и еретик», где она в роли бабушки играла на всех за жизнь собранных штампах, а из пустой картонной коробки под названием «Вишневый сад» (театр «Современник», Неелова в роли Раневской) в ужасе сбежала после первого действия. (Я читала восторги по поводу недавней премьеры «Сладкоголосой птички юности» Уильямса в «Современнике», но поскольку не верю ни одному слову ни одного театрального критика и приняла твердое решение – никогда в жизни больше не смотреть ни одного спектакля Кирилла Серебренникова, шансов насладиться игрой Марины Нееловой в роли принцессы Космонополис, у меня нет). Абсолютная, трагическая самоизоляция Татьяны Дорониной, невостребованность Алисы Фрейндлих. Исчезновение целой труппы – труппы Большого Драматического театра…

В общем, понятно – был один театр, стал другой театр, и прогрессивному критику надо говорить, что все развивается и куда-то идет, и указывать на Евгения Миронова и Максима Суханова как на великих актеров. Но я критик ретроградный. Про Миронова я ничего писать не буду, уже высказалась один раз и была вознаграждена в час ночи звонком от его мамы Тамары Петровны, которая заявила, что я травлю гения, и Бог меня накажет. Бог в образе Тамары Петровны показался мне существом, с которым связываться не стоит. А про Максима Суханова скажу – что же принесло его несомненному таланту постоянное пребывание в устойчивой и никак не развивающейся системе режиссера Владимира Мирзоева? Одну занятную роль – Хлестакова, и бесчисленные повторы. «Заблудшие ходят кругами», – утверждал блаженный Августин. Я никогда не видела Суханова в нормальном реалистическом театре и не знаю, умеет ли он двигаться иначе, чем вывернув коленки, и способен ли создать хоть какой-нибудь характер. Одна и та же развинченная пластика, одни и те же шутовские интонации и никакого впечатления, что в актере есть внутренняя душевная жизнь…

Каждый раз, читая ругательства в адрес бытового психологического жизнеподобного театра, хочу понять, где этот театр проживает, как его увидеть и куда бежать-то. (Сорок лет читаю, как вредно и губительно жизнеподобие! Раз десять в жизни его и видела). Для чего произведена эта многолетняя операция по вытравлению «бытового психологического театра»? А для того, что психология, быт, нравы, соответствие жизни и познание ее – это все-таки критерии, ими можно вооружиться, можно сказать – это у вас вранье, такого не бывает, вы фальшивите. Я же не ратую за то, чтобы весь театр сплошь был бытовым и жизнеподобным – но хоть бы на треть, хоть бы на четверть. А иначе непонятно, на чем же самоутверждаться «новаторам», когда кругом одно и то же, бесформенный кисель из абстракций.

Актеров-подвижников, живущих исключительно театром (и еще высокохудожественным кино), сейчас немного. Репутация и деньги выдаются в других местах. Интересно, однако, что в самых крутых и отвязных шоуменах, когда-то учившихся «в театральном на артиста», живет рудиментарная память о творчестве. Они возвращаются на сцену, не обращая внимания на то печальное обстоятельство, что психофизический аппарат артиста чрезвычайно подвержен эрозии. Великомученик ток-шоу «Окна» Дмитрий Нагиев несколько раз в месяц участвует в спектаклях «Кыся» (по сочинениям Владимира Кунина) и «Эротикон» (а это – по «Декамерону» Боккаччо). Хотя уровень этих представлений несколько ниже принятого в Петербурге за ординар, публика, разумеется, приходит посмотреть на живого Дмитрия Нагиева. Он вполне приспособлен к жизни на сцене, но о творчестве говорить нет повода – перед нами классический самопоказ. Основная форма жизни актера в антрепризе. Показать себя нетрудно, а вот как насчет того, чтобы познать себя?

О следующем герое моих рассуждений можно было бы написать целый роман. Это именно та личность, на которой «воронья свободка» конца ХХ – начала ХХI века сыграла, как на флейте. Homme fatale русской сцены, воплощенный миф успеха – Олег Меньшиков. Новые времена позволили ему обрести независимое положение, материальный достаток, свободу выбора. Он никому не обязан служить, он не должен никому угождать, он может делать только то, что велит ему его дар. И Меньшиков, после спектакля «N» шесть лет не выходивший на сцену, действительно, пробует создать свой театр, сначала – на классической основе «Горя от ума». Для начала это было совсем неплохо – хоть и с пустотами и провалами в распределении ролей, хоть и с уклоном в сторону чтения в лицах, но без пошлостей, без заискивания перед публикой. Сам Меньшиков, по вдохновению, играл своего Чацкого красиво и сильно, верилось, что есть на свете иные, странные люди, несоизмеримые с бытом, превышающие свое время…

Бывает так: у человека выдался свободный день. Он мечтает, что пойдет и туда, и сюда, в голове тысячи планов, в душе уйма сил… а в результате он никуда не идет, и вообще засыпает, и просыпается разбитым и сердитым – ну почему, черт возьми, я никуда не пошел? Что-то похожее, вероятно, произошло и с Меньшиковым. Это ведь без всяких скидок выдающийся актер, по мировым стандартам. Но такое впечатление, будто что-то сместилось, сдвинулось в нем – или покинуло его. Тревожные симптомы просматривались уже в «Кухне» (пьеса М.Курочкина, Меньшиков в роли Гюнтера). Дело было не в том, что Олег Меньшиков сыграл неудачно. Господи, ерунда какая все эти удачи-неудачи. Дело было в нехорошем чувстве злой пустоты, подмены, точно самое существо артиста изменилось и перестало излучать что бы то ни было. Олега Меньшикова часто упрекали в творческом нарциссизме, в самовлюбленности – о нет, тот фантом, похожий на Меньшикова, которого я видела в спектакле «Кухня», никого не любил, особенно самого себя. Он был обречен на самого себя, а это, согласитесь, другое. Осенью 2002-го года «Театральное товарищество» привезло в Питер спектакль «Игроки» по Гоголю. Меньшиков – в роли Утешительного. Стоимость билета на первые ряды – 3600 рублей. Знаете, я давно не видела, чтобы актер такого ранга просто ОТСУТСТВОВАЛ на сцене. Меньшиков, однообразный и бесцветный, бормотал текст и делал какие-то необходимые по сюжету телодвижения. Создалось впечатление, что ему надоело выходить на сцену, надоело быть актером, что талант уже не руководит Меньшиковым, да и Меньшиков им не руководит, что они – артист и его дар – может, и в ссоре. Что случилось, не знаю. Банальные объяснения (успех, деньги, рога и копыта, материальное забило творческое) тут вряд ли справедливы. Если бы Меньшиков мог, он бы, как говорится, за те же деньги сыграл блестяще – но он не мог, вот в чем грусть.

И уже начинаешь думать, что наилучшим выходом для Олега Меньшикова было бы срочное поступление в труппу Малого театра, ежедневные репетиции по графику, строгое подчинение режиссеру, общение с равноправными коллегами (а не с молодняком, нанятым в собственную антрепризу), добросовестная работа на общий результат. Короче говоря, ОСВОБОЖДЕНИЕ ОТ СВОБОДЫ. Служение вместо пустоты. Дисциплина – вместо произвола…

А что же молодые? – спросите вы меня. Отвечу, как в анекдоте про счастливое будущее – мы-то не доживем, молодых вот жалко. Свежо сыграть одну-две роли – это хорошо, но мало. Речь ведь идет о том, чтобы у актеров на ладонях вовсе не исчезла линия судьбы. Линия ума. Линия сердца. Линия Аполлона, наконец, если вы не окончательно еще забыли, что театр проходит по его ведомству – ведомству Гармонии!

В любом талантливом человеке есть частичка того вещества, из которого когда-то создавался мир. Если она на месте, если приращивается и расходуется верно, этот человек обязательно счастлив. Эту частичку невозможно ни купить, ни продать – только получить и сохранить, или рассеять, погубить. И тогда человек обязательно несчастлив. Перед этой малюткой, которую и глазами не увидеть, и на весах не взвесить – меркнет все золото мира, все шумы успехов и нравы всех времен.

Может, единственная польза от свободы – в том, чтобы свободно выбрать свое служение.

2002–2003 гг.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.