Разговоры
Разговоры
Это, наверное, первая ночь, когда мы спим нормально.
Мы лежим на полу покинутой хаты. Лежим на шинелях. Укрываться нельзя. Жара. Шонгин натопил печь. Нас набилось в хате с избытком.
Темно. Только летает медленно и однообразно красный светлячок шонгинской самокрутки.
— Дай закурить, Шонгин, — просит Сашка Золотарев.
Шонгин молчит. Летает красный светлячок.
— Дай закурить, Шонгин, — прошу я.
Мы ведем игру неторопливо, привычно.
— Да он спит, — говорит Коля Гринченко.
Красный светлячок жалко и неподвижно повисает в воздухе. Я вглядываюсь в темень и словно вижу стиснутые губы Шонгина и открытые мигающие глаза.
— Курить хочется, — говорит Сашка, — разбудить его, что ли?
— Не буди, — говорит Коля, — пусть человек поспит. Сам возьми, сколько тебе надо.
— Табак у него в противогазной сумке лежит, — говорю я.
— Я вам возьму, — говорит Шонгин, — я вам насыплю.
— Ну вот, человека разбудили, — говорит Коля.
Слышно, как кряхтит Шонгин.
Мы лежим и старательно затягиваемся горьким дымом самокрутки.
Тишина. Потом кто-то говорит из темноты:
— Хорошо б сюда Нина пришла бы. Мы бы с ней беседу провели.
Сашка Золотарев смеется.
— А я толстых люблю, — говорит он, — и чтобы выше меня.
— У Нинки муж есть, — говорю я.
Сашка смеется:
— У меня тоже жена есть. Может, Нинкин-то сейчас у моей оладьи ест.
— Война, — говорит Коля, — все перемешалось. А потом, если любовь, так ведь тут не прикажешь…
Сашка смеется.
— Паскуды вы, ребята! — говорит Шонгин и поворачивается на другой бок.
— А я на гражданке с такой и не пошел бы, — говорят из темноты.
А я пошел бы.
— У меня такая девочка была. Катя ее звали, вот была красивая. Коса до пояса. Нинка — это так…
— А тебе ее не навязывают, — раздраженно говорит Коля.
— Не нравится, — говорю я, — не бери. Верно, Коля?
— У твоей Кати нос, наверно, пупочкой был, — смеется Сашка, — ты ведь таких любишь. Чтобы нос пупочкой и чтоб от нее тестом пахло…
— Досмеешься, Золотарев, — угрожают из темноты.
Ты жива еще, моя старушка.
Жив и я. Привет тебе, привет.
Пусть струится над твоей избушкой…
Это Коля поет.
И вдруг открывается дверь. И голос комбата врывается в темень:
— Кто там пессимизм разводит?
И снова тишина.
Что будет завтра? Куда нас понесет? Из дому писем нет. У Сашки на палочке не осталось места для зарубок. Если меня ранят, попаду я в госпиталь. Наемся. Приеду в отпуск домой. Пойду в школу. И все увидят мои костыли. И нашивку за ранение на груди. И может быть, медаль мне дадут, так ее тоже увидят. И выйдет Женя. И уже она не будет посмеиваться. А все будут смотреть то на нее, то на меня. А я скажу ей: «Привет, Женечка». И пойду, пойду по коридору. А она догонит меня: «Может, ты зайдешь ко мне домой? Я соскучилась по тебе». — «К тебе? Домой? Что ты, что ты. Незачем. За это время многое изменилось». И пойду я по коридору. А девочки скажут ей тихо: «Дура ты, Женька. Сама виновата».
— У меня от тыквы живот болит, — говорит Сашка.
— Я ее на гражданке сроду не ел, — говорит кто-то.
Коля советует:
— А ты, Сашка, пойди сходи.
— Дурак, — говорит Сашка, — тыква вещь хорошая, только когда не сырая.
— А я борщ люблю, — говорят из темноты, — густой, чтобы ложка стояла. Мне никаких вареников не надо.
А у меня нету ложки. Я как без рук без ложки. Надо мною смеются, над щепочкой моей. И сам я смеюсь… А ложки-то нет у меня… И сапог нету. Были бы у меня сапоги, не так бы мы с тобой, Нина, разговаривали…
Нина, ты тоненькая такая. Вот мы идем с тобой по городу. Вот навстречу идет Женя. Она все понимает. И молчит. Дура она. А мы идем. А на мне черные брюки, белая рубашка с отложным воротником, а через плечо — аппарат «лейка». И никакой войны.
— А еще я съел бы сметаны, — говорят из темноты.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.