6. СМЕРТЬ И ЗАПАД
6. СМЕРТЬ И ЗАПАД
Эта глава посвящена смерти в Западном Берлине, тому, как менялись представления о ней и, наконец, как менявшиеся на протяжении 1950-х гг. представления о смерти создавали особую историю этого города и сами создавались ею. Подобно тому как Восточный Берлин возник из советской зоны города, Западный Берлин был образован из трех западных оккупационных зон. Но если Восточный Берлин будет гордо нести звание столицы ГДР, то Федеративная Республика Германии, основанная 23 мая 1949 г., местом для своего правительства выбрала Бонн. В результате Западный Берлин стал своего рода геополитической диковиной. Экономически и политически интегрированный в Западную Германию, но подвешенный в ничьей с правовой точки зрения зоне, он стал островком капитализма и либеральной демократии в социалистическом море. При этом Западный Берлин сохранял много общего с бывшей своею частью на востоке. Общим у двух городов было наследие нацизма и войны, и отсутствие тех, кто пропал во время войны, в начале 1950-х гг.все еще туманно ощущалось жителями Западного Берлина, как и жителями Берлина Восточного. Но если власти Восточного Берлина в рамках своего большого утопического плана были озабочены рационализацией практик и представлений, связанных со смертью, то в Западном Берлине никакого реформаторского импульса не возникло. Тем не менее в первое десятилетие существования Федеративной Республики ощущения (sensibilities) смерти у населения города резкое изменились. Постоянные призывы помнить об умерших, раздававшиеся в начале этого периода, к концу его все больше заглушались призывами к горожанам «наслаждаться жизнью».
Что лежало в основе этой трансформации? Филипп Арьес и другие исследователи его поколения настаивали, что на Западе в целом стремительные, связанные с современностью перемены породили «жестокую революцию в традиционных идеях и чувствах» по поводу смерти и ее практик. Арьес отнес этот переход прямо к тому периоду, что рассматривается в настоящей книге, – «между 1930 и 1950 гг.», – и последствия этого перехода, судя по описанию Арьеса, оказались весьма глубокими. Смерть, которая когда-то была привычной и случалась дома, в кругу семьи, вдруг стала чем-то, что нужно «изгладить», чем-то «постыдным и запретным». Акт умирания уже не был событием, объединяющим сообщество во внимательной молитве, он стал сугубо техническим явлением, чаще всего изгоняемым в больницы. Оплакивание считалось признаком дурных манер; оно стало нездоровым. Родственники утратили связь с умершими, перестали совершать похоронные паломничества для сопровождения их к месту погребения, перестали навещать могилы, перестали носить черное в знак скорби755. По видению Арьеса, на современном Западе живые отреклись от смерти и больше не наделяли ее какой-либо значимостью.
Но в Западном Берлине 1950-х гг. дело обстояло иначе. Его жители поддерживали порой напряженную связь с умершими близкими, в особенности, пожалуй, с погибшими в войну – столь напряженную и свидетельствующую о столь большой преданности, что некоторые соотечественники задавались вопросом: не получат ли умершие социальный приоритет над живыми? Журналист ежедневной газеты «Tagesspiegel» [нем. «Ежедневное зеркало»] Ханс Крихельдорф выразил опасение, что «баланс сместился слишком далеко в сторону тьмы, как будто мертвые стали чересчур сильны, а их тень простирается слишком глубоко в область существования и не оставляет места для выражения скорби»756. Да, такие вопросы поднимались, однако масштабные культурные сдвиги, включая возобновленное чувство оптимизма, невиданное процветание и появившееся ощущения, что страдание, связанное с войной, могло быть и было искуплено, постепенно оформлялись, смещая войну и ее последствия из сферы опыта в сферу памяти. Этот комплекс перемен имел ощутимое влияние на отношения жителей Западного Берлина со смертью. Между тем культ умерших, долгое время чтимый как часть самого фундамента немецкой культуры, в 1950-х гг. стал, по-видимому, менее немецким и более западным, хотя и не в том смысле, который подразумевался у Арьеса.
ДЕНЕЖНАЯ РЕФОРМА И ПОЛИТИКА ПОГРЕБЕНИЯ
Наше обсуждение начинается не с рокового 1949 г., когда были основаны Федеративная Республика и Западный Берлин и когда Германия была формально разделена, а несколько раньше, с июня 1948 г., когда появилась новая западногерманская валюта. Это событие положило начало Берлинской блокаде, во время которой Советский Союз пытался, пусть и нерешительно, возвести баррикаду вокруг Западного Берлина и разорвать его связи с западной оккупационной зоной757. Денежная реформа должна была иметь далеко идущие последствия для западногерманской истории. Лутц Нитхаммер говорил о ней как об «основополагающем мифе западногерманского общества»758, имея в виду влияние, которое оказалось не только экономическим, но и символическим и было связано с формированием национальной идентичности. Действительно, не всегда легко отделить буквальные эффекты реформы от символических – об этом свидетельствует ее влияние на погребение в Западном Берлине.
До денежной реформы экономика погребения в Берлине, невзирая на превратности оккупации, оставалась вполне единой. Берлинцы в восточной и западной зонах свободно покупали гробы, надгробия и другие похоронные товары у тех, кого сами выбирали. Лишь за немногими исключениями они хоронили или кремировали умерших близких почти везде, где хотели, и обращались за услугами похоронных бюро и в восточной, и в западной части города. Существовал целый ряд подобных коммерческих предприятий, начиная от крупной «Компании Юлиуса Гринайзена», имевшей множество филиалов и проводившей ежегодно тысячи захоронений, до самых небольших, владельцы которых зарабатывали на жизнь тяжелым трудом в условиях высокой конкуренции и чаще арендовали наряды и другую атрибутику, нежели полноправно владели ими759. С денежной реформой похоронное дело внезапно стало гораздо более конкурентным для всех, кто был в нем задействован. Практически за один день жители западной части города обнаружили, что похороны обошлись бы им дешевле, если бы они обратились в похоронные бюро на востоке; а жители восточной части – возможно, как раз желавшие похоронить близких через похоронные бюро на западе – увидели, что услуги последних теперь им не по карману.
В результате в 1948 – 1949 гг. похоронный бизнес быстро переместился на восток. По их собственным оценкам, западноберлинские похоронные бюро потеряли от 30 до 35 процентов своего бизнеса в пользу конкурентов в тех восточноберлинских районах, что расположены ближе всего к границе760. Чтобы защититься от «экономического ущерба из Восточного сектора и Восточной зоны»761, похоронные бюро Западного Берлина в конце 1949 г. сформировали Берлинскую похоронную гильдию (Bestatter-Innung von Gro?-Berlin) и начали оказывать давление на магистрат с целью спасти свой бизнес от последствий усилившейся конкуренции. К большой радости гильдии, ряд принятых вскоре мер ограничил действие последствий трансграничной торговли в сфере похоронных товаров и услуг. Магистрат потребовал, чтобы похоронные бюро показывали кладбищенским управляющим подтверждающую полномочия карточку – в доказательство того, что их бизнес находится на Западе762. Затем, в январе 1950 г., был составлен Межзонный торговый договор, регулировавший коммерцию между двумя Берлинами и заставлявший тех, кто желает вести бизнес на другой стороне, получать у пограничных чиновников соответствующее разрешение763.
Последствия принятых мер вышли за пределы вполне обыденного вопроса о регулировании торговли. Пограничный контроль, пропускные пункты и т.п. уже давно стали частью повседневной реальности для горожан, живших под военной оккупацией, однако после денежной реформы некоторые западноберлинские предприниматели, включая владельцев похоронных бюро, переосмыслили некоторые структурные черты разделения в терминах морали. Например, некоторые западноберлинские владельцы похоронных бюро не гнушались поездками на Восток, где они приобретали Sozials?rge (как Берлинская похоронная гильдия называла дешевые гробы для тех, кто не мог позволить себе ничего больше), чтобы затем продавать их своим западноберлинским покупателям по невероятно высоким ценам764. В глазах членов гильдии такие практики содействовали «конечной цели» «Востока», состоявшей в «полном обрушении западной экономики»765.
Последний тезис говорит о том, что в основе желания западноберлинских похоронных бюро сдержать экономические последствия конкуренции со стороны Восточного Берлина лежит нечто большее, чем экономическое выживание. Восточные похоронные бюро и изготовители гробов – а также их западные партнеры – воспринимались не просто как конкуренты, а как мародеры, решившие лишить Запад средств к существованию и способствовать его краху. Важно иметь в виду, что экономическая ситуация Западного Берлина оставалась весьма шаткой или по крайней мере казалась такой в 1950 – 1951 гг. Поэтому тех, например, кто ездил на Восток за более дешевыми товарами, в массовой прессе осуждали с моральной точки зрения – как «людей с отклонениями» или «предателей». Таким образом объединение «потребителей в попытке оживить [западноберлинскую] экономику, клеймение тех <…> кто нес свои ценные восточные марки в советский сектор Берлина <…> [все это помогало] формировать западноберлинскую идентичность на основе характерной для холодной войны оппозиции советскому режиму на Востоке»766. Когда сама поездка «через границу» стала считаться неэтичной – вне зависимости от того, была ли это невинная поездка с целью купить мяса и хлеба или же возмутительная покупка дешевого гроба для перепродажи, – был сделан большой шаг к постепенному формированию не только отдельной западноберлинской экономики, но и отдельной идентичности.
Этот процесс, вероятно, усиливали все еще живые воспоминания о недавней погребальной катастрофе, в свете которых покупка дешевых гробов и перепродажа их по взвинченным ценам выглядели еще более неприлично. Но не каждый усваивал лояльность возникающему пограничному режиму, по крайней мере не все сразу. Некоторые продолжали пересекать границу, чтобы приобрести гробы и надгробия как «личное» имущество, что не регулировалось заключенным в январе 1950 г. договором. Под давлением гильдии, однако, прекратились даже эти перевозки; в мае того же года западноберлинский магистрат запретил недозволенную торговлю восточноберлинскими надгробиями и гробами, а занимавшихся ею – оштрафовал767. Теперь покупать в Восточном Берлине стало не только аморально, но и незаконно. Входившие в гильдию похоронные бюро контролировали покупки соотечественников – жителей Западного Берлина, выдавая уведомления регистраторам смерти в местных отделах ЗАГС, в которых объяснялось, какие правовые меры влечет за собой покупка гробов и надгробий по ту сторону границы768. Так экономика, этика и законодательство подкрепляли друг друга и играли взаимодополняющую роль в изменении отношения Запада к Востоку после 1948 г. И ощущение различия, определяемого в морально абсолютистских терминах холодной войны, начало укореняться в воображении некоторых жителей Западного Берлина еще до создания физически непроницаемой границы, которая решительно отделит их от восточных соседей769.
Возбужденная риторика в прессе в том и другом Берлинах, возможно, усилила это возникающее ощущение различия. Тенденция, наблюдаемая сразу после войны, – связывать неподобающее обращение с мертвыми и упадок нравов среди политических оппонентов – нередко вновь проявлялась в западноберлинской прессе начала 1950-х гг., особенно в дискуссиях о неподобающем, как в Хальбе, обращении с мертвыми, которое приписывалось восточногерманским коммунистам. В апреле 1951 г. западногерманская ежедневная газета «Tagesspiegel» объявила, что в Восточном Берлине произошло «коммунистическое осквернение кладбища»: «Для так называемого мемориала в честь “борцов за социализм” на центральном кладбище во Фридрихсфельде были демонтированы и убраны сотни могил». Это утверждение сопровождала фотография груды могильных камней, которая должна была ясно свидетельствовать о «нечестивости СЕПГ»770. Источник этой истории неясен, но похоже, что надгробия, показанные в качестве «убранных» ради создания нового памятника социалистическим героям, на самом деле были новыми камнями, сложенными на участке восточноберлинского торговца надгробиями Неймана. Спустя несколько дней газета СЕПГ «Neues Deutschland» (нем. «Нойес Дойчланд» – «Новая Германия») заявила: «нет большей жестокости, чем зарабатывать политический капитал на умерших», – это «не только нечестивость, но и настоящее надругательство над трупами»771. В обоих Берлинах манера обращаться с умершими оставалась средством артикуляции идентичности и показателем социальной моральности («мы обращаемся с умершими вот так, но не так»), часто определяемой в политических и идеологических терминах (как показывает упоминание о «коммунистическом» осквернении кладбища).
Однако, даже учитывая эти обвинения и последствия денежной реформы, практики смерти в обеих частях города оставались схожи. По крайней мере в начале 1950-х гг. жители Западного и Восточного Берлинов продолжали пересекать границу, чтобы навестить могилы умерших близких и посетить похороны, а также кремировали умерших близких в крематории Баумшуленвега, удобно расположенном рядом с границей между Востоком и Западом772. Кроме того, жителей Западного Берлина, вероятно, преследовали те же страхи по поводу кремации, что и жителей Восточного Берлина. В 1951 г. некий чиновник, занимавшийся городским планированием в Райниккендорфе, между делом отметил во внутреннем отчете, что после войны наблюдается тенденция к отказу от кремации, но не попытался объяснить почему773. В то же время он утверждал, что некоторые жители Западного Берлина попросту находят эту практику не соответствующей таким важным германским погребальным обычаям, как уход за могилами:
Тот, кто <…> знает, что после смерти он сразу превратится в ничто [ins Nichts hin?bergehen], не имеет такой связи с определенным местом, как тот, кто выбирает погребение. У него также совсем другое понимание смерти, и у семьи его не будет такого стимула общаться с ним [после его смерти], тогда как умонастроению тех, кто хоронит, свойственно желание проводить много времени с умершими близкими и ухаживать за их могилами774.
Нельзя точно сказать, насколько были распространены такие взгляды в Западном Берлине (да и в Восточном Берлине тоже). На муниципальном уровне на Западе не было попыток пропагандировать кремацию, как это делалось на Востоке, архивы тоже ничего не говорят об общественном восприятии этой практики и о том, как оно менялось. Более того, статистика западно – и восточноберлинских чиновников по кремации сильно разнится. На Западе чиновники, видимо, полагались на статистику, собранную кремационными обществами775. Согласно ей, в 1953 г. в Западном Берлине кремированы примерно 39 процентов умерших776. Если эти данные верны, они указывают на незначительный абсолютный рост по сравнению с довоенным периодом, тогда как статистика почти того же времени по Восточному Берлину, как мы видели, показывает, что лишь 20 процентов восточноберлинцев кремировали – это существенно меньше, чем в довоенные годы777. Узнать, какая статистика точнее, едва ли возможно.
Но по крайней мере в одном вопросе, относящемся к практикам смерти, два Берлина – во всяком случае, их правительства – были солидарны: речь идет о сопротивлении сохраняющемуся господству церкви в том, что касалось мест для захоронения. Как и в Восточном Берлине, бо?льшая часть кладбищ Западного Берлина находилась в собственности религиозных общин778. Их экономическое выживание зависело от взносов за аренду могил и уход за ними. После денежной реформы длительное финансовое благополучие церковных кладбищ Западного Берлина оказалось под угрозой сразу из-за нескольких факторов. Существенное снижение уровня смертности резко уменьшило собираемые на кладбищах взносы779, а «удвоение числа членов Gemeinde [нем. общины] из-за потока беженцев» сразу после войны заставило церкви создать – пойдя при этом на большие расходы – много новых мест для приготовления тел к погребению. Частные дома – обычное место для этой практики – непосредственно после войны были перенаселены беженцами, что не позволяло использовать их для этой цели780. Но если число временных жителей (то есть беженцев) в городе возросло, то число берлинцев уменьшилось, и это еще сократило доходы кладбищ781. Сказалась и денежная реформа. Жители Восточного Берлина больше не могли позволить себе погребение на западе782 (а многие жители Западного Берлина не желали, чтобы их хоронили на Востоке. В августе 1949 г. инспектор кладбищ Восточного Берлина докладывал, что с момента денежной реформы всего двое из Западного Берлина были похоронены на подведомственном ему восточноберлинском кладбище. Это означает, что усвоение возникающего с 1948 – 1949 гг. пограничного режима распространялось и на места для захоронения). Структурные вопросы подвергли дополнительной опасности длительное экономическое выживание церковных кладбищ. Когда жители Западного Берлина шли в местный отдел ЗАГС сообщить о чьей-то смерти, их «немедленно направляли в администрацию местного [муниципального] кладбища, расположенную в том же самом здании»783. Это давало муниципальным кладбищам, если угодно, конкурентное преимущество перед их церковными соперниками. Все вместе эти факторы создали тяжелую финансовую ситуацию для церквей в Западном Берлине и в 1949 г. привели их к довольно напряженной конфронтации с городским правительством.
В том году западноберлинский магистрат стал планировать создание нового общественного кладбища в Мариендорфе – районе округа Темпельхоф. Местное церковное руководство возражало: в округе уже есть несколько кладбищ, на которых вполне достаточно места для будущих захоронений. Вокруг Мариендорфа столько кладбищ, говорил совет местной Gemeinde [нем. общины], что «магистрат может сэкономить себе круглую сумму, отказавшись от планов относительно новых кладбищ, ибо сегодняшний кризис достаточно велик, чтобы в приоритете были живые»784. Однако, по представлению чиновников магистрата, проблема состояла не в дефиците места для погребения, а в характере доступного места. Окружные кладбища были преимущественно конфессиональными, а это означало, что церкви могут влиять на то, кого хоронить, а кого нет. Хотя в Западном Берлине и располагалось несколько неконфессиональных кладбищ, где Gemeinden, которые не имели собственных кладбищ, обычно хоронили своих умерших785, однако делившие их между собой протестантские и католические общины нельзя было заставить хоронить покойников, не принадлежавших к христианскому религиозному сообществу, не говоря о членах других религиозных сообществ или об атеистах.
В ответ городские чиновники напоминали церквям, что с 1918 г. они являются не «государственным органом, а независимой организацией при государстве»786, и, следовательно, не имеют права возражать против создания муниципальных кладбищ. Магистрат объяснял, что город не может не принимать во внимание «постепенного процесса секуляризации <…> и изменений в мировоззрении среди самых широких слоев населения», а это делает необходимым создание нецерковных муниципальных кладбищ. «Нельзя требовать, чтобы человека, который внутренне абсолютно отделял себя от церкви как организации с определенным мировоззрением и который, возможно, даже стал ярым противником [церкви], был похоронен на церковном кладбище»787.
Это лишь один пример того, как «язык и дебаты 1920 – 1930-х гг. постоянно вновь утверждали себя» в попытках послевоенных берлинских политиков восстановить муниципальную администрацию и преобразовать гражданское общество788. В сущности, относящаяся к Веймарской эпохе цель светски настроенных активистов и политиков – передать контроль над местами захоронения политическим властям – теперь снова возникла в Западном Берлине. Несомненно, особую остроту придала ей враждебность СДПГ 1950-х гг. к протестантской церкви. СДПГ, господствовавшая в политике Западного Берлина в первые годы после разделения, была склонна видеть в церкви главный оплот реакционной коалиции, приведший Гитлера к власти и обеспечивший ему впоследствии твердую поддержку. Поэтому не особенно удивительно, что строительство кладбища в Мариендорфе продолжилось, хотя Евангелическая консистория Берлина и Бранденбурга владела там несколькими кладбищами, где хоронила умерших «без учета конфессии или ее отсутствия», включая даже «религиозных диссидентов», и без взимания вознаграждения789.
Официально атеистическая Восточная Германия часто (и не без оснований) характеризуется как государство, воюющее с церковью; однако и правительство Западного Берлина было способно, применив значительную силу, защитить светские цели от того, что оно воспринимало как неудобные, старомодные традиции религии. Похожи были и идеологические установки: и СЕПГ, и СДПГ, а значит, власти и Восточного, и Западного Берлина видели в протестантской церкви помеху демократическим изменениям – как они их понимали. Но полезно вспомнить, что официально к неконфессиональному погребению в Восточной Германии не перешли до 1958 г. Этот уровень вмешательства был попросту политически неосуществим в Западном Берлине, как бы ни желали того левые политики.
Но еще больший интерес для нас представляет политика вокруг погребения в Западном Берлине первых лет после разделения. Хотя на протяжении 1950-х гг. связанные со смертью практики оставались в обоих Берлинах в основе своей схожими, на них оказали сильное влияние старые и новые идеологические баталии, которые бессчетным числом способов способствовали переопределению повседневной жизни через изменение смысла ее практик. Даже совпадения между двумя Берлинами, как правило, переинтерпретировались как различия, поскольку каждый Берлин в условиях холодной войны пытался риторически дистанцироваться от своего соседа-другого. Что, возможно, еще важнее, воспоминания о фашизме и катастрофическом финале войны имели свойство неожиданным образом встраиваться даже в самые прозаические дискуссии, например по поводу строительства кладбищ, продажи гробов или кремации. Однако не было, пожалуй, другой сферы жизни в Западном Берлине, столь же отягощенной прошлым, как обращение с погибшими в войну и их мемориализация, – что мы сейчас и увидим.
ОДОМАШНИВАНИЕ МАССОВОЙ СМЕРТИ
Два послевоенных Берлина трактовали недавнее прошлое Германии – нацизм, войну и связанные с ними миллионы смертей – специфически. Попросту говоря, прошлое означало разное для настоящего и будущего в каждом Берлине и играло разную роль в учреждении Восточной и Западной Германии. Разные представления о прошлом, в свою очередь, служили средством, с помощью которого эти вновь созданные общества формулировали свои основополагающие принципы. Чтобы категорически отделить себя от своей нацистской предшественницы, Восточная Германия воздвигла «государство рабочих и крестьян», открыто приверженное антифашизму и положительно направленное на почитание Красной армии и других икон коммунизма. Погибшие немецкие солдаты представляли для основополагающего мифа ГДР большую проблему. Если советские солдаты были освободителями Германии, то как смотреть на немецких солдат, сражавшихся с освободителями не на жизнь, а на смерть? Чиновники-коммунисты порой не решались дать имя раскиданным по всей ГДР захоронениям погибших на войне, предпочитая термин «неизвестные могилы» (см. Главу 5). И вто время как погибшие советские солдаты удостаивались почета в виде памятников в Трептов-парке и других местах, немецкие солдаты публично маргинализировались, их останки отправлялись в аскетичные и отдаленные места вроде Хальбе.
Жители Западного Берлина и Западной Германии так же отчаянно хотели дистанцироваться от своего нацистского прошлого, но им приходилось действовать совсем в других идеологических обстоятельствах. Будучи членами общества, основанного на идеалах либеральной демократии, западноберлинцы не имели в своем распоряжении ни общего для всех предписания относительно того, как быть со своим прошлым, ни очевидного альтернативного мифа – вроде мифа об антифашизме, – которому можно было бы подчиниться. В целом жители Западного Берлина и Западной Германии не стали ни официально избегать, ни активно почитать погибших немецких солдат, во всяком случае коллективно. Вместо этого они искали для них такое место в обществе, которое было бы свободно от явно расистских понятий, пропитывавших солдатскую смерть в нацистские годы, но которое, тем не менее, обеспечило бы умершим тихий почет. Тот факт, что в Западном Берлине солдатам принадлежала меньшая часть относящихся ко Второй мировой военных могил, также отразилось и на обращении с этими могилами, и на мемориализации погибших. Как подсчитали современники в начале 1950-х гг., в Западном Берлине было 50 000 военных могил, из которых 36 000 принадлежали гражданским, а еще 4000 – «иностранным рабочим»790. Хотя жители Западного Берлина продолжали – чаще всего нерефлексивно – использовать термин «погибший на фронте» (Kriegstote) для обозначения убитых во время сражений, после 1945 г. это выражение стало эвфемизмом для описания любого погибшего в войну; так же, не делая различий, использовали и термин «военные могилы». Учитывая историческую новизну этой ситуации – когда могилы погибших гражданских численно превосходят могилы солдат, – можно усмотреть иронию в том, что организация, которая будет играть одну из решающих ролей не только в сохранении военных могил и уходе за ними, но и в культуре памяти Западной Германии вообще, была крепко укоренена в прошлых традициях, связанных с почитанием солдатской смерти. Речь идет о Volksbund – Народном союзе Германии по уходу за воинскими захоронениями.
Освободившись по решению нацистов вскоре после начала Второй мировой войны от своей давней и почетной обязанности ухаживать за германскими военными могилами за пределами страны, затем, в октябре 1945 г., Народный союз был запрещен решением СКС – как уже отмечалось выше, в качестве «нацистской организации»791. Хотя в 1946 г. в отдельных случаях ему еще разрешалось продолжать работу в нескольких западных секторах792, в Берлине – где раньше находилась его штаб-квартира – он до 1950 г. оставался вне закона. Там его заявка на создание регионального офиса (Landesverband) была отложена больше чем на год – не только из-за требования доказать, что предполагаемые руководители нового отделения не являлись прежде членами НСДАП, но и из-за Берлинской блокады793. Когда же Народный союз был воссоздан, он вернулся к своим традиционным задачам: уходу за военными могилами и кладбищами, опознанию останков умерших при их обнаружении и извещению семей о местонахождении военных захоронений. С особой энергией организация занималась так называемой Betreuung – поддержкой германских семей, стараясь избавить их от «мучительной неуверенности», связанной с неизвестностью относительно судьбы их близких или места их захоронения794. Но деятельность Народного союза не сводилось к признанию личной, индивидуальной скорби по утратам военных лет. Важный аспект его программы касался «воссоздания буржуазной жизни» в новой Германии795. Хотя руководство союза часто не желало говорить о катастрофе, которая, прежде всего, и вызвала необходимость «воссоздания», оно все же ясно осознавало: в основе этого проекта лежит то, как жители Западной Германии вспоминают и чтут погибших близких.
Процесс воссоздания – во всем множестве его реальных и метафорических форм – был очень непростым, и возрожденному Народному союзу иногда приходилось для этого подходить к своему недавнему прошлому избирательно. В первом послевоенном выпуске ежемесячного журнала организации – «Kriegsgr?berf?rsorge» («Уход за военными захоронениями») – говорилось: могилы погибших в войну должны представлять для «всего немецкого народа», который чтит их память «преданно и благоговейно <…> предостережение о необходимости сохранения мира»796. После 1945 г. о связи организации с нацизмом и о прославлении ею войны было забыто. Забыли и тот факт, что именно через вмешательство основателя Народного союза Зигфрида Эммо Ойлена Volkstrauertag – национальный день скорби, пропагандировавшийся, но не введенный официально в Веймарской республике – в 1934 г. был введен нацистским режимом в виде нарочито расистского и милитаристского Дня памяти героев797. Еще в 1945 г. Народный союз начал выступать за восстановление Дня народной скорби «в его первоначальной форме», тем самым риторически уклоняясь от своего участия в переходе ко Дню памяти героев798.
Такие умолчания позволяли возрожденному Народному союзу связывать новую германскую идентичность не с военной мощью, а с Западом – как духовно, так и идеологически. Ключевым для этой трансформации моментом считалось объяснение детям их обязательств перед умершими. Авторы «Kriegsgr?berf?rsorge» выступали за введение в западногерманских школах учебных курсов по содержанию военных кладбищ и могил (они называли их Gr?berunterricht, или уроками о могилах) – ради пробуждения в учениках чувства «моральной ответственности и уважения к себе как представителям западной культуры».
В работе по уходу за военными могилами <…> должна <…> принимать участие молодежь. <…> Школы работают [с Народным союзом], поскольку знают, что его работа соединяет людей в почтении к жизни, одновременно относясь к смерти серьезно и показывая свою любовь к мертвым. Перешедшие из сферы человеческого суда в вечность, эти мертвые живее, чем бесчисленные люди, которые застряли в мире, отравленном своекорыстием799.
Другими словами, любовь к умершему близкому и «серьезное отношение к смерти» продолжали свидетельствовать о социальной сознательности и моральной связи с немецкостью, но немецкостью, которая теперь воспринималась как встроенная в более масштабную западную общность. Публикации Народного союза призывали школьных учителей обсуждать – особенно на уроках немецкого языка, религии и искусства – великое культурное значение ухода за военными могилами. Ученики изготовляли модели военных кладбищ и придумывали выставки, посвященные «германским военным могилам по всему миру» и «солдатским могилам других народов». Эта работа была призвана не только воспитать в учениках почтение к умершим, но и показать, что сами умершие оставались частью основания коллективной жизни. К середине 1950-х гг. уроки по военным захоронениям проходили в 54 западноберлинских школах800.
Германских детей учили, что в социальном и духовном отношении мертвые обладают приоритетом перед живыми, и в этом, разумеется, не было ничего нового. Цели Народного союза были своего рода переосмысленными рекомендациями из таких нацистских изданий, как «Neue Gemeinschaft» [нем. «Новое содружество»]801. Сам журнал «Kriegsgr?berf?rsorge» первых послевоенных лет во многом и оставался практически неизменившимся по сравнению с ранними выпусками в Третьем рейхе – не только по оформлению, но и по содержанию. Его особый стиль выразительности и визуальная эстетика – вплоть до строгого готического шрифта названия – остались нетронуты802. То же касается и тем, находивших особое выражение в первые годы послевоенного существования журнала: коллективный долг и приверженность социальной этике, сохранение Kultur и почитание «священной жертвы» умерших – все это было и на страницах его предшественника из нацистских времен. Один исследователь отмечает дополнительную преемственность, возрождение прошлого на страницах «Kriegsgr?berf?rsorge»: понятие о том, что «мертвые были не такими уж мертвыми»803. Эта преемственность очевидна в утверждении цитировавшегося выше автора: принесшие себя в жертву ради коллектива и «перешедшие в вечность» в некотором смысле «живее», чем те, кто населяют эгоистичный материалистический мир. Такие идеи не только отсылают к существовавшему после Первой мировой войны образу «армии мертвецов», но и связаны с гораздо более давними христианскими мотивами.
Другими словами, погибшие солдаты, продолжавшие жить на страницах «Kriegsgr?berf?rsorge», во многом принадлежали культу и консервативно-националистическому жаргону, которые существовали задолго до нацизма, а теперь были готовы к новому употреблению. Подобно всем Kulturnationen, говорилось в передовице «Kriegsgr?berf?rsorge» 1950 г., немцы рассматривали «заботу о могилах павших как долг чести [Ehrenpflicht] с незапамятных времен»804. Здесь термин «Kulturnationen» описывает предполагаемые древние и культурно развитые нации (то есть нации христианского Запада). Понимание почтенных традиций христианства как основы Kultur позволяло связать немецкость с общезападным и якобы благородным наследием и одновременно заглушить прежние расистские коннотации. В публикациях Народного союза часто подчеркивался «особый» духовный характер Германии как нечто, чем немцы издавна особенно славятся. Немецкие кладбища времен Первой мировой описывались на страницах «Kriegsgr?berf?rsorge» как имеющие «простое, но в целом запоминающееся устройство», которое «несло частицу немецкой души в большой мир, и гости видели и понимали их как выражение немецкого мышления»805. Таким образом, расистские, милитаристские амбиции нацизма были отодвинуты на задний план в пользу воображаемого возвращения к наследию Германии как страны Dichter und Denker [нем. поэтов и мыслителей]. Различия между характерным для Народного союза языком националистического пафоса и нацистской помпезностью могут показаться нам незначительными, но они были довольно ясны современникам, что позволило послевоенному Народному союзу сделать своим генеральным секретарем в 1949 – 1960 гг. бывшего руководителя Bundesamt [нем. федерального ведомства] при Гитлере Отто Марграфа – и при этом иметь среди своих членов таких либералов, как федеральный президент Теодор Хойс и мэр Западного Берлина от социал-демократов Луиз Шрёдер.
Тем не менее, несмотря на поддержку Народного союза и его миссии многими известными политиками и представителями духовенства Западной Германии, а также на постоянно растущее в течение 1950-х гг. число его членов, авторы передовиц «Kriegsgr?berf?rsorge» все время выражали глубокую обеспокоенность ощущаемым ими усилением забвения и пренебрежения, когда дело касалось войны и погибших. Уже в 1950 г. автор «Kriegsgr?berf?rsorge» ругал тех, кто «больше не желал ничего слышать о солдатах и войне», как уклоняющихся от своего долга «признать [их] связь с обществом [Gemeinschaft] тех, кто любил отечество больше всего»806, – подразумевая, конечно, погибших немецких солдат. Народный союз постоянно искал новые способы противодействовать этому предполагаемому забвению. Он не только настаивал на уроках о захоронениях и вел кампанию за (пере)запуск Дня народной скорби. В 1952 г. он также выступил за принятие Закона о военных захоронениях (Gesetz?ber die Erhaltung der Gr?ber der Opfer von Krieg und Gewaltherrschaft, более известного под кратким названием Gr?bergesetz), определяющего те категории захоронений времен Первой и Второй мировых войн, которым федеральное правительство гарантировало уход и «право упокоения в вечности» (dauer Ruherecht). Народный союз предлагал своим членам Gr?berreisen, или «поездки на захоронения». Внеся денежный взнос, жители Западной Германии могли посетить могилы близких в Тунисе, Бельгии, Италии, Франции и других местах во время религиозных праздников (Поминальное воскресенье, День всех святых) или по светским поводам (День народной скорби)807. Тот факт, что Народный союз особенно стремился вовлечь в эти поездки молодежь, показывает, что организация считала умерших по-прежнему крайне важными для проекта по возрождению единства нации и ее ценностей. На многих молодых людей подобные призывы продолжали так или иначе воздействовать: в 1952 г. каждый четвертый участник опроса в Федеративной республике сказал, что готов отдать жизнь за «Германию, мой народ [или] мою родину». И примерно каждый десятый сказал, что сделает это ради семьи808. Тем временем передовицы «Kriegsgr?berf?rsorge» продолжали заявлять о необходимости знакомить молодежь с «жертвой человечества под градом бомб, за колючей проволокой и на всех фронтах», доводя до их сведения, что эти смерти «не были “тщетны” и “бессмысленны”»809. В датируемой началом 1950-х гг. брошюре Народного союза «Уход за военными захоронениями в обучении школьников и воспитании детей» говорилось: «Почитание умерших – необходимое, естественно данное выражение души коллектива [и] акт его самосохранения». Пока жителей Восточного Берлина побуждали разными способами реформировать их культ смерти и погребения – не в последнюю очередь сосредоточиваясь на жизни и строительстве будущего, а не на мертвых и прошлом, – Народный союз настаивал: «Нация, которая не чтит умерших, отреклась от самой себя»810. Так утверждалась уникальная роль, которую мертвые играли в формировании основы социального существования и национального единства на Западе.
Но свести деятельность Народного союза лишь к форме националистической катехизации – значит рассказать лишь часть истории. Организуемые Народным союзом поездки на могилы давали жителям Западной Германии возможность общаться с умершими близкими, которых они все еще оплакивали. Обычно историки мемориальной культуры в послевоенной Западной Германии концентрируются на важных политических аспектах памяти – то есть на том, как репрезентации прошлого конструировались и инструментализировались для масштабных политических задач811. Однако столь же важно отметить, как скорбь, принимавшая в 1950-х гг. разные формы, обременяла жизнь западноберлинцев и формировала культуру ранней Федеративной Республики. Признание этого бремени важно, поскольку помогает сопротивляться тенденции, свойственной нашим исследованиям ранней истории Западной Германии: отрывать воспоминания, укорененные в войне, от моделей послевоенного восстановления, политического и экономического возрождения. Это помогает, кроме того, отнестись серьезно – как того все чаще требуют историки – к тому факту, что недавнее прошлое не только продолжало сильно влиять на повседневную жизнь в Западной Германии, но и оставалось встроенным в нее812.
Только эта скорбь позволяет понять, почему столь сильное чувство вкладывали некоторые берлинцы послевоенных лет в заботу об умерших. В апреле 1948 г. житель Берлина Эмиль Шиллинг получил письмо из администрации муниципального кладбища в Шарлоттенбурге. Администрация обязывала тех, чьи родственники похоронены на кладбище Хеерштрассе – том самом, которое нацистские муниципальные власти объявили в конце 1930-х гг. «ариизированным», – немедленно убрать все деревянные кресты, украшавшие их могилы. Хотя запрета на деревянные могильные обозначения как таковые (в пользу каменных) не существовало, кресты, о которых шла речь, за годы после установки (предположительно в последние недели войны или сразу после нее) сильно пострадали от непогоды. Краску и надписи смыли дожди; некоторые были повалены ветром; у других горизонтальная перекладина крепилась к основанию веревкой или проволокой. По мнению администрации, такие кресты вредят «достойному облику» кладбища813.
То, что чиновники могли заниматься проблемой, столь далекой от проблемы элементарного выживания, стоявшей перед большинством берлинцев, само по себе примечательно. Шиллинга их вердикт не устроил. Он возражал против «бесцеремонного» решения убрать кресты, правомерность которых, говорил он, была зафиксирована в «нацистские годы (1937)». Особенно же его расстроило, что такие меры предпринимаются при городском правительстве, возглавляемом социал-демократами – партией, которая, как он считал, выступала за «подлинную демократию». Шиллинг, всего двумя годами ранее покинувший Христианско-демократический союз, чтобы присоединиться к СДПГ, теперь обнаружил, что и в ее рядах скрываются формы «свастикомании» (Hakenkreuzlermanien). Но в вопросе о деревянных крестах, как его описывает Шиллинг, важна не только политика; его соображения глубже. Разве не должны мы стыдиться, писал он,
глядя на бедняков, которые не могут купить приличных надгробий, потому что потеряли все, что у них было, став жертвами войны, а теперь вдобавок ко всему наказаны законом, написанным теми, кто был причиной их бедности? <…> [Мы] не должны мириться ни с чем, что <…> оскорбляет самые праведные чувства и набожность обедневших, прошедших через жестокие испытания и страдающих людей и что мешает им исполнить свой долг перед умершими. Если я к чему-то и отношусь серьезно в этой жизни, так это к ситуации, что здесь описана; ибо я тоже предал свою жену земле [в Хеерштрассе], а сейчас ежедневно слышу жалобы этих людей, обремененных повторно, опасающихся, что их скромные могильные украшения уберут, потому что у них нет надежды.
Забота о других скорбящих, писал Шиллинг, «так давит на мою душу своей безысходностью, что это стало делом совести – помочь им». Он завершал письмо так: «Пожалуйста, господин мэр, не отнимайте у меня веру в подлинную демократию, за которую СЕПГ вроде бы выступает! Я буду огорчен до глубины души, если мое мнение по столь решающему вопросу не будет услышано <…> потому что мне больше не во что будет верить»814.
К переживаниям такой силы приводили как воспоминания о недавних событиях, особенно о погребальном кризисе 1945 г., так и личное чувство утраты, которое могло неожиданно выплеснуться, позволив прошлому вторгнуться в текущую жизнь. Жители Западного Берлина прорабатывали эти переживания разными способами, иногда многоречиво, как Эмиль Шиллинг, иногда молча, наедине с собой, в стороне от чужих взглядов. Полиция округа Нойкёльн сообщала в 1950 г. о найденных между железнодорожными путями возле моста Ниметц могилах с останками двух «бывших членов Вермахта». Военных билетов в могиле не нашли, но вместе с солдатами оказались похоронены их шлемы, а могилы выглядели ухоженными. Над ними был установлен деревянный крест с вырезанными именами покойников. Расследование показало, что работник железной дороги Кюммель ухаживал за этими могилами с момента их появления 1 мая 1945 г. Кюммель даже сообщил о могилах родителям погибших, которые, в свою очередь, вместе с женой одного из них, навещали их815.
Однако на каждое такое неформальное мемориальное общество находилось в Западном Берлине все больше тех, для кого могилы 1945 г. были уже не lieu de m?moire [франц. местом памяти], а оскорбительным зрелищем и помехой их усилиям по восстановлению города – материальному, общественному и моральному. Это обстоятельство привело в 1950 – 1951 гг. к большой полемике по поводу кладбища, расположенному в западных предместьях Берлина, рядом с городским выставочным пространством (Messe). Известное также как Ан Дер Авус и Айхкамп, это кладбище было создано в чрезвычайных условиях конца 1944 г. Со временем там похоронили более 5000 тел – многие из них принадлежали гражданским и солдатам, убитым в последние месяцы войны (см. Рис. 6.1). Однако после успешной международной промышленной ярмарки 1950 г. в Мессе легендарный министр экономики Федеративной Республики Людвиг Эрхард призвал к расширению выставочного пространства в надежде привлечь в будущем больше иностранных участников. Это требовало разборки кладбища, выкапывания останков тысяч похороненных там людей и перезахоронения их на новом, специально созданном кладбище816. Эти планы, когда о них стало известно, сильно встревожили родственников похороненных в Айхкампе. Элли Бартель, у которой там был похоронен брат, писала городским властям:
Я узнала, что кладбище в Айхкампе хотят убрать, и это меня ужасно потрясло, как и других, у кого родственники на этом кладбище. <…> В 1945 – 1946 гг. гробов не было. Многие были похоронены там без гробов, и теперь они должны быть выкопаны? Некоторых уже выкапывали четырежды. У некоторых семей там не одна могила, они похоронили там не одного родственника… Ради своего брата, возвращавшегося домой из русского лагеря для военнопленных, я прошла через невыразимые трудности, пытаясь найти скромный гроб, в котором мы его похоронили, боясь на похоронах, что он развалится. Моя мать слепа, ей 71 год, из-за смерти сына она удручена и подавлена; я не могу сейчас ей сказать, что больше пяти лет спустя его кости нужно снова выскрести из земли. <…> Так ли уж это нужно – вскрывать старые раны ради такого, в общем, небольшого участка земли?817
Учитывая тягостные воспоминания, которые вызвало это предложение, не удивительно, что айхкампские семьи сопротивлялись эксгумации их близких. После войны кладбище стало местом паломничества для большого числа жителей Западного и Восточного Берлина: как сообщал «Telegraf» в Поминальное воскресенье 1950 г., на протяжении «нескольких лет, прошедших с момента их появления, [за могилами в Айхкампе] ухаживали с удивительной любовью». Одна женщина из Восточного Берлина ездила туда каждую неделю – ухаживать за общей могилой, где был похоронен ее муж вместе с девятнадцатью другими умершими. А поскольку около 800 похороненных были «безымянными», многие берлинцы продолжали приезжать в Айхкамп в надежде найти там пропавших членов семьи. Но как бы ни сочувствовали семьям сотрудники «Telegraf», сообщая о судьбе Айхкампа, они все же писали, что противостояние по поводу эксгумаций неизбежно, «когда город ширится и растет», ведь «теперь с некогда укромным местом граничат площадки торговой ярмарки и футбольные поля»818.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.