«Высокая болезнь» и проблема эпоса в 1920-е годы
«Высокая болезнь» и проблема эпоса в 1920-е годы
Всеобщее признание пришло к Пастернаку в начале 1920-х годов после выхода в свет его сборника «Сестра моя – жизнь» (1922). Самое характерное в этом признании – единодушное у критиков ощущение в нем современного поэта, современного не по злободневности тематики, а по стилистике, отразившей, как тогда писали, революционную эпоху476. Но при этом от него ожидали и прямого отражения. Об этом очень настоятельно писала в 1922 году Марина Цветаева: «Слово Пастернака о Революции, как слово самой революции о себе, – впереди»477.
Можно предположить, что «Высокая болезнь» была ответом Пастернака на ожидание от него прямого отклика, прямого поэтического выражения Революции.
«Высокая болезнь» была и его первым опытом эпической формы, потребовавшим прежде всего сознательного выбора приемов монтирования того, что в сборниках, несмотря на ощутимую цикличность, в пределах каждого стихотворения оставалось относительно независимым.
На «Высокую болезнь» в 1920-е годы смотрели как на проходную вещь или просто считали ее неудачей. Так, «влюбленный», по его собственным признаниям, в Пастернака-поэта Юрий Тынянов писал в 1924 году, что «в “Высокой болезни” эпос… не вытанцевался»478.
Первоначальная редакция «Высокой болезни», напечатанная в журнале «Леф», позднее, в 1928 году, дорабатывалась: многое было выброшено, сделаны две вставки и прибавлена концовка о Ленине на трибуне IX съезда Советов в ноябре 1921 года479.
Только с этой концовкой поэма получила завершенность временную и – условно говоря – сюжетную, а вернее тематическую, ибо не очень простая задача стоит перед каждым, кто хочет определить сюжет «Высокой болезни». Иногда создается впечатление, что сюжета в ней нет совсем, а есть некий веер лирических тем.
Русское общественное самопознание XX века, как и поэзия, видело в русских революциях XX века могучее действие мировых сил, управляющих ходом событий. Необходимость их понять и свое понимание выразить сознавали очень многие. Не всем поэтам удалось найти в своем сознании поэтическое выражение общего исторического опыта, но искали все. Блок в 1918 году в «Двенадцати» нашел, как ему в тот момент казалось, определение смысла истории, которая совершалась в России.
Через год, в докладе «Крушение гуманизма»480 (опубликован в 1920 году) Блок еще надеется, что «множества» найдут в себе достаточно сил, чтобы осуществить ими не осознаваемый, но чувствуемый «музыкальный напор» в будущем. Настоящее уже кажется Блоку чем-то очень тягостным и промежуточным.
«Крушение гуманизма» предложило общественному сознанию России такую точку зрения на историю, ее смысл и направленность, которая позволила подняться над ограниченностью кругозора политических партий и оценить все в стране происходящее в космических масштабах.
Называя первые двадцать лет XX века «мгновением» с «исторической точки зрения», Блок писал в 1920 году: «Значительность пережитого нами мгновения истории равняется значительности промежутка времени в несколько столетий» (6, 154).
Идея «масс», которые создают новый, «невиданный» мир, последовательно развита в «Крушении гуманизма». Эта же идея, несколько более политизированная, стала основой сюжета в поэме Маяковского «150 000 000». Поэтическое воплощение «множеств» было в поэме парадоксально персонифицировано в образе двух гигантов, Ивана и Вильсона. Эпическая природа этой вещи была подчеркнута первоначальным подзаголовком – «былина».
От ранней поэзии самого Маяковского в этой поэме – участие вещей, полей, городов, превращение Ивана и соответственно Вильсона в предводителей собственной армии вещей и пространств, вообще одушевление мира вещей. Они – вещи (материальный мир) – проникаются идеями или духом героя на обеих сторонах конфликта.
Маяковский вполне «по Блоку» вынес эпическую тему на просторы всего земного шара. У современников «150 000 000» не нашли ни понимания, ни сочувствия. Я имею в виду не только известные разъяренные высказывания В.И. Ленина, но и то, что писали профессиональные критики. Так, Г. Лелевич в «На посту» не нашел «живых» персонажей в поэме Маяковского. «…Поэма “150 000 000” вещь в высшей степени талантливая и яркая. Мы в ней находим бунт автолюбителей, воздухов, фонарных столбов, дорог, слонов, поросят, – чего угодно. Нет только одного: живого рабочего и крестьянина, в действительности совершивших революцию»481.
Критик не понял, что эту поэму Маяковский построил на приемах кукольного театра. «Кукольность» главных персонажей легко сочетается с движениями одушевленных в сказочном духе предметов материального мира.
Есть в поэме и «мистериальность» в том духе, в каком разработал ее Маяковский в «Мистерии-Буфф». Вильсон насылает на Ивана голод, разруху, болезни. В ходе борьбы эти персонажи приобретают некую определенность, как бы персонифицируются. Все это могло получить сценическое воплощение, но в поэме не воспринималось.
Хлебников в своих опытах эпической поэмы («Ладомир», «Уструг Разина») попытался выразить, особенно в «Ладомире», историческое и социальное содержание русской революции как начало или предпосылку вселенского преображения, довести земную революцию до космического масштаба.
Отчасти «по Блоку» разрабатывал в своих поэмах Хлебников то, что в «Крушении гуманизма» было названо «космическими соответствиями» (6, 114).
Вслед за Блоком и Хлебников увидел в русской революции начало освобождения человечества не только от власти королей «продажи», но и косных законов физического мироустройства:
Лети, созвездье человечье,
Все дальше, далее в простор
И перелей земли наречья
В единый смертный разговор.
Где роем звезд расстрел небес,
Как грудь последнего Романова,
Бродяга дум и друг повес
Перекует сознанье наново482.
Не менее значительно оказалось предложенное Блоком поэтическое истолкование – изображение революции как «ветра», сметающего на своем пути все, связанное со старым миром. Образ революции («ветра-вихря») усвоила проза 1920-х годов. Ветер гуляет по российским просторам в романе Пильняка («Голый год»), как у Блока по петроградским проспектам. Как писал Вячеслав Полонский, у Пильняка «метель на каждой странице»483.
Россия же в целом во власти голода и разрухи, во власти стихийных сил зла и разрушения. «Метель», унаследованная у Блока всей прозой 1920-х годов, у Пильняка «озвучена», песня метели – это главное, что несется по российским просторам:
– Метель. Сосны. Поляны. Страхи. —
– Ш о о я я, шо-ояя, шоояяя…
– Гвииуу, гаауу, гвииииууу, гаауу.
И:
– Гла – вбум!
– Гла – вбум!
– Гу – вуз! Гуу-вууз!
– Шоооя, гвииуу, гааууу…
– Гла – вбумм!484
Эта озвученная метель возникает и в диалоге персонажей и как бы распределяется по ролям. «Серенький попик» говорит Глебу:
Слышишь, как революция воет – как ведьма в метель! Слушай: гвииуу, гвииуу! шооя, шоояяя… гааау. И леший барабанит: гла – вбум! гла – ввуумм! А ведьмы задом-передом подмахивают: кварт-хоз! кварт-хоз!.. Леший ярится: – нач-эвак! Нач-эвак! Хму!.. А ветер, а сосны, а снег: шооя, шоооя… хмууу… И ветер: – гвиииууу… Слышишь?485
Метель как бы воплощает музыку истории, несмотря на ироническое пародирование советских аббревиатур.
Главным персонажем или, точнее, и местом действия, и действователем у Пильняка являются не люди, а российские пространства. У Пильняка как бы география определяет историю. И в этом Пильняк следует за Блоком, который писал в «Крушении гуманизма»: «У нас нет исторических воспоминаний, но велика память стихийная; нашим пространствам еще суждено сыграть великую роль» (6, 154).
С особенной силой действие пространства сказывается в тех эпизодах романа, где изображено движение поездов, в которых едут за хлебом. Поезда эти – поезда ужаса и смерти:
Люди, человеческие ноги, руки, головы, животы, спины, человеческий навоз, – люди, обсыпанные вшами, как этими людьми теплушки… Люди едут неделями. Все эти люди давно уже потеряли различие между ночью и днем, между грязью и чистотой, научились спать сидя, стоя, вися486.
Так, быть может, с некоторыми пропусками, но мы смогли обнаружить те художественные отражения революции и первых послереволюционных лет, которые предложила русская литература национальному сознанию. Блоковская идея ветра-вихря, театрализованный сказочно-кукольный эпос Маяковского, движение множеств по российским равнинам у Пильняка – все это во многом предопределило художественную структуру «Высокой болезни». Думаю, что без этого литературно-идеологического контекста эта поэма Пастернака не может быть понята.
«Крушение гуманизма», как мы покажем дальше, вошло в «Высокую болезнь» как один из важнейших импульсов лирической концепции эпохи, выраженной Пастернаком. Но Пастернак писал «Высокую болезнь», располагая новым и у Блока отсутствовавшим историческим опытом.
В 1923 году, когда поэма создавалась, «лихолетье» 1918 – 1921 годов уже стало прошлым, «историей»; нэп уже подвел черту под всем, что было великого и ужасного, прекрасного и отвратительного в миновавшей – как тогда многим казалось – эпохе. Уже можно было о ней вспоминать и не только как о кошмарном сне. Уже, как предполагал Пастернак, возможна была эпическая точка зрения и эпическое отношение к минувшему времени.
В «Крушении гуманизма» Блок предлагает такое истолкование природы времени:
Есть как бы два времени, два пространства; одно – историческое, календарное. Другое – нечислимое, музыкальное… Утрата равновесия телесного и духовного неминуемо лишает нас музыкального слуха, лишает нас возможности выходить из календарного времени, из ничего не говорящего о мире мелькания исторических дней и годов – в то, другое, нечислимое время (6, 101 – 102).
Пастернак в «Высокой болезни» не принял этого деления на два «времени». Взамен он предложил свою концепцию времени, которое всегда релятивно и существует только для данного объекта. Поэтому поэма начинается с напоминания об осаде Трои и ее гомеровском изображении, где время существует само по себе, а люди в нем не меняются, никто не стареет, не взрослеет и красота Елены остается неизменной:
Выходят, входят – идут дни,
Проходят месяцы и годы.
Проходят годы – всё – в тени.
Рождается троянский эпос.
Следовательно, для появления («рождения») эпоса неизбежно необходима и какая-то временная дистанция, когда события остаются «в тени». Этот мотив «тени» пришел к Пастернаку тоже из «Крушения гуманизма».
Об упадке Римской империи, ссылаясь на Тацита, Блок говорит: «Это значило, что смертный приговор римской цивилизации уже произнесен: громадная империя как бы погрузилась в тень и вышла из мира задолго до окончания своего земного исторического пути» (6, 102)487.
Почему все же появилось в поэме Пастернака конкретное упоминание о гомеровских поэмах и Троянской войне?
Можно предположить, что всегда внимательно читавший Маяковского Пастернак не мог не заметить, что в поэме «150 000 000» автор, пожалуй, только о гомеровском эпосе и Трое говорит серьезно и без иронии. Гомер возникает трижды в той части поэмы Маяковского, где изображен в планетарных масштабах бой между Иваном (гигантским воплощением революционной России) и Вудро Вильсоном, его противником – столь же гиперболизированным воплощением капиталистической Америки.
Обращаясь к своим стихам, Маяковский говорит:
Строки
этой главы,
гремите,
время ритмом роя!
В песне —
миф о героях Гомера,
история Трои,
до неузнаваемости раздуйся,
воскресни488.
Маяковский уверен, что может, конечно, в неузнаваемом виде создать новый эпос. Иван у него неожиданно соединяет в себе два мотива троянского эпоса: героя-человека и коня, погубившего Трою:
О горе!
Прислали из северной
Трои
Начиненного бунтом человека-коня!489
А завершается поэма Маяковского торжественным заявлением, что его эпос значительнее гомеровского:
Это тебе
революций кровавая Илиада!
Голодных годов Одиссея тебе!490
В поэме Пастернака «рифмы», то есть стихи, получают что-то вроде «права голоса» и обращаются к поэту-автору со своими соображениями о возможности создания эпоса о современной эпохе:
…Ах, эпос, крепость,
Зачем вы задаете ребус?
При чем вы, рифмы? Где вас нет?
Мы тут при том, что не впервые
Сменяют вьюгу часовые
И в эпос выслали пикет.
Мы тут при том, что в театре террор
Поет партеру ту же песнь,
Что прежде с партитуры тенор
Пел про высокую болезнь.
Про то, как вдруг, в конце недели
На слепнущих глазах творца
Родятся стены цитадели
Иль крошечная крепостца.
И тут незаметно реплики рифм переходят в рассуждения самого поэта:
Тяжелый строй, ты стоишь Трои,
Что будет, то давно в былом,
Но тут и там идут герои
По партитуре, напролом (654).
Снятая позднее тема «Трои», то есть аналогия с Троянской войной в поэме Гомера, создавала бы нужную историческую перспективу.
Высокий авторитет гомеровской эпопеи объясняет и трудность дела, которое предстоит поэту, и значение, которое может получить его поэма, если ему удастся «пророчески», хотя и «назад», то есть с подлинным проникновением, оценить лихолетье 1917 – 1921 годов и дать ему историческую, а не субъективно-личную, пристрастную оценку.
Отказ от аналогий с «Илиадой» означал, что Пастернак самому себе уяснил, что его поэма строится не на основе последовательно развивающегося сюжета. Ближайшим образцом ему послужил роман Пильняка, который строил свою прозу на приеме контрапункта – постоянного возвращения к персонажам и ситуациям, которые как бы поворачиваются вокруг своей оси и вновь и вновь попадают в поле зрения автора, а потом исчезают, и читатель так и не дожидается завершения их судеб. Связывает между собой эпизоды и части романы не развитие какого-либо единого сюжета, а общая лирическая концепция времени, взятая в готовом виде в «Двенадцати».
Вслед за Пильняком в «Высокой болезни» дана антитеза города и пространств, но местом действия и объектом приложения сил природы – холода и голода – остается только «город», к которому пространственно прикреплено «действие» или, вернее, «содержание» поэмы.
Город, в котором мы вначале предполагаем Москву (а затем получаем этому подтверждение – «А за Москвой-рекой хорьки…»), дан в поэме как место, находящееся во власти Зимы, Снега, Холода. Город в «Высокой болезни» дан в тесном соотношении с тем, что его окружает, с тем, что не-город, с бескрайними русскими равнинами,
Где рельсы слепли и чесались,
Едва с пургой соприкасались… (239).
Из этого Города, попавшего во власть Зимы, «рельсы» никуда не ведут, кроме «пурги», то есть заснеженных и непроходимых пустынь.
При этом все, что за Городом, все это область Зимы и Холода, царство стихии, против которой не в силах бороться «мы», хранители «музыки» и «мысли».
Пастернак делает зиму, вьюгу, снег, как у Пильняка, заинтересованными участниками тех, условно говоря, событий, которые как бы происходят в поэме или, вернее, могли бы произойти:
И снег соперничал в усердьи
С сумерничающею смертью (239).
У Пастернака появляется и блоковская метель, и она ведет себя как одушевленное существо:
Бывало, в том конце слободки,
Со снегом реденьким в щепотке,
Мелькнет с мужчиной, как сквозь хмель,
Смущающаяся метель (652).
У Пастернака не только метель смущается, но и снег может осмелеть, может показать, что его «интерес» к человеческим жилищам «притворен», а хлопья снега могут «врать».
Я назвал метель у Пастернака «блоковской». Через призму блоковских образов некоторые критики воспринимали и пастернаковские зимние образы.
В. Красильников в 1927 году увидел в пастернаковском отношении к «вьюге» один из его основных поэтических приемов: «сестра моя жизнь… призвала вьюгу в спутницы поэта, и она повела путника через “Темы и вариации”, через “Высокую болезнь” к широким социальным темам – 1905 года»491.
Роль зимы как «участника» русской революции в «Высокой болезни» не вполне совпадает с блоковской «вьюгой» в «Двенадцати». Зима в «отрывке» при всей своей одушевленности все же просто зима, она основа и форма быта пореволюционных лет, времени голода и Гражданской войны. Очень многим обязанный Блоку, Пастернак здесь с ним разошелся и вступил, как я дальше покажу, в художественную полемику.
Восприняв от Пильняка жуткую бытовую конкретность человеческого существования в годы «лихолетья», Пастернак занялся художественным опровержением блоковской философско-поэтической концепции революции, ее смысла, целей и действий.
Вместо голосов и хора советских административных названий у Пастернака разгул стихий – немой, беззвучный. Истинное звучание, которое Пастернаку дорого, – это музыка.
Тема «музыки» в блоковском ее понимании у Пастернака получает двоякое выражение как тема «оркестра» и как тема «музыки», но не в философско-историческом плане, а в конкретном. По-видимому, из статьи Блока перешел в поэму Пастернака мотив «мирового оркестра» (6,101) в особом, не предметном его значении. Развивая свою мысль о двух типах времени, Блок говорит: «То, что происходит медленно по законам одного времени, совершается внезапно по законам другого: как бы движения одной дирижерской палочки достаточно для того, чтобы тянущаяся в оркестре мелодия превратилась в бурю» (6, 102).
У Пастернака «оркестр» упомянут один раз:
И помню, в самый день торжеств
Пошел, взволнованный донельзя,
К театру с пропуском в оркестр (240).
Больше «оркестр» не упоминается, назван только «пропуск»:
Проснись, поэт, и суй свой пропуск.
Здесь не в обычае зевать (242).
Здесь пропуск как бы подразумевает и «оркестр», который у Пастернака уже не совпадает с «мировым оркестром» Блока, ибо вся тема музыки, со всеми ее вариациями, в отличие от Блока и в споре с ним, имеет другой смысл. «Природа» и «стихия», по Блоку, – это музыкальная сущность мира, а революция – это «волевой, музыкальный, синтетический ее порыв». По убеждению Блока, согласно развитой им антитезе, цивилизация – культура: «карточные домики цивилизации разлетаются при первом дыхании жизни; а гонимые ею музыкальные ритмы растут и крепнут, так как в этих ритмах, а не в рационалистических обобщениях схвачена действительная жизнь века» (6, 108).
Основное расхождение между Блоком и Пастернаком касается оценки места «музыки» в истории и культуре. В соответствии с собственными представлениями Пастернака о музыке, ее хранителями является не стихия, не массы, а интеллигенция. Об этом в первой редакции говорится четыре раза (во второй – два):
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду (240).
…………………………
Мы были музыкой объятий
С сопровождением обид (652).
…………………………
Мы были музыкою чашек,
Ушедших кушать чай во тьму
Глухих лесов, косых замашек
И тайн, не льстящих никому.
…………………………
Мы были музыкою мысли,
Наружно сохранявшей ход,
Но в стужу превращавшей в лед
Заслякоченный черный ход (240).
Физически «лихолетье» зимы (или зим?) побеждает музыку. Это особенно понятно из сопоставления пустого вокзала с молчаливым консерваторским органом:
Там, как орган, во льдах зеркал
Вокзал загадкою сверкал,
Глаз не смыкал и горе мыкал
И спорил дикой красотой
С консерваторской пустотой
Порой ремонтов и каникул (239).
Борьба между стихией, зимой и ее порождениями – снегом, вьюгой, холодом – и «музыкой», которой «мы» были «хранителями», а не «вандалы», в которых поверил Блок, неожиданно разрешается победой, так сказать, третьей силы, которая в поэме появляется только во вставке 1928 года – я имею в виду эпизод с Лениным на трибуне. Но о нем ниже, а сначала о том, что ей предшествовало в истории и в литературе в широком смысле, то есть в поэзии и в филологической науке. Я имею в виду смерть Ленина и опыт по созданию образа Ленина у Маяковского в его поэме «Владимир Ильич Ленин».
Появлению поэмы Маяковского о Ленине предшествовал специальный номер журнала «Леф» с подборкой статей виднейших филологов России о стиле и языке Ленина.
Печатая статьи Шкловского, Тынянова, Томашевского, Казанского, Якубинского, ЛЕФ, то есть Маяковский, душа и организатор группы, предлагал применить к Ленину мерило истории словесной культуры в целом, мерило словесного искусства. В работах филологов Ленин был показан как революционер языка, как разрушитель «старого» и создатель нового языка, нового стиля русской публицистики и русской ораторской речи. Самой дерзкой была статья Виктора Шкловского, в которой он заявлял: «Формула, когда она является в агитационной работе Ленина, организована так, чтобы не зацепиться. Ленин презирал людей, которые заучили книжки. Его стиль состоит в снижении революционной фразы, в замене ее традиционных слов бытовым синонимом»492.
Удивительно нам теперь, что Шкловский меряет ленинскую речевую практику работой футуристов, а не наоборот: словесное «дело» Ленина оказывается частью общего движения пореволюционной культуры, ее «авангарда».
Показанное в этих статьях сходство речевой практики Ленина с футуристической революцией исторически ее оправдывало и объясняло. Вопреки хорошо известному личному его неприятию футуризма и Маяковского, Ленин оказывался в одном лагере с новой поэзией, с Маяковским и с футуризмом вообще.
В свое время в 1938 году совместно с Г.П. Макогоненко мы написали статью о ленинских цитатах, включенных в текст поэмы «Владимир Ильич Ленин». Нас тогда интересовала прежде всего инвентаризация этих цитат493.
Ю.М. Лотман отмечал, что «параллелизм в трактовке стиля ленинской речи Тыняновым и Маяковским… устойчив»494.
В статье «Словарь Ленина-полемиста» Юрий Тынянов анализирует семантику «слов названий», имея в виду названия политических партий, существовавших в России в 1917 году: «Перемену названия Ленин мыслил именно как сдвиг, как борьбу с языковой рутиной; привычность старого названия не довод за сохранение его, а довод за перемену». Далее Тынянов приводит известные слова Ленина:
массы привыкли, рабочие «полюбили» свою социал-демократическую партию. …Это довод рутины, довод спячки, довод косности. А мы хотим перестроить мир. …И мы боимся сами себя. Мы держимся за «привычную», «милую», грязную рубаху. Пора сбросить грязную рубаху, пора надеть чистое белье495.
У Маяковского призыв Ленина сменить название партии перенесен из статьи Ленина в его речь. У него Ленин говорит:
– Товарищи! —
и над головами
первых сотен
вперед
ведущую
руку выставил. —
– Сбросим
эсдечества обветшавшие лохмотья496.
Разница между Тыняновым и Маяковским в том, что вместо цитаты поэт дал ее метафорическое выражение. Но пример, очевидно, подсказан статьей Тынянова, как, впрочем, и сам прием подхода к различным формам ленинской ораторской речи.
Ленин в поэме Маяковского говорит, и говорит своими словами, часто перенесенными из статей в поэтическое, то есть устное слово.
В 1927 году появилась в отдельном издании поэма Ильи Сельвинского «Уляляевщина», где в главе 12 Ленин диктует машинистке свой доклад на X съезде РКП:
Ленин диктовал машинистке: «Итак,
Резолюция IX съезда полагала,
Что путь пойдет нормальной шкалой,
А шкала пошла совершенно не так.
Можно ли это явленье замазать? Нет.
Признаемся волей-неволей,
Что наша
стомильонная
крестьянская
масса
Установленной формой отношений недовольна.
Однако Шляпников, Коллонтай
Хотят завинчивать гайки потуже,
Стремясь отдать мужицкие души
В распоряженье махновских стай.
Где же союз с крестьянством, друзья,
Если у вас держимордовы меры?
Нет, господа оппозиционеры:
Классов обмануть нельзя!
И если сейчас недоволен народ,
То скажем ясно без лака:
Военный коммунизм – лихая атака,
Однако мы слишком рванулись вперед…
Написали?…»
Ильич шагал по ковру,
Стараясь ступать по линии клеток,
Засунув пальцы нервных рук
За проймы
губсоюзского
жилета497.
Борьба за эпос в 1920-е годы – обширная тема. Возвращаясь к «Высокой болезни», мы видим, что появление в ней Ленина корреспондирует с опытами Маяковского и Сельвинского. Пастернак решил ввести «живого» Ленина в «Высокую болезнь» и связал его появление «мемуарно» со своими впечатлениями от IX съезда Советов, а «сюжетно» с появлением в поэме «звука» и его победой над «тишиной», посланницей смерти.
Два эти понятия, хотя и не персонифицированные, определяют общее движение поэтической мысли в «Высокой болезни»: это «тишина» и ее антипод – «звук»498. При этом «тишина» возникает как заместитель «звука»; исчезновение «звука» поэт воспринимает как одну из самых страшных черт эпохи:
И сон застигнутой врасплох
Земли похож был на родимчик,
На смерть, на тишину кладбищ,
На ту особенную тишь,
Что спит, окутав округ целый… (238).
«Тишина» – это исчезновение «звука»:
…Звук исчез
За гулом выросших небес (238).
Победа над зимой и ее союзником «тишиной» в поэме и в жизни приходит не от музыки, а от того, кто стал «голосовым экстрактом» истории.
Почему же в поэме, кульминацией и завершением которой является речь Ленина, он, Ленин, говорит, но так, что мы его только видим, видим «лицо» его звуков, а слов не слышим? Как Пастернак решил, что Ленин у него будет бессловесным?
В отличие от Николая II, который не персонифицирован в «Высокой болезни», Ленин в ней появляется, он дан через восприятие поэта, он двигается, он жестикулирует, и про него сказано, что
…(Э)та голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом (244).
Этот смело употребленный Пастернаком образ становится понятен только через Блока, который в «Крушении гуманизма» писал, что «несовершенные создания, обрывки вымыслов, гораздо более великих, резервуары звуков, успевшие вобрать в себя лишь малую часть того, что носилось в бреду творческого сознания. Сама Милосская Венера есть некий звуковой чертеж, найденный в мраморе, и она обладает бытием независимо от того, разобьют ее статую или не разобьют» (6, 109).
Если статуя может стать звуковым чертежом, то и речь автора может быть «звуковым лицом». И все же почему Ленин у Пастернака, как в фильме Эйзенштейна «Октябрь», не говорит, почему он бессловесен, тогда как у Маяковского и Сельвинского он говорит цитатами из своих статей и речей? В поэме нет ни малейшего намека на конкретное содержание речей Ленина. «Антинамеком» можно считать строку «слова могли быть о мазуте», поскольку «мазут» как таковой не был упомянут в речи, но о топливном кризисе Ленин говорил подробно и с особенной надеждой на его «минерализацию», то есть замену дров углем и торфом. Предполагаю, что Пастернака не могло не поразить своей убежденностью то объяснение, которое Ленин давал победе большевиков над всеми противостоящими силами: «Мы оказались правы в самом основном. Мы оказались правы в своих предвидениях и своих расчетах»499. Отсюда утверждение: «Он управлял теченьем мыслей и только потому страной».
В этих строках уже не спор с Блоком, а совершенное с ним несогласие. Пастернак объявляет причиной победы большевиков те «рационалистические обобщения», которые презрительно отвергал Блок во имя «музыкальных ритмов», во имя стихии.
В автобиографических заметках Пастернака есть как бы комментарий к бессловесному Ленину «Высокой болезни». Ленин, по Пастернаку, понял неизбежность революции, взял на себя всю ответственность и вовремя остановил «разбушевавшееся море» (655), победил стихию.
Пастернак в «Высокой болезни» видит только историческое оправдание или объяснение революции, он не объявляет, как Блок, «злобу» святой, но видит в Ленине сознательное воплощение того, что стихия не могла ни выразить, ни сделать:
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной…
Вот почему Пастернаку не важны были «слова». Он сквозь них видел «суть» истории, ее движение и ее идею, идею «создания нового невиданного мира» (655).
Нет надобности здесь опровергать или поддерживать мнение Пастернака 1920-х годов о Ленине. Для нашей темы существенно, что тогда Пастернак так думал и чувствовал, так оценивал роль Ленина в русской истории.
Но почему же эпос в «Высокой болезни» не получился или, как писал Тынянов в 1924 году, не «вытанцевался»? По поводу одной неудачной попытки создания эпопеи на современном материале он же писал (имея в виду популярную в свое время «Комсомолию» Александра Безыменского): «В поэме есть интересные места, но она совершенно лишена того, что нужно поэме и большой стиховой форме вообще – движения. При больших – для нашего времени – размерах (8 глав, 90 страниц) поэма остается растянутым маленьким стихотворением»500. Эта оценка не вошла в статью, хотя она должна была подтвердить то, что он говорит в этой же статье о «Высокой болезни».
Марина Цветаева, страстная почитательница поэзии Пастернака, полагала, что у Пастернака мы никогда не можем доискаться до темы, «точно все время ловишь какой-то хвост, уходящий за левый край мозга, как когда стараешься вспомнить и осмыслить сон»501.
По-видимому, и сам поэт эту свою особенность знал и в работе над поэмой, да еще с эпическим размахом, был озабочен определением ее жанра; отсюда в первой редакции неоднократное возвращение, как бы обсуждение проблемы эпической формы, обсуждение, в котором, как мы видим, участвует поэт и «рифмы», то есть его собственные стихи.
Ю.Н. Тынянов полагал в 1924 году, что «…“Высокая болезнь” дает эпос вне сюжета, как медленное раскачивание, медленное нарастание темы – и осознание ее к концу»502. В этом верном и тонком замечании есть какая-то недоговоренность. То, что Тынянов называет «осознанием» темы, у Пастернака на самом деле есть переключение поэмы в другой жанр, переход к одическому строю, с прочной опорой на одическую классику XVIII века.
Историческая действительность стимулировала возврат к тематическому центру обоих жанров, эпопеи и оды, – к теме Его, Бога, Царя, Властителя, Вождя! Старые поэтики не занимались тематикой оды, ибо она подразумевалась ее местом в литературной иерархии. Надо было нормировать конструкцию и стилистику оды, а не ее тематику. Инерция такого отношения к оде повлияла и на исследования оды, созданные в ХХ веке – на работы Тынянова503 и Гуковского504, – так как в это время проблема оды и одического языка подсказана была науке живой литературой, а не полузабытыми образцами одической классики XVIII века505.
В 1920-е годы шла непрерывная переоценка поэтических жанров и поэтому оказалось возможно возрождение забытого с начала XIX века теоретического жанра – поэмы о поэзии, образцом которого с XVII века являлась знаменитая поэма Буало «L’art po?tique». Вслед за Буало в европейских стихотворных поэтиках основное внимание уделялось двум жанрам высокой поэзии – оде и эпопее.
Интерес поэзии 1920-х годов к этим двум жанрам, к принципам их конструкции хорошо известен.
Ода XVIII века в ее наиболее политизированной форме строилась на противопоставлении двух Властителей – свергнутого прежнего и нового, возведенного на престол к счастию его подданных. У Ломоносова такие пары – это Анна – Елизавета, Петр III – Екатерина II; у Державина – Павел I – Александр I.
В «Высокой болезни» прежним властелином оказывается Николай II, что не соответствует хронологии (периода власти Временного правительства как бы и не существует), но зато дает возможность использовать традиционные одические атрибуты царя – орел и солнце. При этом «орел» в «Высокой болезни» сначала именно атрибут:
Орлы двуглавые в вуали,
Вагоны Пульмана во мгле
Часами во поле стояли,
И мартом пахло на земле (242).
Затем орел становится заместителем, субститутом царя:
И уставал орел двуглавый,
По Псковской области кружа,
От стягивающейся облавы
Неведомого мятежа (242).
Ближайшим образом пастернаковский орел поэтически восходит к оде Державина «Видение мурзы», где рядом с Екатериной II
Орел полунощный, огромный,
Сопутник молний торжеству,
Геройской провозвестник славы,
Сидя пред ним на груде книг,
Священно блюл ее уставы…506
Вполне в духе одической поэзии у Пастернака «солнце» представлено в своем собственном качестве и как метафора свергнутого владыки:
Два солнца встретились в окне.
Одно всходило из-за Тосна,
Другое заходило в Дне (243).
Смысл этого уподобления царя солнцу в русской одической традиции очень хорошо объяснил еще Ломоносов в оде 1752 года:
Что часто солнечным сравняем
Тебя, Монархиня, лучам,
От нужды дел не прибегаем
К однем толь много крат речам:
Когда ни начинаем слово,
Сияние в тебе зрим ново
И нову красоту доброт.
Лишь только ум к тебе возводим,
Мы ясность солнечну находим
И многих теплоту щедрот507.
Из оды пришло к Пастернаку и сравнение выхода Ленина на трибуну с появлением шаровой молнии:
Я помню, говорок его
Пронзил мне искрами загривок,
Как шорох молньи шаровой…
…………………………..
Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот, в комнату без дыма
Грозы влетающий комок (243).
У Державина («Видение мурзы») Екатерина – «богиня», как она названа в оде, – является поэту, освещенная молниями:
Мое все зданье потряслось,
Раздвиглись стены, и стократно
Ярчее молний пролилось
Сиянье вкруг меня небесно;
………………………….
Виденье я узрел чудесно:
Сошла со облаков жена508 .
Желание создать эпос отвечало, как казалось тогда, в 1920-е годы, многим, небывалости исторической ситуации, в которой оказалась русская литература после 1917 года. Предполагалось, что начинается новая эпоха исторического, социального и духовного развития.
Собственная поэма, вернее работа над ней, убедила Пастернака в том, что эпическая поэма с ее обязательно прочным сюжетом и вовлеченными в этот сюжет персонажами неосуществима. Лирическому переживанию «годов лихолетья» оказалась созвучной «лирика» в старинном, идущем от XVIII века ее значении, когда главным лирическим жанром была торжественная или похвальная ода.
Поэтому в своих поэмах, написанных после «Высокой болезни», Пастернак опирался или на свои воспоминания («1905 год»), или на документы («Лейтенант Шмидт»), то есть обратился к поэтике прозаических жанров взамен не «вытанцевавшегося» эпоса.
1991 г.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
VI. Высокая похвала
VI. Высокая похвала Сазак, секретарь комсомольской организации, жил на другом конце села. Черкез для сокращения пути помчался к нему напрямик. Преследуемый неистовым собачьим лаем, он перескочил через арык, птицей перелетел через какой-то дувал, перемахнул через
Глава 2. Марксист. Бакинский совет. 1915–1920 годы
Глава 2. Марксист. Бакинский совет. 1915–1920 годы Мы уже знаем, что в 1915 году наш герой поступил в Бакинское среднее механико-строительное техническое училище. Там Лаврентий Берия принял участие в организации нелегального марксистского кружка из числа учащихся как
Приложение 3 Сведения о процентном соотношении дворян среди офицеров рейхсвера, 1920—1932 годы
Приложение 3 Сведения о процентном соотношении дворян среди офицеров рейхсвера, 1920—1932
Старый Угринов, перед рассветом, 1920-е годы
Старый Угринов, перед рассветом, 1920-е годы “От негасимых жарких очагов несло тошнотворным пеклом. Иван IV Ужасныйзаботливо поправил жесткую подушку под головой у очередного невинно казнимого, мучавшегося на огромной, медленно раскалявшейся сковородке, и с удовольствием
КРАСНОВОДСК В ГОДЫ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО СТРОИТЕЛЬСТВА (1920–1941 гг.)
КРАСНОВОДСК В ГОДЫ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО СТРОИТЕЛЬСТВА (1920–1941 гг.) Хозяйственная разруха, вызванная гражданской войной и иностранной интервенцией, наложила сильный отпечаток на жизнь города. Почти вся промышленность города вышла из строя. Был закрыт алебастровый завод, а
I. Развитие переводческой мысли в СССР в 1920-1960-е годы
I. Развитие переводческой мысли в СССР в 1920-1960-е годы 1. Краткий обзор публикаций История советского периода художественного перевода отсчитывается, как напоминает «Краткая литературная энциклопедия», от появления в Петрограде в 1918 г. издательства «Всемирная
Особый отдел Штаба Главнокомандующего Русской Армии (1920 г.): «Упадает основательное подозрение…»: Арест Осипа Мандельштама в Феодосии в 1920 году
Особый отдел Штаба Главнокомандующего Русской Армии (1920 г.): «Упадает основательное подозрение…»: Арест Осипа Мандельштама в Феодосии в 1920 году 1 Начнем немного издалека – с весны 1919 года, хотя бы с середины апреля, когда О.М. приехал в Киев в несколько неожиданной для
Особый отряд Штаба Чрезвычайного комиссара Батума и Батумской области (1920 г.): Карантин. Об аресте Осипа Мандельштама в Батуме в 1920 году
Особый отряд Штаба Чрезвычайного комиссара Батума и Батумской области (1920 г.): Карантин. Об аресте Осипа Мандельштама в Батуме в 1920 году 1 Первое очное знакомство О.М. с Грузией состоялось в августе 1920 года в Батуме. Как и при каких обстоятельствах – об этом ниже. Но Грузия,
Высокая должность
Высокая должность Я попал в смену, где начальником был отец моего друга Бори Пастухова. Первая моя должность располагалась под самыми фермами крыши, – выше меня был только заводской гудок. Кстати, о гудке. Питался он паром высокого давления от котлов, ремонт которых был
Высокая мода большого стиля
Высокая мода большого стиля Формируя вне системы жесткого распределения тем не менее вполне определенные нормы того, как должен выглядеть хорошо одетый советский человек, властные структуры создали в середине 1930-х годов целый ряд симулякров, своеобразных ложных знаков.
1920-е годы
1920-е годы Глеб Струве – матери, 26 октября 1922<…> Сирин очень милый, но <…> я стихов его не люблю. <…>…17 ноября 1922<…> Я познакомился с Сириным, и он оказался очень славным мальчиком. И стихов у него много неплохих. <…>Глеб Струве – отцу, 31 января 1924<…> Сегодня
Михаил Булгаков в годы Гражданской войны. 1918 – 1920
Михаил Булгаков в годы Гражданской войны. 1918 – 1920 Прежде чем обратиться к судьбе Булгакова в период Гражданской войны, сделаем небольшой экскурс в то, что же происходило в любимом писателем Киеве, начиная с Февральской революции и кончая завершением Гражданской войны.
Самая высокая точка Парижа
Самая высокая точка Парижа Два парижских района – Монмартр и Бельвиль – оспаривают право считаться самыми высокими в городе. Угол между домом номер 2 и домом номер 4 по улице Мон Сени возвышается на уровнем моря на 128,21 метр (2–4 rue Mont Cenis, 18-й округ, метро Lamarck Coulaincourt).
Высокая прическа
Высокая прическа Авторитарность Маргарет Тэтчер была такого свойства, что даже умеренных критиков она превращала в своих заклятых врагов. Убежденная в цепях и методах, она слышала только собственный внутренний голос. Этот голос подвел ее в 1990 году, что стоило ей поста
15. Температура высокая
15. Температура высокая В деревне Выпь случился пожар. Сгорел дом старосты Охримовича. Сгорел так основательно, что, когда на утро к месту происшествия прибыло несколько полицейских, они увидели только закопченную печную трубу да груду обуглившихся бревен.Староста и его