Глава XXVI. Величие собора св. Петра. — Священные реликвии. — Прекрас­ный вид с купола. — Святая инквизиция. — Монашеские поддел­ки. — Колизей. — Старинная афиша представления в Колизее.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXVI. Величие собора св. Петра. — Священные реликвии. — Прекрас­ный вид с купола. — Святая инквизиция. — Монашеские поддел­ки. — Колизей. — Старинная афиша представления в Колизее.

В чем источник самого высокого наслаждения? Что переполняет грудь человека гордостью большей, чем любое другое его деяние? Открытие! Знать, что ты идешь там, где до тебя не ступал еще никто, что ты видишь то, чего еще не видел глаз человеческий, что ты вдыхаешь девственный воздух! Породить идею, от­крыть великую истину, обнаружить самородок мысли в поле, по которому уже много раз проходил плуг чужого ума. Найти новую планету, изобрести новый винтик, найти способ заставить молнию передавать вести. Быть первым — вот в чем соль. Сделать что-то, сказать что-то, увидеть что-то раньше всех осталь­ных — вот блаженство, перед которым любое другое удовольствие кажется пресным и скучным, любое дру­гое счастье — дешевым и пошлым. Морзе, когда поко­ренная молния доставила ему первую телеграмму; Фультон в то бесконечное мгновение напряженного ожидания, когда он положил руку на рукоятку регуля­тора и пароход двинулся вперед; Дженнер, когда его пациент с коровьей оспой в крови безнаказанно ходил по палатам, где лежали больные черной оспой; Хау[88], когда его осенила мысль, что сто двадцать людских поколений просверливали ушко не в том конце иглы; тот безыменный гений, который в давно забытые вре­мена положил свой резец и, торжествуя, посмотрел на законченного Лаокоона[89]; Дагер, когда он повелел стоя­вшему в зените солнцу отпечатать пейзаж на малень­кой, покрытой серебром пластинке и оно повинова­лось; Колумб, когда он на вантах «Пинты»[90] взмахнул шляпой над сказочным морем, увидев раскрывающий­ся перед ним неизвестный мир! Эти люди жили понастоящему, они познали счастье, они слили радости целой жизни в единый миг.

Что я могу увидеть в Риме такого, чего до меня не видели бы другие? Чего я могу здесь коснуться, до чего не касались бы прежде меня другие? Что я могу здесь почувствовать, узнать, услышать, понять такого, что восхитило бы меня прежде, чем восхитить других? Ничего. Совсем ничего. В Риме путешествие теряет одну из своих главных прелестей. Но если бы я был римлянином! Если бы, помимо моей собственной ле­ни, моего суеверия и невежества, я был бы еще наделен ленью, суеверием и беспредельным невежеством со­временного римлянина — какой изумительный мир не­ведомых чудес мог бы я открыть! Ах, будь я жителем Кампаньи, живи я в двадцати пяти милях от Рима! Вот тогда бы я попутешествовал!

Я съездил бы в Америку, поучился бы там уму-ра­зуму, а потом вернулся бы в Кампанью и предстал бы перед моими соотечественниками великим открывате­лем новых миров. Я сказал бы:

«Я видел страну, над которой не нависла тень святой матери-церкви, но люди там все-таки живут. Я видел там правительство, которое никогда не при­бегает к защите чужеземных войск, обходящейся до­роже содержания самого правительства. Я видел про­стых мужчин и женщин, которые умеют читать; я ви­дел даже, как маленькие дети простых крестьян читают книги; я бы сказал даже, что они умеют писать, только боюсь, что вы мне не поверите. В та­мошних городах я видел, как люди пьют восхити­тельный напиток, приготовленный из мела и воды, но я ни разу не видел козьего стада на их Бродвее, Пенсильвания-авеню или Монтгомери-стрит, и не видел, чтобы у порогов их домов доили коз. Я видел на­стоящее стекло даже в окнах самых бедных жилищ. Там есть дома, построенные не из камня и даже не из кирпича, — торжественно клянусь, что они по­строены из дерева. Иногда тамошние дома загора­ются, — да, да, загораются и сгорают дотла. Я не отрекусь от своих слов и на смерч ном одре. И в до­казательство того, что такие случаи нередки, я скажу вам, что у тамошних жителей есть особая штука, которую они называют пожарной машиной: она вы­брасывает огромные струи воды и в любое время дня и ночи готова помчаться к загоревшимся домам. Вы можете подумать, что одной такой машины со­вершенно достаточно, а там в больших городах их бывает несколько сотен; там нанимают крепких людей и платят им помесячно только за то, что они тушат пожары. А другие люди, если вы дадите им денег, страхуют ваш дом, чтобы он не сгорел, а если он сгорит, они заплатят вам за него. Там есть сотни и тысячи школ, и каждый может пойти учиться и стать мудрым, как священник. Если в этой необычайной стране богач умрет нераскаянным грешником, он от­правляется в ад; он не может купить спасенье, завещав деньги на мессы. Быть богатым в этой стране — бесполезно. То есть бесполезно для того света, но зато очень-очень полезно для этого, потому что бо­гатого все почитают и он может стать законодателем, губернатором, генералом, сенатором, каким бы не­вежественным ослом он ни был, — ведь и в нашей любимой Италии лучшие посты занимают знатные особы, хотя многие из них так и родились знатными идиотами. Там, если человек богат, ему преподносят дорогие подарки, его приглашают на пиры, потчуют замысловатыми напитками; но если он беден и в дол­гу, его заставляют расплачиваться за все. Женщины чуть ли не каждый день надевают новые платья — из хорошей материи, но нелепого фасона; а фасоны и мо­ды меняются два раза в сто лет, и если бы я только хотел прослыть бессовестным выдумщиком небылиц, я бы сказал, что они меняются даже чаще. Волосы американских женщин растут не на их головах: ис­кусные ремесленники изготовляют эти волосы в ма­стерских, завивая и прижигая их, пока они не примут непристойный и кощунственный вид. Есть там люди, носящие стеклянные глаза, которыми, наверное, хо­рошо видят, а то бы они не стали их надевать; а у некоторых во рту есть зубы, сделанные свято­татственной рукой человека. Мужчины одеваются не­лепо и смешно. Обычно они не ходят ни с ружьем, ни с пикой, они не носят ни широких плащей на зеленой подкладке, ни остроконечных шляп из черного войлока, ни кожаных гетр по колено, ни штанов из козьих шкур мехом наружу, ни башмаков, подбитых гвоздями, ни длинных шпор. Они носят шляпы, по­хожие на печные трубы и называемые «цилиндрами», куртки самого мрачного черного цвета, очень неудоб­ные рубашки, на которых грязь так заметна, что их приходится менять ежемесячно, и какие-то «пан­талоны», которые держатся на лямках, а на ногах они носят башмаки нелепого вида и непрочные. И все же, сами одетые в такой шутовской наряд, они сме­ялись над моей одеждой. В этой стране книг так много, что их не считают диковинками. Газет тоже много. Там есть большая машина, которая печатает их тысячи за час.

Я видел там простых людей — не князей и не свя­щенников, — и все же земля, которую они обрабаты­вали, принадлежала им. Она не была арендована ни у сеньора, ни у церкви. Я готов присягнуть, что говорю правду. В этой стране вы могли бы три раза выпасть из окна третьего этажа и все-таки не раздавить ни солдата, ни священника. Они там попадаются удиви­тельно редко. В тамошних городах на каждого солдата приходится десяток штатских, и столько же — на каж­дого священника или проповедника. С евреями там обращаются как с людьми, а не как с собаками. Они могут заниматься любым ремеслом; они могут, если захотят, продавать совершенно новые товары; они могут держать аптеки; они могут лечить христиан; они могут даже, если им вздумается, пожимать христи­анам руки; они могут общаться с ними, как обык­новенные люди с обыкновенными людьми; они не обязаны жить в определенной части города, они могут жить там, где хотят; говорят, что они даже имеют право покупать землю и дома и владеть ими, — но в этом я сомневаюсь; им не приходится нагишом бегать по улицам вперегонки с ослами, чтобы позаба­вить народ во время карнавала; в этой стране их не загоняли в церковь каждое воскресенье в течение мно­гих сотен лет, чтобы они выслушивали анафему себе и своей религии; в этой странной земле еврей имеет право голоса, может быть избран, может даже под­няться на трибуну посреди улицы и высказать свое мнение о правительстве, если правительство ему не по вкусу! Все это поистине удивительно. Простые люди там знают очень много; у них даже хватает наглости жаловаться, если ими плохо управляют, вмешиваться в дела управления и указывать правительству; если бы у них был такой закон, как у нас, по которому из каждых трех долларов, вырученных за урожай, один идет казне в виде налога, они изменили бы этот закон; вместо того чтобы платить налоги из расчета тридцать три доллара на каждую сотню, они жалуются, если им приходится отдавать семь. Это странные люди. Они не сознают собственного благополучия. Нищенствующие монахи не шляются с корзинами у них под окнами, клянча на церковь и пожирая их запасы. Там редко приходится видеть, чтобы служитель Господа ходил босиком, с корзиной и просил милостыню. Проповед­ники в этой стране не похожи на монахов наших нищенствующих орденов: у них бывает по нескольку костюмов, и иногда они умываются. В этой земле есть горы, которые намного выше Альбанских; огромная Римская Кампанья, распростершаяся на сто миль в длину и на целых сорок в ширину, не так уж велика, если сравнить ее с Соединенными Штатами Америки; наш прославленный Тибр — протянувшаяся почти на двести миль полноводная река, через которую в Риме не всякий мальчишка сумеет перебросить камешек, — короче и уже американской реки Миссисипи, короче и уже Огайо и даже Гудзона. В Америке люди намного умнее и мудрее своих отцов и дедов. Уж они-то не пашут заостренным колом или трехугольной доской, которая только царапает землю. Я думаю, мы пашем так потому, что так пахали наши праотцы три тысячи лет тому назад. Но эти люди не чтут священную память предков. Они пашут плугом — острым желез­ным лезвием, которое врезается в землю на полных пять дюймов. И это еще не все. Они жнут с помощью отвратительной машины, которая за один день убира­ет все поле. Если бы я посмел, я сказал бы, что иногда они пользуются святотатственным плугом, который работает на огне и паре и поднимает акр земли всего за час, но... но... я вижу по вашим лицам, что вы не верите моим словам. Увы, моя репутация погибла, отныне я буду заклеймен именем лжеца!»

Разумеется, мы часто бываем в огромном соборе св. Петра. Я знал его размеры. Я знал, что это гранди­озное сооружение. Я знал, что по длине он примерно равен вашингтонскому Капитолию, — что-то около се­мисот тридцати футов. Я знал, что его ширина равна тремстам шестидесяти четырем футам и, следователь­но, больше ширины Капитолия. Я знал, что крест на куполе собора находится в четырехстах тридцати восьми футах над землей, то есть футов на сто — сто двадцать пять выше купола Капитолия. Таким обра­зом, у меня был определенный масштаб. Мне хотелось как можно точнее представить себе, как он выглядит; мне было любопытно узнать, насколько я ошибусь. Я ошибся сильно. Собор св. Петра показался мне сна­ружи значительно меньше Капитолия и далеко не та­ким красивым.

Когда мы приблизились к дверям собора и вошли внутрь, невозможно было поверить, что это здание так велико. Чтобы осознать его размеры, мне пришлось прибегнуть к вычислениям. Я рылся в памяти, прики­дывая, с чем еще можно его сравнить. Собор св. Петра огромен. Его высота и площадь равнялись бы двум вашингтонским Капитолиям, поставленным друг на друга, — если бы Капитолий был пошире; или двум-трем кварталам обыкновенных домов, поставленных друг на друга. Вот каков собор св. Петра; но, глядя на него, нельзя поверить, что он так велик. Дело в том, что любая деталь собора соразмерно колоссальна, так что сравнить их величину можно было бы только с людьми, — а людей я не разглядел. Так, какие-то козявки. Статуи детей, держащих чаши со святой во­дой, были грандиозны, если судить по цифрам, — но грандиозно было и все, что их окружало. Гигантские мозаичные картины, украшающие своды, сделаны из миллионов стеклянных кубиков, каждый величиной в сустав моего мизинца, но эти пестрые картины ка­жутся сделанными из одного куска и вполне соответ­ствуют размерам купола. Очевидно, в качестве мерила не годились и они. В дальнем конце собора (я был совершенно уверен, что это дальний конец, но оказа­лось, что это центральная его часть под самым купо­лом) стоит сооружение, которое здесь называют balda­cchino, — большая решетчатая рама из бронзы, вроде тех, на которые натягивают москитную сетку. Больше всего она напоминала сильно увеличенную раму кро­вати, только и всего. Однако я знал, что высотой она в половину Ниагарского водопада. Но она не произ­водила впечатления большой — слишком велик был купол, уходивший над ней ввысь. Никакие сравнения не помогли мне осознать истинные размеры четырех огромных квадратных столпов — или колонн, — кото­рые стоят на равном расстоянии друг от друга и подде­рживают свод. Я знал, что каждая их грань равна по ширине фасаду большого жилого дома (пятьдесят — шестьдесят футов) и что они вдвое выше обыкновен­ного трехэтажного здания, но все-таки они казались маленькими. Я всеми доступными мне способами ста­рался заставить себя понять, как огромен собор св. Петра, однако у меня ничего не выходило. Апостол на мозаичной картине, который пишет шестифутовым пером, казался самым обыкновенным апостолом.

Через некоторое время я стал наблюдать за людь­ми. Когда стоишь в дверях собора св. Петра и смот­ришь на тех, кто находится в его дальнем конце — за два квартала от тебя, — то видишь их сильно умень­шенными; среди грандиозных статуй и картин, зате­рянных в бесконечном пространстве, они выглядят более крохотными, чем если бы находились на рассто­янии двух уличных кварталов. Я «прикинул на глазок» проходившего мимо меня человека и стал наблюдать, как он удалялся по направлению к baldacchino, посте­пенно стал похож на маленького школьника и наконец затерялся среди пигмеев, беззвучно бродивших в глу­бине собора. Незадолго до нашего посещения собор был украшен по поводу торжественной службы в честь святого Петра, и теперь рабочие снимали цветы и зо­лотую бумагу со стен и колонн. Никакие лестницы не годились для подобной высоты, и рабочие спускались на веревках с балюстрад и капителей пилястров. От пола собора до верхней галереи, проходящей внутри купола, двести сорок футов, — в Америке не много колоколен, которые достали бы до нее. Посетители собора всегда поднимаются на галерею, потому что оттуда можно получить лучшее представление о его высоте и протяженности. Пока мы стояли внизу, один из рабочих повис на длинной веревке, привязанной к балюстраде этой галереи. Я ни за что не поверил бы раньше, что человек может быть так похож на паука. Его почти не было видно, а веревка казалась не толще нитки. Увидев, как мало места он занимает, я готов был поверить тому, что когда-то десятитысячное вой­ско явилось на мессу в собор св. Петра, а главнокоман­дующий, прибыв немного позже, не сумел отыскать своих солдат и решил, что они опоздали. Однако сол­даты давно уже были в соборе — они стояли в одном из трансептов. Около пятидесяти тысяч человек соб­ралось в соборе св. Петра, чтобы выслушать провозг­лашение догмата о непорочном зачатии. Считается, что в соборе хватит места для... для большого числа людей; точную цифру я позабыл. Но не важно — и это достаточно точно.

В соборе св. Петра имеется двенадцать маленьких колонн, которые раньше находились в храме Соломо­на[91], а кроме того, — что для меня гораздо интереснее, — обломок креста Господня, несколько гвоздей и кусок тернового венца.

Разумеется, мы поднялись на купол, а также, разу­меется, залезли и в медный позолоченный шар, кото­рый находится над ним. Если потесниться, там хвати­ло бы места человек на двенадцать; в нем было душно и жарко, как в печке. До нас там побывало несколько посетителей той породы, которые любят расписывать­ся на исторических памятниках, — по моим расчетам, миллиона два. С купола св. Петра видны все наиболее известные строения Рима — от замка Святого Ангела до Колизея. Оттуда можно различить семь холмов, на которых построен Рим[92]. Оттуда виден Тибр и то место, где находился мост, который «в дни гордой старины» Гораций[93] защищал от наступающего войска Ларса Пор­сены. Оттуда видно место, где произошел прославлен­ный поединок между Горациями и Куриациями[94]. От­туда видна обширная зеленая Кампанья, протянувшая­ся до самых гор, и разбросанные по ней древние арки и разрушенные акведуки — живописные седые развали­ны, красиво увитые виноградными лозами. Оттуда видны Альбанские и Сабинские горы, Апеннины и си­нее Средиземное море. Оттуда видна широкая, разно­образная, ласкающая взор панорама — самая прослав­ленная в истории Европы. Внизу простираются руины города, некогда насчитывавшего четыре миллиона жи­телей, где среди современных зданий высятся развали­ны храмов, колонн и триумфальных арок, видевших цезарей и полдень римского могущества, а рядом — памятник непревзойденной прочности, сложенный из тяжелых каменных арок, — водопровод, сохранивший­ся от старого города[95], который стоял тут еще до рожде­ния Ромула и Рема, еще до того, как был задуман Рим. Аппиева дорога еще цела; она осталась прежней, такой же, какой была, когда по ней проходили триумфаль­ные шествия императоров, приводивших пленных вож­дей из самых отдаленных уголков земли. Мы не виде­ли длинной вереницы колесниц и одетых в панцири солдат, сгибающихся под тяжестью трофеев, но наше воображение нарисовало нам это зрелище. С купола св. Петра видно много интересного; и, наконец, почти у самых наших ног мы заметили здание, где раньше помещалась инквизиция. Как сильно изменились нра­вы с течением времени! Семнадцать-восемнадцать веков тому назад непросвещенные римляне охотно отправляли христиан на арену виднеющегося вон там Колизея и для потехи выпускали на них диких зверей. Впрочем, не только для потехи, но и в назидание. Народу старались внушить отвращение и страх к но­вой вере, которую проповедовали последователи Хри­ста. В мгновение ока звери раздирали несчастных на части, превращая их в жалкие, изуродованные трупы. Но когда к власти пришли христиане, когда святая матерь-церковь подчинила себе варваров, она не стала прибегать к подобным средствам, чтобы доказать им ошибочность их взглядов. О нет, она передавала их милейшей инквизиции и, указывая на благословенного Искупителя, который был кроток и милосерден ко всем людям, убеждала варваров возлюбить его; и да­бы убедить их возлюбить его и склониться перед ним, инквизиция делала все, что было в ее силах: сперва с помощью винта им выламывали пальцы из суставов, затем пощипывали их тело щипцами — докрасна рас­каленными, потому что так приятнее в холодную пого­ду, затем слегка обдирали их заживо и наконец публич­но поджаривали. Инквизиторам всегда удавалось убе­дить неверных. Истинная религия, если ее подать как следует, — а матерь-церковь это умела, — очень, очень целительна. И необыкновенно убедительна к тому же. Одно дело — скармливать людей диким зверям, и со­всем другое — при помощи инквизиции пробуждать в них лучшие чувства. Первая система изобретена жал­кими варварами, вторая — просвещенными, цивилизо­ванными людьми. Как жаль, что шалунья инквизиция более не существует!

Я не стану описывать собор св. Петра. Это уже делалось до меня. Прах апостола Петра, ученика Спа­сителя, покоится в крипте под baldacchino. Мы бла­гоговейно постояли там и так же благоговейно осмо­трели Мамертинскую тюрьму, где он томился в за­ключении, где обратил солдат в христианство и где, как гласит предание, он иссек из стены источник, что­бы окрестить их. Но когда нам показали отпечаток его лица на твердом камне тюремной стены и объ­яснили, что он появился после того, как Петр на­ткнулся на эту стену, мы усомнились. И когда монах в церкви св. Себастьяна, показав нам большую плиту, на которой отпечатались две огромных ступни, сказал, что эти следы оставил Петр, мы еще раз испытали сомнение. Такие вещи не убедительны. Монах сказал, что в тюрьму ночью явились ангелы и освободили Петра и он бежал из Рима по Аппиевой дороге. Его встретил Спаситель и велел ему вернуться, что он и сделал. Следы Петра отпечатались на камне как раз во время этой встречи. Монах не объяснил нам, каким образом было установлено, кому принадлежат эти следы, — ведь свидание произошло тайно и ночью. Отпечаток лица в тюрьме принадлежит человеку сре­днего роста, а следы — великану футов эдак в две­надцать. Это «несоответствие» укрепило нас в наших сомнениях.

Разумеется, мы посетили Форум, где был убит Це­зарь[96], а также Тарпейскую скалу[97]. В Капитолии мы видели «Умирающего гладиатора»[98], и мне кажется, что даже мы оценили это чудо искусства, — так же как в Ватикане мы оценили высеченную из мрамора траге­дию — «Лаокоона». А еще мы были в Колизее.

Кому не известны изображения Колизея? Все неме­дленно узнают эту шляпную картонку, всю в амб­разурах и окнах, с отгрызенным боком. Он стоит особняком — и поэтому более выгодно, чем остальные памятники древнего Рима. Даже красавец Пантеон[99], на чьем языческом алтаре ныне водворен крест и чья Венера, изукрашенная священной мишурой, с неохотой исполняет обязанности девы Марии, со всех сторон окружен жалкими домишками, от чего его величие сильно пострадало. Но царь всех европейских разва­лин Колизей пребывает в надменном и гордом уедине­нии, подобающем его высокому сану. Цветы и травы растут на его массивных арках и среди скамей амфите­атра, дикий виноград фестонами свисает с его высоких стен. Торжественная тишина окутывает огромное со­оружение, где в далекие дни собирались бесчисленные толпы зрителей. Бабочки сменили цариц красоты и мо­ды, блиставших здесь восемнадцать столетий назад, и ящерицы греются на солнце в священной ложе им­ператора. Ни один исторический труд не может рас­сказать о величии и падении Рима так живо, как об этом рассказывает Колизей. Трудно найти более до­стойное воплощение и того и другого. Бродя по со­временному Риму, мы могли бы усомниться в его былом величии, в том, что он когда-то насчитывал миллионы жителей; но, глядя на это упрямое свидетель­ство того, что для любителей развлечений среди своих граждан городу пришлось выстроить театр на восемьдесят тысяч сидячих и двадцать тысяч стоячих мест, легче поверить в его прошлое. Длина Колизея превышает тысячу шестьсот футов, ширина его — семьсот пятьдесят футов, а высота — сто шестьдесят пять. Он имеет форму овала.

В Америке, наказывая преступников, мы извлекаем из них пользу. Мы отдаем их внаймы фермерам или заставляем делать бочки и строить дороги, что прино­сит государству доход. Так мы сочетаем коммерцию с воздаянием за грехи — и все довольны. А древние римляне сочетали религию и развлечение. Поскольку возникла необходимость уничтожить новую секту, так называемых христиан, они сочли за благо сделать это таким образом, чтобы государство получило выгоду, а публика — удовольствие. К поединкам гладиаторов и другим зрелищам прибавился еще один номер — на арену Колизея стали иногда выводить членов нена­вистной секты и выпускать на них диких зверей. Счита­ется, что в Колизее приняли мученический венец семьдесят тысяч христиан. Поэтому его арена стала в глазах последователей Христа священным местом. И это справедливо; ибо если цепь, которой был скован святой, и следы, которые он оставил, наступив на камень, овеяны святостью, то несомненно свято место, где человек отдал жизнь за свою веру.

Семнадцать-восемнадцать столетий назад Колизей был главным театром Рима, а Рим был владыкой мира. Здесь устраивались великолепные празднества, на которых присутствовал сам император, первые вель­можи государства, знать и толпы граждан поплоше. Гладиаторы сражались с гладиаторами, а иногда с пленными воинами из далеких стран. Это был глав­ный театр Рима — то есть всего мира, и светский ще­голь, который не мог при случае бросить небрежно: «Моя ложа в Колизее», не бывал принят в высших кругах. Когда торговец платьем хотел заставить сосе­да-бакалейщика позеленеть от зависти, он покупал нумерованные места в первом ряду и рассказывал об этом каждому встречному. Когда неотразимый при­казчик галантерейной лавки, повинуясь врожденному инстинкту, жаждал поражать и ослеплять, он одевался не по средствам и приглашал в Колизей чужую даму сердца, а потом, довершая уничтожение соперника, угощал ее в антрактах мороженым или, подойдя к клеткам, тросточкой из китового уса дразнил муче­ников для расширения ее кругозора. Римский денди чувствовал себя в своей стихии, только когда, присло­нившись к колонне, он покручивал усы и не замечал дам; когда он разглядывал в лорнет кровавые поедин­ки; когда, вызывая зависть провинциалов, он презри­тельно цедил замечания, которые показывали, что он в Колизее завсегдатай и ничто ему здесь не в диковин­ку; когда, зевнув, он отворачивался со словами: «И это — звезда! Размахивает мечом, как бандит-недоуч­ка! В деревне он еще как-нибудь мог бы сойти, но — в столице!?»

Счастлив бывал безбилетник, пробравшийся в партер на утреннее представление в субботу; и счаст­лив бывал римский уличный мальчишка, который грыз орехи на галерке и с ее головокружительной высоты отпускал шуточки по адресу гладиаторов.

Мне принадлежит высокая честь открытия в мусоре Колизея единственной афиши этого заведения, которая уцелела до наших дней. Она все еще хранит многозна­чительный запах мятных леденцов; уголок ее, видимо, жевали, а сбоку на самой изысканной латыни, изящ­ным женским почерком начертаны следующие слова:

«Милый, жди меня на Тарпейской скале завтра вечером, ровно в семь. Мама собирается навестить друзей в Сабинских горах.

Клодия».

Ах, где ныне тот счастливец и где нежная ручка, писавшая это прелестное послание? Тлен и прах уже целых семнадцать веков!

Вот эта афиша:

РИМСКИЙ КОЛИЗЕЙ

НЕСРАВНЕННОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

НОВЫЕ ПРИОБРЕТЕНИЯ! НОВЫЕ ЛЬВЫ! НОВЫЕ ГЛАДИАТОРЫ!

С УЧАСТИЕМ ЗНАМЕНИТОГО

МАРКА МАРЦЕЛЛА ВАЛЕРИАНА!

Только шесть спектаклей!

Дирекция предлагает почтеннейшей публике зре­лище, превосходящее своим великолепием все, что когда-либо показывалось на подмостках. Дирекция не пожалела затрат, чтобы открытие нового сезона было достойно того милостивого внимания, которым, как она надеется, уважаемая публика вознаградит ее старания. Дирекция с радостью сообщает, что ей удалось собрать

СОЗВЕЗДИЕ ТАЛАНТОВ.

ЕЩЕ НЕВИДАННОЕ В РИМЕ!

Вечернее представление откроется

ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЙ БИТВОЙ НА МЕЧАХ

между двумя молодыми, многообещающими любите­лями и прославленным парфянским гладиатором — пленником, только что присланным из лагеря Вера[100].

Затем последует весьма нравоучительная

СХВАТКА НА СЕКИРАХ!

Между знаменитым Валерианом (с одной рукой, привя­занной за спиной) и двумя гигантами дикарями из Британии.

После чего прославленный Валериан (если он оста­нется жив) будет драться на мечах

ЛЕВОЙ РУКОЙ!

С шестью второкурсниками и одним первокурсником Колледжа гладиаторов!

Затем последует целый ряд блестящих поединков, в которых примут участие лучшие таланты империи.

После чего всемирно известный чудо-ребенок

«ЮНЫЙ АХИЛЛ»

сразится с четырьмя тигрятами, вооруженный лишь маленьким копьем!

В заключение представления состоится высоконра­вственная и элегантная

ВСЕОБЩАЯ РЕЗНЯ!

В которой тринадцать африканских львов и двадцать два пленных варвара будут биться до полного истреб­ления друг друга!

Касса открыта

Бельэтаж—один доллар;

детям и слугам — пятьдесят процентов скидки.

Многочисленный отряд полицейских будет нагото­ве, чтобы поддерживать порядок и препятствовать диким зверям прыгать через барьер и беспокоить зри­телей.

Двери открываются в семь часов; представление начнется в восемь.

Никаких контрамарок!

Типография Диодора.

Необыкновенно удачной и приятной была и другая находка: в мусоре, покрывавшем арену, я обнаружил грязный и изорванный номер «Римской Ежедневной Боевой Секиры», в котором оказался критический раз­бор именно этого представления. Как источник ново­стей газета устарела на много столетий, и я публикую здесь перевод этой статьи только для того, чтобы показать, сколь мало изменились стиль и фразеология театральных критиков за века, которые успели мино­вать с тех пор, как почтальоны доставили эту еще пахнувшую типографской краской газету подписчикам «Римской Ежедневной Боевой Секиры».

«ОТКРЫТИЕ СЕЗОНА В КОЛИЗЕЕ. — Несмотря на неблагоприятную погоду, избранное общество го­рода чуть ли не в полном составе собралось здесь вчера вечером, чтобы присутствовать при первом по­явлении на подмостках столицы юного трагика, стя­жавшего за последнее время столько похвал в провин­циальных амфитеатрах. Зрителей было около шестиде­сяти тысяч, и вполне вероятно, что, не будь улицы в столь непроходимом состоянии, театр не смог бы вместить всех желающих. Его августейшее величество император Аврелий занимал императорскую ложу, и взоры всех присутствующих были обращены к нему. Спектакль почтили своим присутствием многие знат­нейшие вельможи и прославленные генералы, и не последним среди зрителей был молодой лейтенант из патрицианской семьи, на челе которого еще не успели увять лавры, добытые в рядах «Гремящего легиона». Приветственные крики, раздавшиеся при его появле­нии, можно было услышать за Тибром!

Недавний ремонт и отделка немало способствовали увеличению удобства и уюта Колизея. Подушки вме­сто твердых мраморных сидений, которые мы столько времени терпели, — очень удачное нововведение. Теперешняя дирекция заслуживает благодарности публики. Она возвратила Колизею позолоту, пышные драпи­ровки и вообще все то великолепие, которое, как сооб­щили нам старые завсегдатаи Колизея, составляло гордость Рима пятьдесят лет тому назад.

Первый номер — битва на мечах между двумя мо­лодыми любителями и знаменитым парфянским гла­диатором, которого недавно взяли в плен, — был пре­восходен. Старший из юных джентльменов владел ме­чом с изяществом, говорившим о незаурядном таланте. Его ложный выпад, за которым последовал молниеносный удар, сбивший с парфянца шлем, был встречен дружными аплодисментами. Его удары слева оставляли желать лучшего, но многочисленным друзь­ям юного дебютанта будет приятно узнать, что со временем он несомненно преодолел бы этот недоста­ток. Впрочем, он был убит. Его сестры, которые при­сутствовали на спектакле, выказали глубокое огорче­ние. Его мать покинула Колизей. Второй юноша про­должал бой с такой храбростью, что неоднократно вызывал бешеные взрывы рукоплесканий. Когда нако­нец он пал мертвым, его престарелая мать с воплем кинулась к арене. Волосы ее растрепались, из глаз струились потоки слез, и едва ее руки вцепились в ба­рьер, как она лишилась чувств. Полиция немедленно удалила ее. При данных обстоятельствах поведение этой женщины, может быть, извинительно, но мы счи­таем подобные сцены прискорбным нарушением деко­рума, который следует неуклонно поддерживать во время представлений, не говоря уже о том, что в при­сутствии императора они тем более неприличны. Пар­фянский пленник сражался смело и искусно, что вполне понятно, ибо он сражался за свою жизнь и свободу. Его жена и дети, присутствовавшие в театре, прида­вали своей любовью силу его мышцам и напоминали ему о родине, которую он увидит, если выйдет победи­телем. Когда пал его второй противник, жена прижала детей к груди и заплакала от радости. Но счастье это оказалось недолговечным. Пленник, шатаясь, прибли­зился, и она увидела, что свобода, которую он завое­вал, завоевана слишком поздно: раны его были смер­тельны. Так, ко всеобщему удовольствию, окончилось первое действие. По требованию публики директор вышел на сцену, поблагодарил зрителей за оказанную ему честь в речи, исполненной остроумия и юмора, и заканчивая ее, выразил надежду, что его скромные усилия доставить веселое и поучительное развлечение римским гражданам будут и впредь заслуживать их одобрение.

Затем появилась звезда, встреченная громовыми аплодисментами и дружным взмахом шестидесяти ты­сяч носовых платков. Марк Марцелл Валериан (сцени­ческое имя; настоящая его фамилия — Смит) обладает великолепным сложением и выдающимся актерским дарованием. Секирой он владеет виртуозно. Его зара­зительная веселость неотразима в комедии и все же уступает высоким образам, которые он создает в тра­гедии. Когда его секира описывала сверкающие круги над головами опешивших варваров точно в том же ритме, в каком он сам изгибался и прыгал, зрительный зал неудержимо хохотал; но когда он обухом проло­мил череп одного из своих противников, а лезвием почти в ту же секунду рассек надвое тело второго, ураган рукоплесканий, потрясший здание, показал, что взыскательное собрание признало его мастером благо­роднейшего из искусств. Если у него и есть какой-нибудь недостаток (мы с большим сожалением до­пускаем такую возможность), то это лишь привычка поглядывать на зрителей в самые захватывающие мо­менты спектакля, как бы напрашиваясь на восхищение. То, что он останавливался в разгар боя, чтобы рас­кланяться за брошенный ему букет, также несколько отдает дурным вкусом. Во время великолепного боя левой рукой он, казалось, чуть не все время смотрел на публику, вместо того чтобы крошить своих против­ников; а когда, сразив всех второкурсников, он забав­лялся с первокурсником, то, нагнувшись, подхватил брошенный ему букет и протянул его противнику, когда тот обрушивал на его голову удар, обещавший стать последним. Такая игривая развязность, быть мо­жет, вполне приемлема в провинции, но она неуместна в столице. Мы надеемся, что наш юный друг не оби­дится на наши замечания, продиктованные исключи­тельно заботой о его благе. Всем, кто нас знает, извес­тно, что, хотя мы порою проявляем справедливую требовательность к тиграм и мученикам, мы никогда намеренно не оскорбляем гладиаторов.

Чудо-ребенок совершал чудеса. Он легко справился со своими четырьмя тигрятами, не получив ни единой царапины, если не считать потери кусочка скальпа.

Исполнение всеобщей резни отличалось большой верностью деталей, что служит доказательством высо­кого мастерства ее покойных участников.

Подводя итоги, можно сказать, что вчерашнее представление делает честь не только дирекции Ко­лизея, но и городу, который поощряет и поддерживает подобные здоровые и поучительные развлечения. Нам хотелось бы только указать, что вульгарная привычка мальчишек на галерке швырять орехи и жеваную бумагу в тигров, кричать «уйюй!» и выражать свое одобрение или негодование возгласами вроде: «Давай, давай, лев!», «Наподдай ему, медная башка!», «Са­пожник!», «Марала!», «Эх ты чучело!» — чрезвычайно неуместна, когда в зале присутствует император, и по­лиции следовало бы это прекратить. Вчера, каждый раз, когда служители выходили на арену, чтобы убрать трупы, юные негодяи на галерке вопили: «Подчища­лы!» или еще: «Мундирчик-то фу-ты ну-ты!», а также: «Убирай, не зевай!» и выкрикивали множество других насмешливых замечаний. Все это очень неприятно для публики.

На сегодня обещано дневное представление для юных зрителей, во время которого несколько муче­ников будут съедены тиграми. Спектакли будут про­должаться ежедневно, до особого уведомления. Каж­дый вечер — существенные изменения программы. Бе­нефис Валериана — 29-го, во вторник, если он до­живет».

В свое время я сам был театральным критиком и часто удивлялся, насколько больше Форреста[101] я знаю о Гамлете; и я с удовлетворением замечаю, что мои античные собратья по перу разбирались в том, как надо драться на мечах, гораздо лучше гладиаторов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.