Центр

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Центр

Раньше и тяжелее всего последствия двух революций 1917 года отразились в крупных городах, в первую очередь в силу их зависимости от работы городских коммуникаций, транспорта и поставок продовольствия из сел. В 1917 году сохранялось еще какое-то подобие прежней жизни, но центробежные силы разрушения прежних устоев все стремительнее набирали силу. Разложение коснулось буквально всех слоев общества. Жили, что называется, как в последний день.

Вот что вспоминал известный писатель Илья Эренбург о своем пребывании в 1917 году в Петрограде и Москве: «(Петроград. — Авт.) На улицах ловили дезертиров; патрули, проверявшие документы, сами походили на дезертиров. Однажды я видел, как два офицера отобрали у женщины мешок с сахарным песком. Она вопила: «Ироды!..» Когда она ушла, один из офицеров крикнул вслед, что скоро ее приставят к стенке — Керенский потакает мешочникам, но и на него найдется управа. Потом офицеры, не стесняясь прохожих, поделили между собой добычу.

В магазинах можно было купить гаванские сигары, севрские вазы, стихи графини де Ноай. В кондитерских подавали кофе с медом (сахара уже не было), а вместо пирожных — тоненькие ломтики белого хлеба и повидло. Извозчики больше не говорили про овес, только угрюмо ругались. Один поэт, с которым я познакомился в редакции “Биржевки”, сказал: “Единственная надежда на генерала Корнилова. Его зовут Лавр — это символично…”

Валерий Яковлевич (Брюсов) жил на Первой Мещанской (Москва. — Авт.); чтобы попасть к нему, я должен был пересечь знаменитую Сухаревку. Если Ватикан в Риме — независимое государство, то таким государством в Москве 1917 года была Сухаревка; она не подчинялась ни Временному правительству, ни Совету рабочих депутатов, ни милиции. Прекрасная башня высилась над грандиозным рынком; здесь, кажется, еще жила Древняя Русь с ее слепцами, певшими заунывные песни, с нищими, с юродивыми. Матерщина перебивалась причитаниями, древняя божба — разговорами о «керенках», о буржуях, о большевиках. Кого только тут не было: и дезертиры, и толстущие бабы из окрестных деревень, и оказавшиеся безработными гувернантки, экономки, приживалки, и степенные чиновницы, и воры-рецидивисты, и сопляки, торговавшие рассыпными папиросами, и попы с кудахчущими курами. Все это шумело, чертыхалось, покрикивало, притопывало — человеческое море…

Все начинают беседовать о пеонах и ямбах, о символистах и футуристах. Лишь четверть часа спустя по поводу пастилы, стоящей семь рублей и заменяющей сахар, все возвращаются на землю. И снова стонет интеллигент:

— Хамы! Палку! Генерала!..

Издеваясь над другими, я издевался над собой: я не мечтал ни о палке, ни о генерале, ни о дешевой пастиле, но понять происходящее не мог.

Москва жила, как на вокзале, — в ожидании третьего звонка. Устраивали облавы на дезертиров. Ругались повсюду, а особенно в трамваях, которые ползли, облепленные людьми. В “Метрополе” отчаявшиеся либералы пили французское шампанское, расплачиваясь большими листами неразрезанных “керенок”; по привычке они бормотали, что нужно спасти Россию, может быть, им и хотелось спасти себя, но они больше ни во что не верили. В кафе “Бом” новоиспеченные издатели уверяли, что издадут “Гавриилиаду”, мемуары Распутина и полное собрание сочинений любого из нас; некоторые быстро остывали к издательскому делу и переходили на мануфактуру или на сахар. В чайных на Шаболовке люди угрюмо ждали развязки…

Я упоминал о кафе “Дом” на Тверской, куда часто заглядывали писатели; там мы пили кофе и делились новостями. Были другие кафе, где мы работали, — за тридцать или за пятьдесят рублей читали свои произведения перед шумливыми посетителями, которые слушали плохо, но глядели на нас с любопытством, как посетители зоопарка глядят на обезьян. Кафе эти были эфемерными — названия то и дело менялись: “Кафе поэтов”, “Трилистник”, “Музыкальная табакерка”, “Домино”, “Питторекс”, “Десятая муза”, “Стойло Пегаса”, “Красный петух”…»[6]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.