Глава пятая Углубление конфликта между Барклаем и Багратионом
Глава пятая
Углубление конфликта между Барклаем и Багратионом
Руднинские маневры Барклая не нашли понимания ни у современников, ни у историков.
Например, историк Е. В. Тарле дал им следующую оценку:
«Армия бесполезно „дергалась“ то в Рудню, то из Рудни».
Тем не менее, оставив за скобками вопрос о том, кто был истинным инициатором этого «дерганья», отметим, что и тут Михаил Богданович оказался на высоте. Предпринимая против собственной воли движение к Рудне, он искал всякого благовидного случая «приостановить его и обратиться к прежнему способу действий, которого необходимость впоследствии оказалась на самом опыте».
А что же князь Багратион? А вот он не стал утомлять себя каким-то анализом ситуации, а открыто обвинил Барклая де Толли в измене.
Столкновения среди генералитета — ситуация обычная.
Историк В. М. Безотосный:
«По опыту предшествующих войн редко какая кампания обходилась без личных стычек и мелочных обид на коллег среди военачальников. Ничего удивительного в этом не было — в любые времена и во всех странах генеральская среда всегда отличалась повышенной профессиональной конкуренцией и столкновением честолюбий. Борьба в недрах генералитета в 1812 году велась в нескольких плоскостях и в разных направлениях. Она затрагивала многие аспекты, а в зависимости от ситуации и актуальности возникающих проблем видоизменялась и принимала самые разные формы. На клубок профессиональных, возрастных, социальных и национальных противоречий накладывал заметный отпечаток груз личных претензий и неудовольствий генералов друг другом. Обычные служебные столкновения в военной среде в мирное время в стрессовый период боевых действий чрезмерно накалялись и искали выход, что и приводило к формированию группировок недовольных генералов».
Почему же князь Багратион заговорил об измене Барклая?
Дело в том, что его казаки захватили под Инковым бумаги французского генерала Себастьяни, а в них был найден приказ маршала Мюрата, в котором сообщалось о намерении русских направить свои главные силы к Рудне и предписывалось генералу отойти назад. В штабе Багратиона не могли понять, каким образом французы смогли добыть столь точные сведения, и стали подозревать в измене вообще всех иностранцев, а в особенности полковника Людвига фон Вольцогена, дежурного штаб-офицера при Барклае де Толли. На самом деле, как потом выяснилось, причиной утечки важной иформации стал один из русских офицеров, имевший неосторожность предупредить о наступлении свою мать, жившую в имении возле Рудни. У нее тогда квартировал Мюрат, и к нему случайно попала эта записка.
Но горячий по натуре князь Багратион, видевший во всем злой умысел иностранцев, уже успел написать графу Аракчееву, что быть с Барклаем он никак не может. Более того, он стал просить о переводе из 2-й Западной армии, «куда угодно, хотя полком командовать в Молдавию или на Кавказ».
И по какой же причине? Да потому, что, согласно Багратиону, вся главная квартира была «немцами наполнена так, что русскому жить невозможно, да и толку никакого нет».
Удивительно, но князь Багратион искренне считал себя русским, а Барклая — немцем. И это тем более удивительно, что Михаил Богданович немцем не был по определению (его дед стал российским подданным аж в 1710 году). А вот дед князя Багратиона (царевич Исаак-бек) переехал из Грузии в Россию лишь в 1759 году, а отец, родившийся в Персии, — еще на шесть лет позже…
Конечно, нелепо сейчас рассуждать на тему, кто был более русским — Барклай или Багратион. Это глупо и неконструктивно. Но дело тут даже не в этом; просто ничто не дает права одному заслуженному генералу столь откровенно грубо отзываться о другом заслуженном генерале.
Публицист и издатель Н. И. Греч:
«У нас господствует нелепое пристрастие к иностранным шарлатанам, актерам, поварам и т. п., но иностранец с умом, талантами и заслугами редко оценяется по достоинству: наши критики выставляют странные и смешные стороны пришельцев, а хорошее и достойное хвалы оставляют в тени.
Разумеется, если русский и иностранец равного достоинства, я всегда предпочту русского, но, доколе не сошел с ума, не скажу, чтобы какой-нибудь Башуцкий, Арбузов, Мартынов были лучше Беннигсена, Ланжерона или Паулуччи. К тому же должно отличать немцев (или германцев) от уроженцев наших Остзейских губерний: это русские подданные, русские дворяне, охотно жертвующие за Россию кровью и жизнью, и если иногда предпочитаются природным русским, то оттого, что домашнее их воспитание было лучше и нравственнее. Они не знают русского языка в совершенстве, и в этом виноваты не они одни <…> Я написал эти строки в оправдание Александра: помышляя о спасении России, он искал пособий и средств повсюду и предпочитал иностранцев, говоривших ему правду, своим подданным, которые ему льстили, лгали, интриговали и ссорились между собой. Да и чем лифляндец Барклай менее русский, нежели грузинец Багратион? Скажете: этот православный, но дело идет на войне не о происхождении Святого Духа! Всякому свое по делам и заслугам <…> Дело против Наполеона было не русское, а общеевропейское, общее, человеческое, следственно, все благородные люди становились в нем земляками и братьями. Итальянцы и немцы, французы (эмигранты) и голландцы, португальцы и англичане, испанцы и шведы — все становились под одно знамя».
К сожалению, подобные рассуждения были чужды князю Багратиону, который, кстати, и говорил по-русски с сильным акцентом, и писал с массой грамматических ошибок.
Однажды в приступе гнева он написал:
«Я думал, истинно служу государю и Отечеству, а на поверку выходит, что я служу Барклаю. Признаюсь, не хочу!»
А в другой раз, в письме графу Ростопчину, он пошел еще дальше:
«Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал — не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады».
Естественно, подобные слова рано или поздно дошли до Михаила Богдановича. Не могли не дойти — в условиях царивших при Генеральном штабе интриг и борьбы различных группировок. В результате между двумя заслуженными генералами произошла безобразная сцена.
— Ты немец! — кричал князь Багратион. — Тебе все русское нипочем!
— А ты дурак, — отвечал ему Барклай де Толли, — и сам не знаешь, почему себя называешь коренным русским.
Генерал Ермолов в это время стоял у дверей и никого не пропускал, уверяя, что «командующие очень заняты важным совещанием».
У биографа князя Багратиона Е. В. Анисимова по этому поводу читаем:
«Это невольно вызывает горькую улыбку — ведь оба эти человека: один — прибалтийский немец, выходец из шотландского клана, а другой — потомок грузинского царского рода, в сущности, были великими русскими полководцами, искренне преданными России — своему Отечеству».
* * *
К сожалению, слово «немец» оказалось ключевым в судьбе Барклай де Толли.
Вот что пишет по этому поводу генерал-майор, философ и декабрист М. А. Фонвизин:
«При всех достоинствах Барклая де Толли, человека с самым благородным, независимым характером, геройски храброго, благодушного и в высшей степени честного и бескорыстного, армия его не любила за то только, что он — немец! В то время, когда против России шла большая половина Европы под знаменами Наполеона, очень естественно, что предубеждение против всего нерусского, чужестранного, сильно овладело умами не только народа и солдат, но и самих начальников. При том Барклай де Толли с холодной и скромной наружностью был изранен, был с перебитыми в сражении рукою и ногою, что придавало его особе и движениям какую-то неловкость и принужденность; не довольно чисто говорил он и по-русски, и большая часть свиты его состояла из немцев: все это было, разумеется, достаточно в то время, чтобы не только возбудить нелюбовь армии к достойному полководцу, но даже внушить обидное подозрение насчет чистоты его намерений. Не оценили ни его прежних заслуг, ни настоящего искусного отступления, в котором он сберег армию и показал столько присутствия духа и мудрой предусмотрительности».
Тот же М. А. Фонвизин в своих «Записках» рассказывает:
«Барклай де Толли был моложе в чине Багратиона, но как военный министр он брал у него первенство <…> Это ставило Барклая де Толли с Багратионом в странное, неестественное соотношение, и ко вреду всех военных действий могло только раздражать и усиливать их взаимную неприязнь. К тому же сам император хотя уважал Барклая де Толли, но не он один пользовался исключительной доверенностью государя: нескольким лицам в обеих армиях дал он право писать к себе откровенно о военных действиях. Кроме двух главнокомандующих с Александром переписывались начальники штабов обеих армий, генерал Ермолов, граф Сен-При и исправляющий должность дежурного генерала 1-й армии флигель-адъютант Кикин. Все эти лица принадлежали к партии, противной Барклаю де Толли, и в письмах своих к государю не щадили ни нравственный его характер, ни военные действия его и соображения. Против него был и великий князь Константин Павлович, командовавший гвардией, и лица, его окружающие.
Барклай де Толли почти не имел в своей армии приверженцев: все лучшие наши генералы, из которых многие приобрели справедливо заслуженную славу, были или против него, или совершенно к нему равнодушны. Главные недоброжелатели его были: во-первых, начальник его штаба генерал Ермолов, издавна дружный с князем Багратионом, и генерал Раевский, пользовавшийся его доверенностью и имевший на него большее влияние. Ермолов и Раевский (особенно первый) по высоким качествам, отличным способностям и характеру не могли удовлетвориться второстепенными ролями. Оба они с самой блистательной храбростью соединяли военное научное образование и опытность, были пламенные патриоты и обожаемы не только непосредственными подчиненными, но и всей армией. Александр не любил ни того, ни другого, но поневоле уважал их за личные достоинства. За ними на первом плане выставлялись некоторые из корпусных начальников: граф Витгенштейн, Милорадович, Тучков, Багговут, граф Остерман-Толстой, Коновницын, граф Пален, Дохтуров. Артиллеристы: граф Кутайсов, князь Яшвиль; генерального штаба полковники: Толь и Б. Дибич — все это генералы недюженные, в которых личная храбрость была из последних достойнств. Не любя Барклая де Толли, его противники сообщили чувства неприязни своей и войску: не раз во время ночных переходов он, объезжая колоны, слышал ропот на бесконечное отступление, а в гвардейских полках пение насмешливых куплетов на его счет. Но Барклай де Толли не обращал на это внимания и твердо исполнял принятый однажды план: искусным отступлением довлечь Наполеона с его несметной армией в сердце России и здесь устроить ему гибель».
Историк С. П. Мельгунов:
«Могла ли при таких условиях армия, не понимавшая действия главнокомандующего, верить в его авторитет, сохранять к нему уважение и любовь? Игру вели на фамилии, на „естественном предубеждении“ к иностранцу во время войны с Наполеоном. Любопытную и характерную подробность сообщает в своих воспоминаниях Жиркевич: он лично слышал, как великий князь Константин Павлович, подъехав к его бригаде, в присутствии многих смолян утешал и поднимал дух войска такими словами: „Что делать, друзья! Мы не виноваты… Не русская кровь течет в том, кто нами командует… А мы и болеем, но должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается…“
Какой действительно трагизм! Полководец „с самым благородным, независимым характером, геройски храбрый, благодушный и в высшей степени честный и бескорыстный“ (так характеризует Барклая декабрист Фонвизин), человек, беззаветно служивший Родине и, быть может, спасший ее „искусным отступлением, в котором сберег армию“, вождь, как никто, заботившийся о нуждах солдат, не только не был любим армией, но постоянно заподозревался в самых низких действиях. И кто же виноват в этой вопиющей неблагодарности? Дикость черни, на которую указывает Пушкин, или те, кто сознательно или бессознательно внушал ей нелюбовь к спасавшему народ вождю?»
В связи с этим биограф Барклая де Толли С. Ю. Нечаев задается вопросом:
«Если вернуться к событиям перед Смоленском, что было полезнее для той же России — шапкозакидательские настроения бурлящего необузданной энергией князя Багратиона или холодный расчет гиперответственного за порученное ему дело Барклая де Толли?»
Как бы то ни было, историк Н. А. Троицкий уверен, что «стратегическая интуиция и осмотрительность Барклая, побудившие его не удаляться от Смоленска больше чем на три перехода и выставить наблюдательный отряд к Красному, оказали на последующий ход событий важное и выгодное для России влияние».
* * *
К сожалению, как пишет историк С. П. Мельгунов, «не Барклай сделался народным героем 1812 года. Не ему, окруженному клеветой, достались победные лавры… А между тем он лучше всех понимал положение вещей, он предусмотрел спасительный план кампании, он твердо осуществлял его, пока был в силах, несмотря на злобные мнения вокруг».
В «Офицерских записках» ординарца князя Багратиона Н. Б. Голицына есть такие слова о своем начальнике:
«Самоотвержение, с каковым он подчинился младшему его по службе генералу Барклаю, доказывает, что он умел заглушить чувства самолюбия, когда дело шло о спасении Отечества и повиновении воле своего государя. И в этом случае не суетное тщеславие руководило им: он уже был осыпан всеми знаками отличия и почестями, которые можно было желать в столь высоком сане; но он поступил, как истинный сын Отечества, и последовал чувству отвержения, которое во времена тяжкого испытания, как тогдашние, облегчает всякое пожертвование».
С одной стороны, ничего себе — «подчинился»! С другой стороны, мы в очередной раз возвращаемся к вопросу о старшинстве двух генералов.
Историк В. М. Безотосный:
«Обычно, так или иначе, исследователи интерпретируют спор о старшинстве Барклая и Багратиона, приводя иногда самые неожиданные аргументы — мол, Барклай по должности военного министра принял командование. Необходимо также четко обозначить, что Багратион был старше Барклая в чине, хотя оба были произведены в полные генералы в один день и одним приказом 20 марта 1809 года. В списке по старшинству Багратион стоит впереди, следовательно, мог требовать подчинения себе младшего по чину в тех случаях, когда не имелось высочайшего приказа о назначении единого главнокомандующего. Устоявшийся военный регламент достаточно жестко регулировал эти отношения и не допускал иных трактований. Он же добровольно подчинил себя младшему Барклаю. Во-первых, 1-я армия по численности в два раза превосходила 2-ю армию; во-вторых, Барклай как главный разработчик плана отступления (а не только как военный министр) пользовался большим доверием императора, нежели Багратион. Юридически это подчинение никак не было зафиксировано. На это была лишь добрая воля Багратиона, однако он в любой момент мог отказаться выполнять приказы Барклая, и по закону никаких претензий ему нельзя было предъявить. Юридический парадокс заключался в том, что, в отличие от всех предыдущих военных регламентов, предусматривавших подчинение, исходя из принципа старшинства, „Учреждение для управления Большой действующей армией“ 1812 года наделяло их абсолютно равными правами. Каждый в своей армии являлся полноправным хозяином и нес ответственность только перед императором».
Да, формально князь Багратион был старше Барклая в чине, хотя оба были произведены в генералы от инфантерии в один день и одним приказом от 20 марта 1809 года. Это выглядит смешным, но фамилия Багратион стояла в приказе выше фамилии Барклай де Толли. Просто по алфавиту так получалось, но этого было достаточно, чтобы князь повсеместно заявлял, что он «старее министра по настоящей службе и должен командовать», но, к сожалению, «на сие нет воли государя», а посему, мол, он не может «на то приступить».
* * *
Наполеон не ошибался, считая, что русские посчитают защиту Смоленска делом чести. «Солдаты наши желали, просили боя! — вспоминал потом офицер Ф. Н. Глинка. — Подходя к Смоленску, они кричали: „Мы видим бороды наших отцов! Пора драться!“».
Как мы уже говорили, подвиг дивизии генерала Д. П. Неверовского позволил русским армиям вовремя подойти к Смоленску.
Военный историк Карл фон Клаузевиц:
«Этот город, один из наиболее значительных в России, насчитывал 20 000 жителей, имел старинную крепостную стену вроде той, какая окружает Кёльн, и несколько плохих полуразрушенных земляных укреплений бастионного типа. Местоположение Смоленска настолько неблагоприятно для устройства здесь крепости, что потребовались бы крупные расходы на превращение его в такой пункт, который стоило бы вооружить и обеспечить гарнизоном. Дело в том, что город расположен на скате высокого гребня левого берега реки; вследствие этого с правого берега реки очень ясно просматривается весь город и все линии укреплений, спускающиеся к реке, хотя правая сторона и не выше левой; такое положение является противоположным хорошо укрытому от взоров расположению и представляет собой наихудшую форму нахождения под господствующими высотами. Поэтому вполне ошибочно было бы утверждение, что русским ничего не стоило бы превратить Смоленск в крепость. Превратить его в укрепленный пункт, который мог бы продержаться одну и самое большее две недели, это, пожалуй, было возможно; но, очевидно, неразумно было бы ради столь краткого сопротивления затрачивать гарнизон в 6000–8000 человек и от 60 до 80 орудий, множество снарядов и другого снаряжения. В том виде, в каком находился тогда Смоленск, защищать его можно было только живой силой».
Рано утром, 4 (16) августа, начались бои за город.
Здесь общее количество русских войск после соединения двух армий составляло примерно 125 000 человек. Им противостояла 175-тысячная французская армия. Но это — теоретически. На практике же непосредственно оборону Смоленска взял на себя Барклай де Толли, а князь Багратион очень скоро отошел по Московской дороге, со всей своей армией остановился у Валутиной горы и мог только слышать грохот сражения за Смоленск.
Фактически сражение за Смоленск превратилось в арьергардный бой с целью задержать противника и нанести ему как можно больший урон.
Почему? Да потому, что позиция для генерального сражения в районе Смоленска была невыгодной для русской стороны.
«Из-за постоянно возникавших проектов наступления было упущено время для подготовки хорошей позиции, на которой можно было бы принять оборонительное сражение; теперь, когда русские вновь были вынуждены к обороне, никто не отдавал себе ясного отчета, где и как следует расположиться. По существу, отступление немедленно должно было бы продолжаться, но Барклай бледнел от одной мысли о том, что скажут русские, если он, несмотря на соединение с Багратионом, покинет без боя район Смоленска, этого священного для русских города»[11].
* * *
Когда непосредственно в Смоленске было еще не так много русских войск[12], Наполеон легко мог взять город. Но он не сделал этого, так как не сам Смоленск был его целью. Ему необходимо было победоносное генеральное сражение.
Для этого Наполеон, только и мечтавший о таком сражении, которое положило бы конец затягивающейся войне, решил не препятствовать соединению обеих русских армий.
С раннего утра 5 (17) августа все наполеоновские войска стояли в ружье, за исключением 8-го корпуса генерала Жюно, который сбился с дороги и явился уже вечером с измученными войсками, больной, и не принимал участия в деле.
И все же, не дождавшись выхода русских войск на бой «в чистом поле», Наполеон вынужден был отдать приказ о штурме Смоленска.
Детали сражения под Смоленском уже много раз описывались в различных исторических книгах, и нам нет необходимости делать это. Скажем лишь, что ночь с 5 (17) на 6 (18) августа Барклай де Толли провел под открытым небом в раздумьях, а на другой день, несмотря на бурные протесты импульсивного князя Багратиона, он принял решение не рисковать более и дал приказ основным силам отступать по Московской дороге.
К этому времени в ходе борьбы за Смоленск «потери русских составили свыше 11 тысяч человек», а «убыль в рядах Великой армии была, по русским исчислениям, около 14 тысяч человек, по французским данным — 6–7 тысяч человек».
Подобное вполне укладывалось в план Барклая, состоявший в том, чтобы «задержать противника и нанести ему как можно больший урон».
Важно отметить, что решение Барклая об отступлении было как нельзя более своевременным, ибо в результате ожесточенного артиллерийского обстрела (французы установили против города около ста орудий) бревенчатые предместья Смоленска оказались в огне и оборонять их стало практически невозможно. К тому же, как известно, сгоревший город оборонять нет никакой целесообразности.
Генерал М. И. Богданович утверждает, что Барклай, «принимая на себя оборону Смоленска, уже имел в виду дальнейшее отступление».
С другой стороны, «вулканический» князь Багратион, напротив, хотя формально и подчинился Барклаю, но полагал, что «должно было отстаивать Смоленск до последней крайности».
Его аргументация, как мы уже знаем, была проста до неприличия: «Неприятель <…> есть сущая сволочь <…> Мой маневр — искать и бить! <…> Войска их шапками бы закидали».
В соответствии с этими «мудрыми» установками, уже 5 (17) августа он начал писать жалобы на Барклая, обвиняя его во всех смертных грехах и утверждая, что Смоленск представляет собой «немалую удобность к затруднению неприятеля», а также «к нанесению ему важного вреда». Он даже договорился до того, что «при удержании Смоленска еще один или два дня неприятель принужден был бы ретироваться».
«Читая подобные рассуждения, — недоумевает историк С. Ю. Нечаев, — начинаешь думать, что князь Багратион, не видевший никаких иных способов ведения операций, кроме наступательных, не слишком хорошо представлял себе реальное положение дел под Смоленском. Ну, в самом деле, о каком отступлении французов могла в тот момент идти речь?»
А реальное положение дел было таково (и это четко отражает в своих «Записках» генерал Ермолов), что «несправедливо было бы упрекать генерала Барклая де Толли отступлением. При Смоленске видно было превосходство сил неприятельских, и точнейшие полученные сведения делали его необходимым».
Как утверждает биограф Багратиона Е. В. Анисимов, князь «имел серьезный недостаток как полководец и человек — в какой-то момент он оказывался не в состоянии взвешенно и хладнокровно проанализировать ситуацию, в которой оказывались другие, и торопился с осуждением: он не хотел и допустить, что в своем поведении Барклай руководствуется иными мотивами, кроме трусости, бездарности, нерешительности или измены».
* * *
Наблюдая за продолжавшейся не первый день напряженностью в отношениях двух командующих армиями, некоторые русские генералы делали все, чтобы подтолкнуть князя Багратиона к еще более решительным действиям, направленным против Барклая. Особенно в этом смысле старался А. П. Ермолов, по словам историка В. М. Безотосного, «державший нити многих интриг в своих руках».
Историк С. П. Мельгунов пишет: «Вокруг него (Барклая де Толли. — Ред.) кишела зависть и борьба. „Всякий имел что-нибудь против Барклая, — вспоминает генерал Левенштерн, — сам не зная почему“. Все действия главнокомандующего критиковались; без „всякого стеснения“ обсуждались его „мнимые ошибки“. Действительно, против Барклая в полном смысле слова составился какой-то „заговор“, и заговор очень внушительный, судя по именам, в нем участвующим».
Этот «генеральский заговор» — пусть он и не выливался ни в какие организационные формы — но выражался в некоем единодушном суждении о «непригодности» главнокомандующего 1-й армией и в требованиях заменить его Багратионом.
Присутствие царя в армии еще как-то их сдерживало. Но вот после приказа об оставлении Смоленска недовольные стали вполне открыто говорить «о том, чтобы силой лишить Барклая де Толли командования».
Конечно же у них хватило ума даже не пытаться сделать это, «ведь подобное поползновение было бы равносильно покушению на власть самого императора, ибо только он имел право назначать и смещать командующих армиями».
И все же настал день, когда «заговорщики» направили к Михаилу Богдановичу молодого генерал-майора А. И. Кутайсова с тем, чтобы он передал ему их недовольство и пожелание продолжать оборону Смоленска.
Биограф Барклая С. Ю. Нечаев по этому поводу пишет:
«Выбор был сделан не случайно: Александр, сын Ивана Павловича Кутайсова (турецкого мальчика по имени Кутай, взятого в плен русскими солдатами при штурме Бендер, ставшего камердинером и брадобреем императора Павла, а потом — графом, кавалером ордена Святого Андрея Первозванного), был всеобщим любимцем и к тому же обладал редким красноречием.
И Михаил Богданович искренне любил Кутайсова, а любви его удостаивались весьма немногие».
Короче говоря, Барклай сразу же понял, почему именно Кутайсова прислали к нему, а посему спокойно выслушал молодого человека, а потом столь же спокойно ответил ему:
— Пусть всякий делает свое дело, а я буду делать свое.
Утром 6 (18) августа, в то самое время, когда армия Барклая де Толли, очистив Смоленск, расположилась к северу от Санкт-Петербургского предместья, армия Багратиона шла по Московской дороге в направлении Соловьевой переправы.
По мнению историка войны 1812 года Н. А. Полевого, «отступление было решено Барклаем де Толли еще накануне вечером: он видел невозможность победы, не хотел из Смоленска сделать нового Ульма[13] и решил отступить. Мысль, что отступление должно кончиться в Москве, не приходила ему в голову; он полагал, что по дороге от Смоленска найдется выгодная позиция, где можно остановиться и дать битву; надлежало только обеспечить отступление».
Примерно о том же самом свидетельствует и участник войны князь Н. Б. Голицын:
«Не входило в план главнокомандующего Барклая де Толли дать генерального сражения, но ему необходимо было удержать на несколько времени Смоленск за собою, для того чтобы армия могла совершить свое дальнейшее отступление».
По словам генерала М. И. Богдановича, «Барклай де Толли, видя приготовления неприятеля к устройству мостов на Днепре, не мог долее оставаться на позиции, занятой им к северу от Смоленска, а должен был перевести, как можно поспешнее, свои войска с Петербургской на Московскую дорогу. Для достижения этой цели ему следовало воспользоваться моментом, когда французы еще не успели навести мостов».
В самом деле, если бы Наполеон успел совершить фланговый бросок через Днепр южнее города именно 6 августа, отступление вверенной Барклаю армии стало бы весьма проблематичным. Этот обходной маневр Наполеон поручил вестфальскому корпусу генерала Жюно, и допустить окружения было никак нельзя. Именно поэтому Барклай и решился, довольствуясь кровопролитным уроком, данным противнику в Смоленске, совершить перевод своей армии с Петербургской на Московскую дорогу, на которую она должна была выйти у деревни Лубино, чтобы потом двинуться к Соловьевой переправе и восстановить контакт с ушедшим далеко вперед князем Багратионом.
Это движение Барклая было одним из самых сложных за всю войну, ибо оно совершалось на виду у неприятеля. Потом многие военные историки и теоретики будут утверждать, что оно сделало «величайшую честь» военному таланту Михаила Богдановича, потому что «никогда еще русская армия не подвергалась большей опасности, и из этой сложнейшей ситуации Барклай де Толли вывел ее без потерь».
Отметим, что, отдав все необходимые распоряжения, сам Михаил Богданович, которого, как мы помним, генерал Ермолов несправедливо называл «нетвердым в намерениях» и «робким в ответственности», ушел из Смоленска с последним отрядом.
* * *
Оставление Смоленска привлекло на город «все роды бедствий» и превратило «в жилище ужаса и смерти».
Смоленск пылал. Пламя пожара освещало путь русским войскам. Вместе с войсками покидали город и его жители.
Естественно, князь Багратион был буквально вне себя, и он написал графу Аракчееву следующее, полное праведного возмущения письмо, явно предназначенное для передачи императору Александру:
«Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец, и писал, но ничто его не согласило. Я клянусь всей моей честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с пятнадцатью тысячами более тридцати пяти часов и бил их; но он не хотел остаться и четырнадцать часов. Это стыдно, и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, — неправда; может быть, около четырех тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну».
Как видим, «под влиянием досады и гнева на Барклая Багратион вольно или невольно искажал действительность и представлял своим влиятельным адресатам ситуацию, прямо скажем, в превратном виде»[14].
А ведь Барклай, по словам М. А. Фонвизина, «при равных с князем Багратионом достоинствах, имел более его познаний в военных науках, мог искуснее его соображать высшие стратегические движения и начертать план военных действий».
Соответственно Барклай не раз объяснял Багратиону смысл своих действий. Он писал ему:
«Весьма хорошо и полезно было бы удерживать Смоленск; но сей предмет не должен, однако же, нас удерживать от важнейших предметов: то есть сохранения армии и продолжения войны».
Сказано не очень складно, но весьма верно. Однако, похоже, смысл слов Михаила Богдановича уже давно не интересовал князя Багратиона. Он уже вел с военным министром войну на полное уничтожение, не понимая, что ненависть — это сила бессилия.
К сожалению, общие офицерские симпатии были на стороне князя Багратиона.
Историк С. П. Мельгунов:
«Багратион был, несомненно, хорошим боевым генералом, человеком большого энтузиазма и личного геройства. Быть может, все это хорошие качества для полководца — но не при тех условиях и не в тот момент, в каких находилась Россия в начале кампании 1812 года. Отличаясь „умом тонким и гибким“, по отзыву Ермолова, Багратион, к сожалению, не проявил этих качеств в отношении к Барклаю. Быть может, причиной этого и было отсутствие образования. Слишком непосредственно отдаваясь своим чувствам и не вдумываясь в положение вещей, Багратион был один из самых горячих противников Барклая. Но для него есть одно оправдание — по-видимому, он был искренен в своих суждениях <…>
Наивность и искренность, в которые Багратион облекал свои выступления против Барклая, служат оправданием для личности Багратиона <…> Но если личные его подвиги давали высокие примеры бесстрашия и мужества, то бестактные поступки против Барклая не могли не иметь деморализующего влияния. А между тем именно Багратион при своем влиянии в армии мог быть лучшей опорой Барклая. Барклай ценил достоинство Багратиона, щадил его самолюбие <…> Однако поведение Багратиона способно было вывести из терпения и всегда спокойного Барклая. Если верить рассказам очевидцев, в армии происходили бесподобные сцены: дело доходило до того, что главнокомандующие в присутствии подчиненных „ругали в буквальном смысле“ один другого <…> Можно ли в таких условиях говорить о какой-либо солидарности в действиях, являвшейся одним из главных залогов успеха».
* * *
А тем временем эпицентр военных действий утром 7 (19) августа переместился в сторону Соловьевой переправы через Днепр, что находилась в сорока верстах на востоке от Смоленска.
Еще накануне, как мы уже говорили, на вестфальский корпус генерала Жюно была возложена важная задача: он должен был скрытно навести мост через Днепр у деревни Прудищево, обойти Смоленск с юго-востока, выйти на Московскую дорогу и отрезать русские войска, которые могли еще находиться между Смоленском и деревней Лубино.
Принято считать, что Жюно представился отличный шанс окружить русских и отличиться в глазах Наполеона, который послал герцогу д’Абрантес приказ действовать с должной энергией.
— Барклай сошел с ума, — говорил император. — Его арьергард будет взят нами, если только Жюно ударит на него.
Наведение понтонных мостов у Прудищева не стало, однако, неожиданностью для русских, так как об этом вовремя донес один вестфальский дезертир. При этом кавалерия маршала Мюрата не нападала на русский арьергард, да и корпус маршала Даву также простоял весь день в бездействии. Все якобы ждали переправы Жюно. Жюно же, перейдя через Днепр, остановился в нерешительности у деревни Тебеньково и не двигался вперед.
Это одна версия бездействия французов. Есть и другая, высказанная генералом М. И. Богдановичем:
«Неприятель не мог знать в точности, в каком положении тогда находилась наша армия, и поэтому оставался в бездействии».
Экспрессивный Мюрат неоднократно посылал гонцов к Жюно, торопил его, однако все его слова «остались тщетны: Жюно не трогался, отзываясь, что в 200 шагах перед его фронтом топкое болото, которое нельзя перейти иначе, как по одному человеку, и то с подстилкою фашин. Ему предложили обойти болото и напасть на русских с тыла. Жюно отвечал, что для такой отдельной атаки корпус его слишком малочислен».
Для справки: в это время вестфальский корпус насчитывал всего 13 600 человек. Кроме того, Жюно объяснял, что для обхода «требуется много времени, между тем как до наступления ночи остается только четыре часа».
Конечно, на войне приказ есть приказ, и его нужно выполнять. С другой стороны, наличие топкого болота на пути Жюно — бесспорно. В связи с этим у герцога д’Абрантес было лишь два выхода: первый — разрушить боевое построение, нарубить веток, заняться постилкой фашин, а затем по одному след в след попытаться перейти болото; второй — попытаться обойти болото. Любое из этих решений в своем осуществлении требовало массу времени и было чрезвычайно опасным. Вестфальцы Жюно были поставлены в такое затруднительное положение этими болотами, что было сомнительно, что на них можно будет рассчитывать в главном действии.
События этого дня генерал М. И. Богданович описывает следующим образом:
«Ничто не мешало войскам Жюно выйти на московскую дорогу, что, без всякого сомнения, не только заставило бы нас отказаться от обороны позиции за Строганью, но и поставило бы наш отряд в весьма опасное положение. Но Жюно, по уверению некоторых писателей, уже страдавший припадками сумасшествия, вместо того, чтобы решительно занять большую дорогу, скрыл свои войска в Тебеньковском лесу и не пошел далее».
* * *
А в это время в районе Лубино (у Валутиной горы) корпус маршала Нея атаковал арьергард Барклая де Толли, прикрывавший отход русской армии от Смоленска. Именно здесь генерал П. А. Тучков 3-й на три часа задержал противника, но потом вынужден был доложить Михаилу Богдановичу, что больше не в состоянии сдерживать натиск противника.
В ответ Барклай резко сказал ему:
— Возвратитесь на свой пост, пусть вас убьют; если же вы вернетесь живым, то я прикажу вас расстрелять.
Генерал Тучков 3-й был очень храбрым человеком, и он не вернулся. Его бригада почти полностью была уничтожена, но приказ он выполнил. Лишь незначительное число его людей смогло отойти за реку Строгань, а сам генерал, дважды тяжело раненный в бок и в голову, попал в плен к французам.
* * *
Кстати сказать, в тот день чуть не попал в плен и сам Михаил Богданович, и произошло это следующим образом.
«Барклай, Левенштерн и группа офицеров штаба 1-й армии проезжали неподалеку от места боя. Михаил Богданович ехал на горячем и порывистом коне, который гарцевал, но не шел вперед. И вдруг вперед проскочили польские уланы и, опрокинув заслон, ринулись к Барклаю.
Левенштерн подал свою лошадь командующему, и тот с величайшим хладнокровием сошел на землю, затем снова сел в седло и поехал вперед.
Уланы окружили Барклая, но на помощь к главнокомандующему ринулся эскадрон Изюмских гусар во главе с капитаном Львом Нарышкиным и спас своего генерала. Наблюдавшие этот эпизод были единодушны в том, что ни один мускул на лице Барклая не дрогнул»[15].
По расчетам Наполеона, корпус генерала Жюно должен был выйти к Лубино раньше Барклая де Толли, но задуманного окружения не произошло.
Позднее, осмотрев поле боя у Лубино, император излил свой гнев на Жюно, ставя ему в вину, что русская армия не потерпела совершенного поражения.
— Жюно, — повторял он с горечью, — упустил русских. Из-за него я теряю кампанию.
* * *
Однако на все события под Смоленском можно посмотреть и с иных позиций.
Во-первых, как отмечает генерал М. И. Богданович, под Смоленском Даву, Мюрат и Жюно «командовали только войсками, непосредственно им подчиненными. Все трое действовали независимо один от другого и поэтому не могли направлять своих усилий с надлежащим согласием к достижению общей цели». Формально ни Мюрат, ни Даву не могли приказывать Жюно, «каждый поступал по своему разумению».
Во-вторых (это мнение высказывает, в частности, Н. А. Полевой), «не виноватее ли всех был сам Наполеон, не явившийся на поле битвы, не отдавший точных приказов?»
Ему вторит британец Дэвид Чандлер: «Благополучный уход русских войск все же не был целиком на совести у Жюно. Показательно, что Наполеон покинул фронт и удалился в Смоленск в 5 часов вечера для отдыха; это уже не был тот блестящий полководец с безграничной энергией, как в прошлые кампании».
Историк Франсуа-Ги Уртулль также выражает недоумение по поводу поведения Наполеона:
«Отсутствие Наполеона в этом бою удивительно, он мог бы получше управлять этими разрозненными операциями».
В-третьих (этим вопросом справедливо задается генерал М. И. Богданович), зачем Наполеону вообще потребовалось основными силами штурмовать хорошо укрепленный город и почему в обход он отправил лишь малочисленный — и к тому же вестфальский — корпус? Действительно, трудно объяснить, «к чему Наполеон готовился штурмовать город, не имевший для него никакой особенной важности. Ежели бы он <…> сосредоточив под Смоленском до 180 тысяч войск, направил большую часть их вверх по реке к Прудищеву, то мы были бы принуждены очистить Смоленск либо потеряли бы сообщение с Москвой».
* * *
Бой при Лубино закончился таким же, как и под Смоленском, планомерным отступлением Барклая де Толли.
Сам Михаил Богданович, сообщая царю об оставлении Смоленска, написал:
«Отдача Смоленска дала пищу к обвинению меня <…> Слухи неблагоприятнейшего сочинения, исполненные ненавистью <…> распространились, и особенно людьми, находившимися в отдалении и не бывшими свидетелями сего события».
Конечно же, больше других усердствовал князь Багратион. 7 (19) августа он жаловался на действия Барклая и лично императору Александру, и другим высокопоставленным лицам. Вот, например, еще один отрывок из его письма графу Аракчееву:
«Министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя <.. > Скажите, ради Бога, что нам Россия — наша мать — скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдается сволочам и вселяет в каждого подданного ненависть и посрамление? Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть <…> И все от досады и грусти с ума сходят…
Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь… Я лучше пойду солдатом, в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем. Вот я Вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру, а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Простите».
* * *
В «Описании войны 1812 года» генерала А. И. Михайловского-Данилевского читаем:
«После сражения при Лубино неприятель два дня не напирал на наш арьергард».
В это время 1-я Западная армия находилась на марше к Соловьевой переправе, а 2-я Западная армия — шла к Дорогобужу. Вскоре армия Барклая де Толли заняла позицию у Умолья. Дело в том, что Михаил Богданович «предполагал выждать тут неприятеля и принять сражение <…> Намерение Барклая де Толли не отступать далее казалось несомненным».
Относительно несомненности намерения — это всего лишь мнение Михайловского-Данилевского, а любое мнение, как ни крути, субъективно. Но, похоже, местные условия Барклай и в самом деле признал пригодными для сражения. Но главное заключалось не в этом: «слишком уж велика была степень давления на него общего желания боя, царившего в русской армии».
В результате Барклай вроде бы как принял решение дать генеральное сражение французам при Умолье, и он даже отдал ряд соответствующих распоряжений.
А тем временем князь Багратион, находясь в Дорогобуже, продолжал негодовать и на отступление, и на отсутствие новостей, и на утомление людей. В своем письме генералу А. П. Ермолову он выразил свое отношение к происходившему следующим образом:
«Зачем вы бежите так и куда вы спешите?.. Что с вами делается, за что вы мною пренебрегаете? Право, шутить не время».
Прямо скажем, положение сложилось трудное, и в конце концов, разрываясь между необходимостью и невозможностью, Михаил Богданович, похоже, и сам начал думать, что без генерального сражения ему уже больше не обойтись.
В этой драматической ситуации он написал графу Ф. В. Ростопчину:
«Нынешнее положение дел непременно требует, чтобы судьба наша была решена генеральным сражением <…> Все причины, доселе воспрещавшие давать оное, ныне уничтожаются. Неприятель слишком близок к сердцу России, и, сверх того, мы принуждены всеми обстоятельствами взять сию решительную меру, ибо, в противном случае, армии были бы подвержены сугубой гибели и бесчестью, а Отечество не менее того находилось бы в той опасности, от которой, с помощью Всевышнего, можем избавиться общим сражением, к которому мы с князем Багратионом избрали позиции».
Мы избрали?.. Правильнее, наверное, было бы сказать, что Барклая вынудили избрать, что он просто готов уже был уступить, несмотря на свои убеждения…
Писатель и историк С. Н. Глинка:
«На челе Барклая де Толли не увяла ни одна ветка лавров его. Он отступал, но уловка умышленного отступления — уловка вековая. Скифы — Дария, а парфяне римлян разили отступлениями. Не изобрели тактики отступлений ни Моро, ни Веллингтон <…> Не изобрел этой тактики и Барклай на равнинах России. Петр Первый высказал ее в Желковке на военном совете 30 апреля 1707 года, когда положено было: „Не сражаться с неприятелем внутри Польши, а ждать его на границах России“. Вследствие этого Петр предписал: „Тревожить неприятеля отрядами; перехватывать продовольствие; затруднять переправы, истомлять переходами“. В подлиннике сказано: 'Истомлять непрестанными нападениями'. Отвлечение Наполеона от сражений и завлечение его вдаль России, стоило нападений. Предприняв войну отступательную, император Александр писал к Барклаю: 'Читайте и перечитывайте журнал Петра Первого'. Итак, Барклай де Толли был не изобретателем, а исполнителем возложенного на него дела. Да и не в том состояла трудность. Наполеон, порываемый могуществом для него самого непостижимым; Наполеон, видя с изумлением бросаемые те места, где ожидал битвы, так сказать, шел и не шел. Предполагают, что отклонением на Жиздру Барклай заслонил бы и спас Москву. Но, втесняя далее в пределы полуденные войско Наполеона, вместе с ним переселил бы он туда и ту смертность, которая с нив и полей похитила в Смоленске более ста тысяч поселян. Следственно, в этом отношении Смоленск пострадал более Москвы; стены городов и домов можно возобновить, но кто вырвет из челюстей смерти погибшее человечество? А при том, подвигая Наполеона к южным рубежам России, мы приблизили бы его и к Турции, заключившей шаткий мир, вынужденный английскими пушками <…> Снова повторяю: не завлечение Наполеона затрудняло Барклая де Толли, но война нравственная, война мнения, обрушившаяся на него в недрах Отечества. Генерал Тормасов говорил: 'Я не взял бы на себя войны отступательной' <…>
Перетолкование газетных известий о военных действиях вредит полководцам. Но если это вредно в войну обыкновенную, то в войну исполинскую, в войну нашествия, разгул молвы, судящей по слуху, а не по уму, свирепствует еще сильнее. Напуганное, встревоженное воображение все переиначивало. Надобно было отступать, чтобы уступлением пространства земли обессиливать нашествие. Молва вопияла: 'Долго ли будут отступать и уступать Россию!' Под Смоленском совершилось одно из главных предположений войны 1812 года, то есть соединение армии Багратиона с армией Барклая де Толли. Но нельзя было терять ни времени, ни людей на защиту стен шестнадцатого и семнадцатого столетия — нашествие было еще в полной силе своей. А молва кричала: 'Под Смоленском соединилось храброе русское войско, там река, там стены! И Смоленск сдали!' Нашествию нужно было валовое сражение и под Вильно, и под Дриссой, и под Витебском, и под Смоленском: за ним были все вспомогательные войска твердой земли Европы. Но России отдачей земли нужно было сберегать жизнь полков своих. Итак, Барклаю де Толли предстояли две важные обязанности: вводить, заводить нашествие вдаль России и отражать вопли молвы. Терпение его стяжало венец».
В самом деле, стоять на своем Барклаю становилось все труднее и труднее. Давили на него со всех сторон, и давление это с каждым днем становилось все более и более сильным.
Тем не менее выбранная позиция в конце концов была признана не подходящей для сражения, и тут же было отменено намерение сразиться при Умолье.
После этого Барклай написал императору Александру:
Данный текст является ознакомительным фрагментом.