Соседка Хана

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Соседка Хана

До 1937 года Сутин жил на симпатичной улице Художников (rue des Artistes) близ парка Монсури, потом, гонимый вечным своим беспокойством, он переехал в дом № 18 на улочке Вилла Сера, у самой улицы Томб-Иссуар (в том же 14-м округе). Теперь его соседями были Сальвадор Дали, Люрса, американский писатель Генри Миллер и тридцатидевятилетняя уроженка Украины (нынешней Донецкой области) скульптор Хана Орлова. Из всех новых соседей Сутин подружился только с Ханой, которую, вероятно, и раньше встречал иногда на Монпарнасе, может, в обществе Жанны и Амедео. Хана была спокойная, уравновешенная, много пережившая, сильная женщина, талантливый скульптор, уже сделавшая себе имя своими портретами. Она, как и сам Сутин, бежала из еврейской семьи в Париж учиться искусству. Только уже не из России, а из-под Яффы, из Палестины, куда ее семья бежала еще в 1904-м (после знаменитого кишиневского погрома). Хане было в ту пору только шестнадцать. На «исторической родине» семья стала пахать, поднимать первую сельхозкоммуну, а Хану усадили шить для заработка. Она не хотела шить, она хотела лепить, вот и сбежала в Париж двадцати двух лет от роду, в 1910 году. В Париже она сдала конкурсный экзамен в Национальную школу, где ее стали учить рисунку. А в Свободной Русской Академии (у Марии Васильевой) она училась скульптуре и уже в 1913 году выставила на Осеннем салоне два бюста.

Плотная такая, плечистая девушка с короткой шеей, очень благожелательная и выносливая. В 1916 году Хана вышла замуж за поэта, который ушел на войну и умер в 1918-м во время эпидемии гриппа. С тех пор она одна растила ребенка. Еще в 1915-м она сделала портрет своей соученицы Жанны Эбютерн, будущей подруги Модильяни. Хана рассказывала, что это она познакомила Жанну с Модильяни, а позднее, после гибели их обоих, сняла с Модильяни посмертную маску. Впрочем, история таких монпарнасских знаменитостей, как Модильяни (или Сутин), окутана столь густой сетью легенд, что все рассказы о связях с ними можно принимать лишь условно (Цадкин, к примеру, пишет, что это он познакомил Модильяни с Беатрисой Хастингс, Липшиц, пишет, что это он послал Кислинга, чтобы тот отвел Барнса к Сутину, однако на эту же акцию претендует Поль Гийом и т. д. и т. п.).

Создается все же впечатление, что до 1937 года Хана не была знакома со знаменитым другом Модильяни Хаимом Сутиным. Теперь он заходил к ней иногда на обед, когда из ее кухни пахло едой. Она не знала, что ему можно есть, а чего нельзя, он ел с аппетитом, ел много, а потом корчился от болей в желудке и назавтра проходил мимо нее, не здороваясь. В эти годы он и слышать не хотел о Модильяни, хулил не только самого покойника, но и его прелестную живопись. В общем, он был «мишигинер», как говорили в украинских местечках, или «мишугинер», как говорили в Смиловичах. И то и другое значит «чокнутый». Но Хану жизнь научила терпимости. И она так много слышала о странностях этого богатого и грязного Сутина, что удивилась, увидев его очень аккуратно одетым. Как раз в эту пору Сутин познакомился в кафе «Дом» с беженкой из Германии Гердой Михаэли, которую он для простоты и благозвучия стал звать мадмуазель Гард. Гард по-французски значит «хранительница», а милая беженка, и правда, по возможности оберегала теперь французского гения от жизненных трудностей. Она даже прибрала у него в доме и постирала его рубашки. Они теперь гуляли вечерами близ площади Данфер-Рошро или уезжали на маршрутном такси куда-нибудь в долину Шеврез.

Хана Орлова рассказывает, что Сутин подолгу вынашивал в душе новую картину, потом с остервенением писал ее без остановки (под пластинку с записью Баха) и кончал вещь совершенно обессиленный. Однажды она хотела войти к нему во время работы, и он в ярости захлопнул дверь у нее перед носом. Но вечером он зашел к ней, грустно извинился за грубость и сказал, что он изрезал свою картину.

Хана рассказывала, что Сутину якобы не дали визу в США, что он уехал в Бургундию, а потом вдруг снова объявился в мае 1941-го и сказал, что он не может поехать в «свободную зону», потому что там он не найдет молока. Чтоб не найти молока во Франции! Ну что с него взять — мишигинер…

Саму Хану предупредили о возможности облавы в декабре 1942 года, и она бежала с сыном в Гренобль, в Лион, а оттуда вместе с Жоржем Карсом в Швейцарию. Вернувшись после войны в Париж, она обнаружила, что мастерская ее разгромлена и не меньше сотни скульптур разбиты.

Поплакав и утерев слезы, Хана создает свое горестное «Возвращение».

Стиль ее довоенных скульптур, по большей части портретных бюстов, искусствоведы определяли как экспрессионистический реализм. Работы эти отличала цельность их почти монолитного объема. При этом Хана умела выделить в своих героях какую-то черту характера, зачастую ее шаржируя. Ее портреты и скульптурные группы отмечены были добротой и юмором. Забавной была ее ранняя скульптура «Танцующая пара» (через полвека с лишком, в 1981 году, она добралась до России и была показана на выставке «Москва — Париж»).

Расцвет портретного творчества Орловой относят к 20-м годам. В 1924 году она сделала портрет живописца и графика Видгофа — «Курильщик с трубкой». Уроженцу Одессы Давиду Осиповичу Видгофу было в ту пору уже под шестьдесят, он успел поучиться и в Одессе, и в Мюнхене, преподавал рисунок в Рио-де-Жанейро, нарисовал углем множество портретов (и Золя, и Сары Бернар, и Немировича-Данченко), писал пейзажи, натюрморты, декоративные панно, эскизы для фабрик гобеленов, поставлял карикатуры во французские журналы, возглавлял Союз русских художников и даже председательствовал в Салоне рисовальщиков-карикатуристов. У него уже прошло несколько персональных выставок, и от его трубки так вкусно и сытно пахло хорошим табаком. Он показался тридцатишестилетней матери-одиночке таким благополучным, спокойным, буржуазным (это заметно в портрете). Несколько извиняло его в глазах Ханы то, что он был евреем.

Вообще, любимыми ее героями были дети, женщины с детьми и евреи. Она создала целую галерею «замечательных евреев». Самым еврейским из них получился художник Рейзин. Орлова так и назвала его портрет — «Портрет художника-еврея». Еще любила Хана ваять животных: она была знатной анималисткой. Известны ее «Собака», «Павлин», «Индюк», ее орлы, альбатросы… Очень выразительна ее «Коза». Что бы делали многодетные матери из восточноевропейских местечек, если б не коза? Что бы делали уже в советскую пору обложенные налогами и догола «коллективизированные» русские крестьянки, если б не коза, которую они прозвали «сталинской коровой»? Коза Ханы Орловой отчаянно тянется к последнему листочку на дереве — она спасется сама и спасет детишек от голода. Коза — символ женской жизнестойкости в беспощадный век фашизма и коммунизма.

Мне кажется, любовь к животным выручала Хану и в последние десятилетия ее жизни. Она теперь часто ездила на свою третью родину, так сказать, на «историческую» — в Израиль. Вторая родина, Франция, не спасла своих приемных детей от смерти, так может, спасет третья. Известная портретистка Хана Орлова создавала памятники погибшим израильским героям. Но тамошние религиозные правила не разрешали устанавливать человеческие фигуры, и Хана вернулась к животным. На памятнике известному герою-террористу Дову Груннеру в Рамат-Гане борются два льва — большой британский и маленький израильский. Еще чаще на этих памятниках птицы — орлы, соколы, альбатросы…

В 1968 году известный скульптор Хана Орлова справляла свое восьмидесятилетие. В Израиле должна была открыться ее юбилейная выставка. Для обложки каталога Хана выбрала своего трогательного, смешного и трагического «еврея-художника». Она прилетела в Израиль, чтобы включиться в приятные юбилейные хлопоты, но тут пробил ее час. Нельзя сказать, чтоб она умерла вдруг или безвременно: восемьдесят лет тяжкой жизни, полной драм… Просто она умерла скоропостижно. Соседа Сутина она все же пережила на четверть века, потому что в войну ее великий сосед Сутин так и не решился сбежать еще дальше от Парижа и Франции. Он медлил, словно кролик, зачарованный взглядом удава-Гитлера, неизбежностью насильственной смерти.

Вернулся из окопов заранее проигранной левой Францией «странной войны» друг Сутина Миша Кикоин и упрямо нашил на свою одежду желтую звезду смерти. Разбежались «расово неполноценные» обитатели «Улья». Иные из них, угодив в облаву, начали свой мученический путь к газовым камерам… А Сутин все не уезжал в США и даже не переехал в «свободную зону», где еще можно было уцелеть. Целых две тысячи французов, прятавших и спасавших евреев, насчитал иерусалимский институт Яд-Вашем, специально занятый подсчетом «праведников мира». Две тысячи «праведников» на полсотни миллионов французов — это не так мало. Впрочем, не забудем, что среди этих героев немалый процент составляли русские «праведники» (отец Димитрий Клепинин, мать Мария Скобцова, Ольга Мас…).

Было время, когда Сутин прятался в Париже, и актриса Симона Синьоре-Каминкер вспоминала позднее, что она ходила для него за красками в лавочку художников, где его могли опознать.

Еще в самом начале войны, еще до прихода немцев Сутин поехал в Сиври, где жила Герда, его Гард-хранительница.

Сиври — городок на чудной бургундской речке Серен, среди виноградников, церквей, старинных домов.

Местные жители неплохо относились к странному живописцу, целый день рисовавшему свои словно взбесившиеся деревья. Похоже, что и местный кюре благоволил к блаженному поклоннику природы. Более того, у Сутина даже появился в этом бургундском городке друг-земляк, военный по имени Жорж Грог. Оказалось, что этот унтер-офицер французской колониальной кавалерии (спаги), эскадрон которой стоял до времени в департаменте Йон, — еврей родом из Белоруссии, из-под Минска, что он знает Смиловичи. Однако едва Сутин успел привязаться к этому кавалеристу в красной форме спаги, как Жоржа перевели в Алжир. Сутин писал ему туда письма, и они сохранились, эти письма, донесшие до нас предсмертный голос загнанного живописца. Это утешительно, что дошли до нас не только противоречащие друг другу монпарнасские легенды, но и документы. Вот одно из писем за 1939 год:

«Мой дорогой Жорж!

После твоего отъезда в Алжир мне было грустно, несмотря на присутствие Герды. Из-за этой войны я совсем разболелся, и я просто не понимаю, что тебя заманило в эту французскую кавалерию спаги, разве что их красивые бурнусы — белые и красные. Ах, эта красная форма спаги!

Мы ездим прогуляться в Авалон и Оксер, но я напрасно пытаюсь забыть об этом кошмаре, который меня делает больным. С животом у меня получше, один проезжий врач из призывников дал мне таблетки, которые мне помогли.

В художественных магазинах больше ничего нет — ни бумаги, ни красок. Если сможешь купить мне в Алжире тюбики масляной краски и гуашь, покупай все, что найдешь. Привезешь их, когда приедешь на праздники. Ты меня очень обяжешь. Раввин Ибрагим, которому ты посылаешь привет, передал мне наконец мои семейные документы из Смилович. Он, если помнишь, когда-то преподавал древнееврейский в Смиловичах. Он теперь не может туда вернуться, и ему придется работать во Франции. Я встретил также Исаака Спорча из Минска, который работает теперь у одного парижского торговца картинами. Он мне иногда приносит краски, потому что мне без этого просто не выжить. Я видел также Кикоина, который с семьей уехал на Юг. Я не имею никаких новостей о Кремене и Липшице…»

Поразительная история — он ведь никогда не хотел вспоминать проклятую родину. И, швыряя деньги парижским таксистам, ни разу не вспомнил, что там их дюжина голодных ртов, в их домишке, в нищих Смиловичах, никогда не поинтересовался, что там «у них»… И вдруг…

Похоже, что блудный сын Смиловичей, мучимый дурными предчувствиями, все чаще вспоминает теперь свою бедную родину и, несмотря на свой эгоцентризм, мучится угрызениями совести… И они ведь сбылись, все самые дурные предчувствия нервного художника Сутина. И он сам был уже обречен, и его Смиловичи, и его Минск, и Белоруссия, и его Вильно…

А мы-то, помнится, ничего не чувствовали в 1939-м у себя в московском дворе на Банном и в уютной школе на Глинистом. Верили бодрым песням, сочиненным, небось, каким-нибудь шустрым выходцем из Белоруссии и распеваемым у нас за воротами повзводно и поротно:

Белоруссия родная, Украина золотая…

…Мы штыками стальными оградим!

Штык — молодец и против танков, но никто никого не оградил. Проспал усатый Отец Народов, готовивший свой собственный блиц-криг, просрал за месяц и родную Белоруссию, и обескровленную им золотую Украину. Сам себя перехитрил. Но облапошенную его «пацифизмом» Францию на худой конец сумел им подсунуть через свой шпионский Коминтерн.

…Через месяц после первого письма Сутин писал Жоржу в Алжир о своем преклонении перед Эль Греко, о котором он только что читал книгу и беседовал с местным кюре: «Здешнему кюре он не нравится, потому что он удлинял тело своим персонажам. Но я думаю, он был прав. Он все, что писал, старался идеализировать».

Язва желудка на время перестала мучить Сутина. Он пишет Грогу: «Я был у профессора Госсе, который успокоил меня после осмотра. В жизни не встречал таких добрых людей…».

В январе 1940 года Сутин снова писал в Алжир из Сиври:

«Уже пять месяцев неопределенности: немцы то наступают, то не наступают. Доктор Госсе сказал мне, что все начнется весной. Никаких новостей о Минске и Вильне, но ко мне заезжал повидаться Абрамович из Иностранного легиона. Он повез меня в Оксер, где было представление для военных. Там были поединки в боксе и кэтче, которые меня очень интересуют. Я сделал несколько рисунков.

…Чтобы забыть о всех печалях, я гуляю по деревне. Как красивы деревья! Я любовался на днях плакучей ивой, изогнутой ураганным ветром. Какой красивой она была, изогнутая, под дождем! Я уже больше месяца изнываю, ничего не делая из-за отсутствия красок».

Жорж Грог приехал в отпуск и привез Сутину краски. В благодарственном письме, написанном Грогу в конце января 1940 года, художник сделал печальную приписку: «Я оставил у мадам Клэр рисунок Модильяни и другие принадлежащие мне рисунки. Ты заберешь их, если со мной случится что-нибудь».

В середине марта Сутин писал в Алжир из Сиври: «Делаю рисунки, потому что красок больше нет. Да и душа не лежит. Герду забрала полиция. Здешний кюре пришел ко мне, чтоб отдать мне картины. Он удивляется, что я так часто рисую деревья, но что может быть красивей деревьев?»

А вот письмо от 10 мая 1940 года (немцы уже были готовы вторгнуться в Арденны, обойдя идиотскую «линию Мажино»):

«Как ты знаешь, всюду катастрофа… Чтобы забыть об этом кошмаре, я пишу, я рисую, я читаю. Кюре передал мне книжки, которые мне нравятся, — “История Франции” Мишле меня особенно заинтересовала. Виктор Гюго великолепен. Я прочел любопытную книгу Эжена Фромантена, которая называется “Старые мастера”. Увлекательно.

От друзей никаких новостей. От мадемуазель Гард тоже ничего. Если найдешь краски в тюбиках или в коробках, покупай все! Мне нужны.

С очень сердечным приветом.

Сутин».

В феврале 1941 года Сутин покинул свое бургундское убежище и вернулся в Париж. Сперва он поселился в отеле на Орлеанской авеню, потом объявился у себя на Вилле Сера, где его видела Хана Орлова. А в Париже становилось все страшнее. Сутин прятался здесь и там, он продолжал писать новые полотна. Иные из критиков считают, что он обрел новую силу. Конечно, и на новых картинах были деформированные предметы, но ведь он говорил: «Искажение, деформация — это жизнь… это красота».

В ту пору рядом с Сутиным была последняя его «дама из общества» — Мари-Берта Оранш. Биографы намекают, что она была «небескорыстна», что она помыкала гением и что он был у нее под каблуком. Они бежали под Шинон, что в кантоне Индра-и-Луары, жили в тамошних деревушках. Дольше всего жили близ деревни Шампиньи-сюр-Вед, в уголке департамента, который называют Ришельевским (почти как улицу в Одессе), в шести километрах от местечка Ришелье (описанного еще Лафонтеном в его «Путешествии из Парижа в Лимузен»). Семейство Ришелье и впрямь с 1750 года притязало на обладание этим краем, но места эти были обжиты задолго до появления знаменитого кардинала и его семейства. Немало здесь следов галло-романских поселений, а с XI века нашей эры были в здешних местах и замок, и графы. Владели этим замком и Людовик I Бурбонский, и Карл VIII, и Людовик II, и брат Людовика XIII Гастон Орлеанский. И ныне попадаются в городочке дома ХVI века, цела часовня 1507 года, остатки старинного монастыря. В часовне сохранились ренессансные витражи, подаренные Сен-Шапель де Шампиньи-сюр-Вед архиепископом Лангра.

Сутин и его подруга жили в доме у ворот Большого Парка близ дороги, ведущей в Пуан. В сельскохозяйственном этом районе, на его меловых почвах сажали подсолнухи, пасли гусей и коз, в парке высились огромные деревья. Сутин написал здесь три десятка картин.

К этому времени относится ссора Сутина с супругами Кастэн, отказавшимися взять свой заказ. Надо признать, что время для ссоры с «дорогим Сутиным» супруги выбрали вполне удачное. В воспоминаниях Мадлен Кастэн «Мой дорогой Сутин», опубликованных в русском журнале «Наше наследие», уклончиво сказано, что немцы захватили их имение и Сутин перестал к ним ездить: ни слова о ссоре из-за «Дерева в Ришелье» или о том, что Сутин прятался от полиции, что ему грозила гибель.

Может, он и выжил бы, бедняга Сутин, может, избежал бы полицейских облав и печей Освенцима, но переживания и страхи последних лет обострили его язву желудка. В один летний день 1943 года боли стали невыносимыми. Мари-Берта повезла его в Париж на машине, отчего-то с заездом за рисунками (вероятно, к мадам Клэр), отчего-то через Нормандию…

7 августа Сутину сделали запоздалую (а может, и вредную) операцию, а через два дня он умер на больничной койке, не дожив и до пятидесяти лет.

Он был похоронен недалеко от «Ротонды» и Адского проезда, где он жил одно время (да где он только ни жил в Париже?). За гробом его шли, среди немногих, Пабло Пикассо и поэт Макс Жакоб, которому тоже суждено было вскоре умереть в концлагере Дранси в качестве еврея (католик из Бретани, он все же оказался евреем).

Сутина ждали большая посмертная слава и мощная когорта подражателей (по большей части среди немецких неоэкспрессионистов). Памятник Сутину (работы старого друга из «Улья» литовца Арвида Блатаса) стоит близ Монпарнасского вокзала. О Хаиме Сутине, этом «французском Рембрандте», слышали в разных уголках Европы, но, конечно, не в таких глухих, как белорусские Смиловичи, где он родился по соседству с моей красавицей-бабушкой.

Ну, а в «Улье» вам расскажут о Сутине множество легенд (столь же мало достоверных, как и легенды о его местечковом детстве):

— Про зубную щетку помните? А это — как он хотел девочек обогреть и в печурку сунул картину…

— Эту, которая стоила тридцать тысяч франков?

— Это тогда тридцать тысяч. А теперь, небось, триста тысяч или три миллиона. Тогда-то он, впрочем, отдавал ее за три франка…

— А что стало с его друзьями? Он же не один сюда приехал?

И правда — что стало с друзьями? Это ведь все история «Улья», история Парижской школы, русско-еврейской школы или франко-иудейской школы.

Друзья вышли в люди, чуть позже вышли, но ведь они и жили долго.

Сутинский друг Михаил Кикоин приехал в Париж с Кременем, с которым они подружились в Вильно. Через границу проехали нелегально и долго-долго тащились через Германию. Это было в 1912 году.

Кикоин устроился для начала у родственника-ювелира, а Кремень почти сразу попал в «Улей», куда год спустя перебрался и Кикоин. В 1913 году добрался к ним в «Улей» и Сутин. Кикоин учился в Минске в торговом училище, где учитель и заметил его страсть к рисованию. Узнав об этом, Перец Кикоин определил сына в ателье художника Крюгера, где учился и Сутин. Так что дружба их началась еще в Минске.

В парижском «Улье» старые друзья держались сперва вместе. Сутин жил у Кременя, который ему иногда подкидывал деньжат из своих скудных заработков. О тогдашнем братстве Кремень ностальгически вспоминал позднее: «В те времена в “Улье” было много русских художников, и установилось между нами настоящее братство. Мы тогда часто шли пешком от “Улья” или Версальской заставы аж до самого бульвара Сен-Мишель, чтоб там отыскать кого-нибудь из друзей и стрельнуть у него франк или пол-франка… Если удавалось разжиться деньгами, что случалось редко, мы всегда их делили поровну. Ели белые булочки и пили чай, как делали в России. Модильяни нас часто спасал от полного безденежья, делал чей-нибудь портрет, а полученные за него деньги отдавал нам».

Модильяни бывал и в салоне у баронессы Эттинген, и в прочих местах, но тяготел он не к французским эстетам и Шагалу, а к группе победнее и попроще — Кремень, Кикоин, а потом уж гений из Смиловичей Хаим Сутин.

Они вместе выезжали на пленэр. В те годы Кламар еще был вполне привлекательным уголком — Кикоин жил там подолгу, и Сутин приезжал к нему.

Кикоин стал довольно рано участвовать в выставках вместе со знаменитыми французами. В «Улье» он прожил долго, причем не один, а с семейством. Он еще в школе, в Минске, дружил с девочкой Розой Бунимович. Крупная такая девочка, умненькая и очень активная: социализм, сионизм, еврейская самозащита, Бунд — вот где морока-то для родителей (мой отец рассказывал, что мамина двойняшка, моя тетя, в пору минской школы тоже нагнала сионистским задором страху на деда, и он увез всех в Москву). Михаил разделял Розины взгляды, но без особого пыла — у него для души была живопись. Конечно, социализм, еврейская самозащита, самооборона — это все объяснимое дело: Кикоины и сами из Гомеля перебрались в Речицу, спасаясь от погрома, это потом уж перебрались в Минск, где было еще надежнее. Но все-таки живопись больше интересовала мальчика, чем политика. Михаил с Сутиным уехали в Вильно, а еще через три года — в Париж. Тем временем Розу любимый ее брат-портной позвал к себе в США. Там она тоже что-то шила, но в еврейском Бруклине ей скоро стало тошно: никакой политики. Что за люди? Встречаются на улице и только говорят о делах (по-ихнему называется даже не гешефт, а бизнес) — сколько кто заработал, кто что купил, где что дешевле… А как же освобождение рабочего класса? Как же мировая революция, построение социализма, борьба с антисемитизмом, равенство, братство? Роза жаловалась на одиночество в письмах к Михаилу, Михаил жаловался на одиночество в письмах к Розе (жил он в тесном «Улье», но мальчик давно созрел для брака). Молодые люди решили съехаться и пожениться. Ему пора было жениться, а ей, наверное, хотелось и замуж и в город социализма, в город-ревсветоч. Но, приехав, попала она не на площадь Бастилии, не на митинги, а в нищенский «Улей», где только и разговоров было что о живописи, о Рембрандте, Гойе, Сезанне, а зарабатывали кто чем — сущие копейки. Михаил ночью подрабатывал на бойне, а его сумасшедший друг Сутин, тот и вообще рисовал дохлых куриц. Все как есть подрабатывали ретушью у фотографа. Впрочем, вот Изя Добринский полы подметал в гойской церкви.

Конечно, двухметровый гигант, банковский посредник и оценщик лесных угодий Перец Кикоин переправлял из Минска через родственника-ювелира с рю Лафайет полсотни в месяц своему сыну-художнику, но что такое полсотни, когда у человека семья, когда нужно кушать, когда нужны холст и краски, когда вокруг голодные рыла и все глядят на твою закопченную кастрюльку? А все же ухитрялась Роза покормить голодных.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.