Философия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Философия

Главная идея иудейской религии заключается в том, что Бог предпочел евреев перед другим народами. На этой основе Моисей возвел бронзовую стену между своим народом и всеми остальными. Более того, он обрек эту несчастную нацию вселенскому проклятию. Удивительно, однако, что именно этой всеобщей ненавистью он обеспечил ей бессмертие. Симпатия или даже равнодушие со стороны других народов давно заставили бы евреев исчезнуть; они бы просто перестали существовать, отчасти вступая в смешанные браки, отчасти погибая в войнах и рассеиваясь в пространстве. Ненависть рода человеческого сберегла евреев; на ней зиждется их бессмертие.

Евреи сказали Богу: «Господи! делай все для живых, поскольку от мертвых Тебе ждать нечего: non mortui laudabuntt te, Domine».[24]

Ханжа верит священникам, вольнодумец философам; оба легковерны.

Наделяя богов человеческим слабостями, поэты бывают более убедительны, чем если бы они возводили людей к божественному совершенству.

Большинство наших атеистов рекрутировано из взбунтовавшихся католиков.

Мученики древних религий выглядят упрямцами, мученики прогресса — просветленными.

У привидений есть один небесполезный инстинкт: они всегда являются только тем, кто вынужден в них верить.

В общем и целом, дети и молодые люди лучше понимают телесную сторону действительности, а зрелые и старики — духовную. Это соответствует природной предрасположенности: если у юношей в крепком теле заключен еще не вполне развитый дух, то у стариков сформированный дух помещается в дряхлеющем теле. Одни руководствуются чувственными впечатлениями, другие — идеями.

Неприметная разница между восприятием и связанными с ним идеями в увеличенном масштабе переносится на различия между людьми. Как отличаются друг от друга гурман Апиций и естествоиспытатель Плиний, глядящие на одну и ту же куропатку; человек ученый и человек суеверный, слышащие, как гремит гром: один полагается на громоотвод, другой — на реликвии.

Скряга потешается над транжирой, транжира над скупым, безбожник над святошей, святоша над безбожником; друг в друге они видят простаков.

Различие между страстями и идеями можно пояснить следующим отрывком: На небесах у Вольтера спросили:

— Вы ведь хотели, чтобы все люди были равны?

— Да, конечно.

— Известно ли Вам, что из-за этого разразилась ужасная революция?

— Это все равно.

Пока коснулись лишь его идей.

— Но известно ли Вам также, что сын Фрерона стал проконсулом и теперь разоряет провинции?

— Боже милосердный! Вот где великий-то ужас!

Теперь заговорили с его страстями.

Сознание — это лишь более интенсивное восприятие, все равно, телесное или умственное: мы видим, слышим, обоняем, осязаем и мыслим осознанно. На этой интенсивности основывается наше превосходство над зверьми, а также отличие одного человека от другого. Но мы не должны, как Гельвеции и Кондильяк, полагать, что сознание полностью в нашей власти, а главное, что у двух в равной мере сознающих себя людей оно действует одинаково. Сколько на свете людей, которым ни глубочайшая задумчивость, ни напряженнейшее внимание не приносят никакой пользы; не говоря уже о тех, кто таким способом лишь множит просчеты да ошибки.

Внимание ребенка трудно к чему-либо приковать., дети много кричат, любят пошуметь и потолкаться в тесноте. Они делают все, чтобы убедиться в собственном существовании и получить побольше впечатлений: внутри у них еще пусто. Только привыкшие к размышлению люди предпочитают молчание и покой; их существование состоит в последовательности идей, развертывающейся внутри сознания.

С этим связано то обстоятельство, что анекдот соразмерен старческому уму и вместе с тем увлекателен для детей и женщин: их внимание можно удержать в состоянии напряженности только чередой связанных друг с другом фактов. Последовательная же связь рассуждений и идей подобает мужскому уму и мужской жизненной силе.

Осуществляя свое господство над элементами и веществами, природа действует в направлении изнутри вовне: она развертывает себя в своих произведениях, и мы называем формами те границы, на которых она останавливается. Человек действует на внешней стороне, внутренняя же ему неизвестна: он видит и прикасается только к формам.

У человека нет средств для земного бессмертия. Его запасы оказываются израсходованы к концу жизненного пути. Если этот путь в силу какого-либо непривычного сцепления причин продолжается, а сокровищница радостей и чувств, воспоминаний и идей уже пуста, то человек чахнет и угасает в пустыне, как лишившийся провианта путешественник.

Природа наделила человека ограниченными силами и безграничными желаниями, и именно этот преизбыток, эта пружина выносит его за установленные пределы, превращает его потребности в желания, а желания в страсти; и сила ее действия, пожалуй, не была бы так велика, если бы ее насильно не сдерживали.

Но разве задача человека в том, чтобы оправдать природу? Чего она от него ждет в знак поклонения, так это покорности, а не похвалы.

Память всегда готова услужить сердцу.

Методы — протоптанные дороги духа с веховыми столбами памяти.

Единство цели свидетельствует о здравости человеческого рассудка, в то время как многообразие средств задает духовный масштаб. Недостаточная определенность цели наводит на мысль о расстройстве рассудка.

Дети добиваются, чего хотят, упрямством или лестью; взяв вещь в руки, они поглаживают ее, потом ломают, а сломав, безутешно плачут об утрате.

Разум — историк, страсти — актрисы.

Есть два разных мира, доступных умозрению философов: воображаемый, в котором все истинно и ничто не действительно, и природный, в котором все действительно и ничто не истинно.

На то, что невозможно, нельзя получить никаких прав.

Природа снабдила человека двумя важнейшими системами: органами пищеварения и размножения. Первая обеспечивает жизнь индивидуума, вторая — бессмертие рода. Роль живота настолько значительна, что руки и ноги воистину являются его проворными рабами. Даже голова, которой мы так гордимся, всего лишь его просвещенный сподвижник, фонарь над входом во дворец.

Естественная история. Нам не дано проникнуть в глубины природы. Я каждый день надеваю новую маску; так неужели тот, кто сумел бы срисовать их все, тем самым создал бы уже и мой настоящий портрет?

С достойной восхищения мудростью природа утаила, что общее всем людям существенно, а то, что их различает, нет. Нельзя, однако, отрицать, что эти различия могут возвести общее совсем в другой ранг.

Человек — единственное животное, способное добывать огонь. Это умение сделало его господином Земли.

Кто уповает на чудеса, не догадывается, что требует от природы прекратить ее собственные.

Наши влечения основываются на соразмерности. Поскольку мир гармоничен, то есть устроен пропорционально, такая разновидность чувствительности, как сострадание, по-видимому, тоже не напрасно была включена в замысел природы.

Природа могла сделать долговечной либо жизнь индивидуума, либо жизнь рода. Первое было выбрано для планет и Солнца, второе — для животных и растений, чьи индивидуальные формы бренны, но обеспечивают бессмертие целого рода.

Подлинный философ одной силой ума достигает тех мест, в которых обычный человек оказывается лишь благодаря течению времени.

Набожный человек верит видениям других, философ — только своим собственным.

Настоящий философ прощает обществу свою бедность с таким же хладнокровием, с каким богатый банкир прощает природе нехватку ума.

На титульном листе своих политических сочинений Руссо попросил выгравировать сатира, приближающегося к зажженному факелу, и подписать: «Сатир, остановись! Огонь обжигает». Аллегория хромает, поскольку сатира уже коснулся свет. Его следовало бы предостеречь о другом: «Остановись! Свет пагубен». Наши просветители, вручившие сатирам светоносный факел, не учли, что от него может разгореться пожар.

Чтобы нападать на религии, требуется гораздо меньше ума, чем для того, чтобы их основать и поддерживать, — ибо всякая направленная против Христа эпиграмма уже хорошо.

Мужества просветителю тоже нужно ничуть не больше, а чаще всего и намного меньше, чем было необходимо апостолу.

Изречение мудреца: «В спорных случаях воздерживайся от суждений» — это не только прекраснейший принцип морали, но и предпосылка всякой метафизики.

В своих попытках то действительность объявить явлением, то явление действительностью философы не упустили почти ни одного ошибочного пути. Еще Цицерон заметил, что нет такой бессмыслицы, которую бы уже не высказал какой-нибудь философ.

Никто не забредает в более непролазные дебри, чем тот, у кого слишком много ума; только располагая очень большим состоянием, можно прийти к грандиознейшему банкротству.

Самое замечательное свойство человеческого ума, искусство придумывать понятия, становилось источником едва ли не всех его заблуждений.

Разум должен быть весел, а не угрюм, согласно сократову представлению об иронии. Паскаль сочетал в себе то и другое. Сам Господь Бог, после того как проклял Адама на вечный труд и общение с женой, изгнал его из Эдема с насмешкой. Ecce Adam factus sicut unus ex nobis: вот Адам стал как один из нас. Это проливает свет на проблему богоподобия.

Плоды, упавшие с дерева раньше срока, яркими красками и сладким привкусом имитируют подлинную зрелость. Плоды, созревавшие на ветках до самой осени, отличаются от них своей сочностью и ароматом.

Точно так же бывает с детьми, преждевременно умершими; они созревают внезапно, и их жесты, слова и взгляды словно принадлежат другому возрасту. Часто они поражают какими-нибудь нравственными поступками, которые несвойственны детскому поведению. Те же, которым суждено достичь зрелого возраста, имеют возможность оглянуться на долгое, бурное детство. И чтобы закончить картину: родители выпускают детей из-под своего присмотра, когда они становятся взрослыми, как деревья сбрасывают плоды, когда те полностью созрели.

Нет ничего удивительного там, где все удивляются: это пора детства.

Люди простодушные, крестьяне и дикари, уверены, что они гораздо дальше ушли от зверей, чем то полагает философ. С чего бы это?

Настоящее — это движение между неподвижным будущим и неподвижным прошлым. Ткач сплетает свое полотно из несуществующих нитей.

Подобно тому как наших глаз касаются только образы предметов, а не сами предметы, нашу душу волнуют только мнения о вещах, а не сами вещи.

Леность одних умов бывает вызвана отвращением к жизни, леность других — презрением к ней.

Все обречено на забвение, отдано этому немому и свирепому тирану, шествующему по пятам у славы и пожирающему у нее на глазах всех прежних друзей и благожелателей. Впрочем, о чем это я? Слава сама не более чем легкий шелест, дуновение ветра, облетающего шар земной. Он дует, непрестанно меняя направления, чтобы разнести слух об именах и деяниях по всему миру и затем бесследно развеять его.

В первых свидетельствах упоминаются два великих события, значение которых еще в должной мере не оценено: Сатана, первый среди ангелов вознамерившийся отобрать трон у своего благодетеля, и плод познания добра и зла, повлекшего за собою смерть. Первое означает, что неблагодарность от рождения свойственна всякой твари, второе — что просвещение не в силах осчастливить народы.

Экстраординарные умы обращены, в первую очередь, к обычным, повседневным предметам, тогда как ординарным в глаза бросаются только необычайные.

С несчастьем дело обстоит примерно как с пороками, которых стыдишься тем меньше, чем больше людей их с тобой разделяет. Эмиграция показала мне (и это было в ней наиболее тягостно), что людей, попавших в несчастье, способна утешить только их многочисленность.

Стирание границ ведет к путанице, истины не на своем месте обращаются заблуждениями, чрезмерная упорядоченность чревата беспорядком. Мудрец в астрономии остается астрономом, в химии химиком, в политике политиком.

Человек не будет рад абсолютной свободе; ему приличествует лишь свобода второстепенная. Он может, конечно, выбирать, какого кушанья он хочет — с этой тарелки или с этой; но хочет он вообще есть или нет, решать не ему.

Тот еще остается свободным, кто, пусть и в зависимом положении, может заботиться об удовлетворении своих потребностей; как, например, слуга, подносящий блюда другим, чтобы прожить самому. Рабом становится тот, кто вынужден заниматься вещами, в коих не имеет потребности.

Зрелище злодеяний воспитывает в человеке справедливость, созерцание смешного — вкус: jura inventa metu injusti.[25]

Кто сутки напролет спорит с окружающими, того сочтут сутки напролет несущим вздор.

Веленью рока подчинены предметы, но не мы. Ясно, что при известной крутизне любой не удержится и упадет со склона, но заранее не определено, ступит на него тот или другой.

Из всех страстей страх наиболее опасен, потому что его первый натиск направлен на разум. Он парализует сердце и рассудок.

Рассеянность свидетельствует либо о великой страсти, либо о недостатке восприимчивости.

По протестам против неизбежного зла и по покорности вполне устранимому узнаются слабаки. Что еще можно сказать о человеке, негодующем на плохую погоду и молча сносящем оскорбление?

Не забывайте, что этот великий человек подвержен тем же страстишкам, что и вы: он столь же труслив и бесстыден, столь же жаден и лжив. И где тогда искать его величие? Не в нем, а в вас самих. Величие человека подобно его славе: оно живо, лишь пока о нем говорят.

Свойственная светским людям смесь пошлости и изящества возникает оттого, что они больше общаются с людьми, а не с вещами. У действительно независимых умов все как раз наоборот.

Светские люди извлекают свою выгоду главным образом из досуга; бедняки такой возможности лишены.

Страсти проявляются по-разному: можно встретить людей, не просто сознающихся в своих пороках, но и похваляющихся ими, — и других, старательно эти пороки скрывающих. Одни только и ищут собеседника, другие норовят пустить нам пыль в глаза. Не всегда самыми отъявленными эгоистами оказываются те, кто сознается в своем эгоизме. И не тот больший гурман, кто громко расхваливает лакомое блюдо, а тот, кто смакует его молча, из опасения, что придется им с кем-нибудь поделиться. Несомненно, обладание вещью способствует более справедливому суждению о ней, чем вожделение. Поэтому воры и солдаты отважнее владельцев имущества, на которое они посягают. Человек больше страсти вкладывает в завоевание, чем в удержание завоеванного.

Люди придают одинаковое достоинство тем, о ком у них сложилась высокая идея, и тем, кто одарил их высокими идеями. А также тем, кто построил крупный завод, и тем, кто запустил механизм великих событий.

Есть люди, которых предрассудки и упрямство доводят до того, что основанием собственной честности они начинают считать свои сомнения в честности других.

Нет большего несчастья, чем когда мы в какой-то одной ситуации действуем сообразно правилам, принципам или обстоятельствам, сообразным другой. Дикарь, получивший наше образование, и парижанин с неотесанностью дикаря были бы одинаково несчастны.

Тот, кто ставит перед собой какую-то цель, вовсе не добавляет себе досуга, а напротив, ограничивает свое время.

Весь мир трудится ради того, чтобы получить наконец досуг, хотя встречаются бездельники, начинающие прямо с этой цели.

Главное зло нашего времени заключается в том, что мы с одинаковым рвением стремимся сами стать счастливыми и препятствуем в этом другим. Потому-то столь многие пускают в нашу сторону не только взоры, но и стрелы.

Честолюбие и сладострастие зачастую одинаково окрашены. На вершине человеческой власти Цезарь признавался, что прошения подданных щекотали ему ухо. Я был знаком с одной женщиной, говорившей своему любовнику: «Ах, попроси меня об этом!» Поэтому самозванцы получают от власти более глубокое наслаждение, чем те, кому она перешла по наследству.

Чтобы иметь вес в свете, нужно делать, что можешь, что должен и что нравится.

Вот как рассуждал один знатный господин, озабоченный вороватостью своей прислуги: «Один тащит у меня то, другой — другое, и на всех вместе выходит довольно много, но я не прогоняю их, поскольку новые, не ровен час, окажутся еще хуже. В конце концов, я достаточно богат, чтобы все это снести; вот мой сын! посмотрим, как он устроится». В таком же духе высказывался и Людовик XV: «На мой век монархии хватит; я скорблю о моем наследнике». Это высшая степень себялюбия и легкомыслия.

Что если богатство можно было бы расходовать, повинуясь голоду, испытываемому бедняками, а королевской властью пользоваться, сохраняя наклонности, позволительные частному лицу!

Можно обладать богатством и не иметь счастья, как обладают женщиной, не имея любви.

Некоторым людям богатство приносит лишь заботы и страх его потерять.

Плохи дела, если приходится стремиться к неизбежному как к предмету, без которого ты несчастен и с которым отнюдь не сделаешься счастливым.

Оказавшись лицом к лицу с задачей создать существо, своей телесной формой соответствующее мужчине, а духовной — ребенку, природа отважилась решить эту проблему, превратив женщину в большого ребенка.

Сердце — это то, что безгранично в человеке; ум его ограничен. Бога любят всем сердцем, но не всем умом. Мне доводилось наблюдать, как в людях бессердечных (число которых более значительно, чем принято думать) ярко выраженный эгоизм сочетался с духовной нищетой, поскольку именно сердце, и только оно, задает правильную меру всему, что есть в человеке. Такие люди ревнивы и неблагодарны, и чтобы превратить их во врагов, достаточно сделать для них что-нибудь доброе.

Любовь — это кража, в которой природа виновна перед обществом.

Любовь привычна к бурям и часто только крепнет, когда ей грозит измена. Напротив, она нередко ослабевает в тихой гавани верности с ее безветрием.

Почему любовь приносит столько тревог, а себялюбие столько довольства? Это оттого, что в одном случае мы только отдаем, а в другом только получаем.

Юноши в отношениях с женщинами — стыдливые богачи, а старики — бесстыжие попрошайки.

Невинную девушку можно соблазнить дерзкими речами, светскую даму — нежным ухаживанием; используемый прием в обоих случаях малознаком.

Ничто так не выдает недостаточного уважения людей друг к другу, как ненамеренное пренебрежение, которым они удостаивают не только актеров, но и всех, кто их развлекает, кто доставляет им удовольствие. Поэтому причина, по которойбольшинство мужчин пренебрежительно относятся к той или иной женщине, состоит именно в том, что они ею обладали.

Речи себялюбия не убедительны ни в любви, ни в несчастье. Возлюбленной оно говорит только о себе самом, а власти, к которой взывает, — только о понесенных жертвах, а не о принятых благодеяниях.

Любовь возникает между двумя существами, каждое из которых страстно ждет от другого равного восторга.

Почему родители предпочитают выдать свою дочь за глупца со званием и именем, а не за умного человека? Потому что первый может поделиться своими благами, а второй нет: герцог делает свою жену герцогиней, а умник свою не делает умницей.

Странствующие рыцари создавали в своем воображении образ совершенной возлюбленной, которую потом неустанно искали, но так нигде и не находили. Так и наши великие умы всегда имели при себе лишь теорию дружбы.

Известно, что наши великие умы между собой скорее не дружат, а соперничают. И это неизбежно: чтобы не бросать друг на друга тень, они взбираются к вершинам славы в одиночку. Овцы сбиваются в стадо; львы действуют порознь.

Из интимного знакомства рождается как величайшая нежность, так и сильнейшая ненависть.

Эней, вынесший на своих плечах отца из пламени, — образцовый пример сыновней любви. Если бы он приказал это сделать своим рабам, то не заслужил бы такого имени. Героем становится тот, кто приносит наивысшую жертву своему королю или своему отечеству. Можно быть великим правителем, великим человеком, великим полководцем, героем вовсе не будучи.

В искусствах деятельной части народа подобает творить, праздной — наслаждаться и выбирать лучшее.

Скромный человек может все приобрести, высокомерный — все потерять, потому что один вызывает сочувствие, а другой — зависть.

Из всех чувств презрение следует скрывать наиболее тщательно.

Наша терпимость к знакомым людям почти всегда меньше того сострадания, которое мы проявляем к незнакомым.

Глупцы поступали бы правильно, если бы встречали острословов недоверием, соответствующим их пренебрежению к ним.

Болтливая зависть нерасторопна; опасаться нужно той, которая молчит.

Ясный ум часто кажется нам удачливым, подобно тому как красивое тело кажется ловким.

Человек с посредственными задатками, но умеющий пользоваться своим временем, проворством и терпением может достичь такого ранга, что привлечет к себе всеобщее внимание.

В животе зарождается идея.

Хорошие манеры — украшение для богатства и прикрытие для нищеты.

Путь дружбы зарастает терном, если по нему долго не ходить.

Есть добродетели, вменяемые только богатству.

В дикой природе виды имеют красивые формы, потому что самка принадлежит самцу, одержавшему верх над другими самцами.

Как цветы и плоды, выращиваемые в домашних условиях: чем более они красивы и велики, тем меньше в них семян и зерен; так и человек, культивирующий свой дух: он утрачивает способность к размножению и ручной работе. Следовательно, создание самых прекрасных цветов, обильнейших плодов и гениальных людей не входило в замыслы природы.

Природа, располагающая только четырьмя кулисами времен года, а также Солнцем, Луной и прочим небесным составом, меняет зрителей своего спектакля, отправляя их в мир иной. Мы, люди, не можем менять зрителей, поэтому меняем декорации и саму пьесу.

Нас раздражают не столько неудобства, связанные с одним положением, сколько удобства другого.

Кошка не ластится к нам, она дает нам себя приласкать.

В Европе рождается больше мужчин, чем женщин, и не будь войн, женщины были бы обречены на неверность. И наоборот, в стране, где мужчин больше, многие женщины были бы обречены хранить верность мужьям.

Те же таланты, что делают человека способным приобрести состояние, мешают ему пользоваться им.

Дураков следует избегать: от них одно раздражение. Пока их в двадцатый раз не заденешь, они не ответят.

Если бы дураки имели представление о том, какие муки они доставляют, они бы нам посочувствовали.

Не следовало бы класть в основу своей добродетели вещи, которые сами по себе ни хороши, ни плохи: например, девственность.

В человеческом представлении о том, что время течет, содержится большая ошибка. Время — это берег, который будто бы движется, когда мы проплываем мимо него.

От самого плохого колеса больше всего шума.

Память довольствуется обветшалой драпировкой; фантазия восседает под расшитым цветами балдахином.

Животных можно подразделить на умных и одаренных: собака и слон умны, соловей и шелковичный червь талантливы.

Человек — единственное существо, которое удивляется универсуму и с каждым днем все больше дивится тому, что это удивление имеет границы. В царстве животных изумление бывает связано с появлением незнакомого предмета и сразу же сменяется испугом или бегством, а в конце концов уступает место привычке или забвению. У нас же удивление становится матерью идей. Оно переходит в размышление и, дав плодотворную встряску уму, приводит к открытиям. Гениальность проявляется, даже когда мы удивляемся нашей слабости: ощущение своей малости есть признак величия, как ощущение своей вины — признак добродетели. Поэтому мы не только способны удивляться, но и сами удивительны; животные же только удивляются.

Большая удача для нас, что животные отличаются от людей не только внешним видом, но и отсутствием языка, ведь если бы они могли обмениваться с нами идея-ми и чувствами, если бы владели словом, то мы не могли бы их есть: из соображений гуманности. Мы даже не можем решиться убить животное, живущее в тесном соседстве с нами, например собаку. Если кто по неосмотрительности умертвит курицу, принадлежащую какому-нибудь крестьянину, то может задобрить его талером. Иначе дело обстоит, если убита собака: здесь ущерб невозместим, и талер причинил бы еще одну обиду.

Поскольку жизнь есть некое целое, то есть имеет начало, середину и конец, неважно, длится она долго или коротко. Важно только, чтобы ее возрасты были правильно соразмерены. Поэтому оплакивать надо лишь преждевременную смерть — не ту, что полагает конец жизни, а ту, что обрывает ее.

Есть много так называемых философов, навязчивых умов, которые подходят к природе без той страстности и почтительности, которые выдают искренне влюбленного человека, заслуживающего ее милости. Они ведут себя, скорее, как любопытствующие болтуны, возбуждая много шума и толкотни и только унижая возлюбленную своим поклонением.

Состояние, которым располагал Вольтер, соответствовало его гению. Напротив, у Руссо мы обнаруживаем сильную несоразмерность между средствами и талантом. Первому больше подошло бы жить в обширной стране, второму — в маленьком городке, где бедность может сойти за добродетель. Но в силу какого-то странного извращения, объяснимого только разницей в темпераменте, первый проживал в Женеве, а второй в Париже: первый щеголял своим богатством перед маленьким народом, второй изумлял великую нацию мизантропической бедностью. В обоих случаях истинной философией и не пахнет.

В метафизическом смысле время — это не старец и не река. Такие символы подходят только для характеристики грандиозного движения, непрестанно уничтожающего и вновь порождающего все во Вселенной. Время — это, скорее, неподвижная урна, из которой выливается вода; побережье духа, мимо которого текут все события, тогда как нам кажется, что движется оно само.

Старость, как известно, больше опирается на память, чем на воображение. Поэтому талант стремится потрясти людей в пору своего цветения, поскольку в старости ему будут удаваться лишь их портреты. Значит, надо уже в юности заготавливать запасы на период засухи.

Без способности к воспоминанию наш возбуждаемый впечатлениями дух постоянно натыкался бы на все углы в универсуме; чувства и идеи, сверкающие поначалу подобно молниям, она обращает в мягкий и ровный свет.

Дикарю не нравится в наших городах, поскольку он равнодушен к общественному мнению. В противном случае все наши прочие оковы вскоре показались бы ему вполне терпимыми в сравнении с этими, первыми и самыми гнетущими. Одичавшие в странствиях матросы не желали возвращаться в наше общество; и никому не встречался такой дикарь, которой не использовал бы первую возможность вернуться к своим соплеменникам, каких бы удовольствий мы ему ни обещали.

В начале жизни человек стоит на распутье, перед животными же раскрывается прямая дорога. Поэтому мы способны сомневаться и бываем повинны в обмане, тогда как звери неподкупны и свободны от того и другого.

Философы обманывались и в отношении народа, и в отношении знати. Они полагали, что просвещение коснется малых сих, а великих мира сего не затронет.

Мораль правит более возвышенным и более строгим способом, чем закон. Она хочет, чтобы мы не просто отошли от зла, но и делали добро; чтобы мы не только казались добродетельными, но и на самом деле были таковыми. Ведь она основывается не на всеобщем уважении, которого можно добиться хитростью, а на нашем самоуважении, которое ничем не купишь.

Мораль, как и само государство, основывается на принципе однородности, поскольку ни отношение человека к зверю, ни отношение человека к Богу нельзя назвать моральным.

Моральные отношения между животными строились бы на анималистической основе, мораль между ангелами — на спиритуалистической. В отношениях между людьми она предполагает гуманность, мать всех добродетелей, порождающая в нас сперва наше право, а затем милосердие.

В морали есть такие вопросы, которые умный и совестливый человек вслух не задает. Закон светит с торцовой стены государства, он охраняет врата и улицы; осторожность и снисходительность ему незнакомы. Между тем в лабиринте морали и закона есть одно укромное место, которое мне хочется назвать форумом совести. Путь к нему знает только добродетель, и потому от множества людей оно остается навеки скрыто.

Было бы преступно передать чужеземцу чертежи наших укреплений, ведь тем самым он получил бы ключ от ворот королевства. Поэтому я не стану говорить, где находится потайной вход в то отдаленное святилище, в коем разрешаются самые тонкие, самые щекотливые проблемы морали и права, для которых слишком грубы весы Фемиды. Ведь если указать эту дверь, туда скоро проникнет алчность со множеством других изворотливых страстей, которые учинят насилие над совестью в ее последнем оплоте.

Существует только одна мораль, как и только одна геометрия; у этих слов нет множественного числа. Будучи дочерью совести и справедливости, мораль является универсальной религией.

Добродетель не следует искать в нейтральных заслугах, таких как соблюдение поста, ношение покаянных одежд или умерщвление плоти; все это не служит никакой службы окружающим.

Нужно различать два вида добродетелей: те, которые идут на пользу только нам самим (сдержанность, рассудительность, бдительность), и те, которые полезны другим людям (справедливость, благожелательность, преданность). То, что полезно только нам одним, еще не добродетель, поскольку сам по себе человек ни добродетелен, ни порочен.

Однако в общественной сфере рассудительный, сдержанный или бдительный человек больше приспособлен к выполнению обязанностей чиновника, отца семейства или солдата. И в этом смысле его личные дарования становятся добродетелями.

Мы должны решиться быть искренними в каждом своем слове, поскольку неукоснительное следование этому правилу повышает нас в собственном мнении, а также потому, что так мы становимся менее болтливы: одна добродетель влечет за собой другую. Лицемерие не должно вырываться за ограду молчания.

Кроме злопыхателей, легкомысленно обвиняющих нас в пороках, о которых они только догадываются, есть еще скромники-друзья, старательно замалчивающие добродетели, о которых им точно известно.

При дворе ничто не сходит с рук, здесь нельзя открывать свои слабые стороны: придворный ориентируется на образцовый вкус и культивирует в себе изысканную учтивость. Он может во всех областях выбрать себе таланты высшего ранга, отсюда тот оттенок универсальности, которым отличается придворная жизнь.

Умение вести себя и хорошие манеры, которые еще хоть как-то облагораживают наш свет, не исчезают потому, что ни одному мошеннику не хочется, чтобы его считали таковым, и он обвиняет в мошенничестве себе подобных. Все пропало бы, если бы он отважился публично заявить: «Смотрите, я мошенник». В стыде выражается более глубокое содержание, чем в притворстве.

Провидение совершило великое благо, допустив, чтобы дети наслаждались счастьем: ведь если бы мир был хорош, то наибольшего сожаления заслуживали бы те, кто ничего в нем не понимает.

— Почему он покончил с собой?

Для того чтобы жить, нужны столь основательные причины, что для самоубийства никаких особых не требуется.

Скупому не хватает и того, чего он лишен, и того, что у него в избытке. Нет более гнусного типа. Богач, которого скупость удерживает от благодеяний, подобен солнцу, переставшему светить.

Если богатый человек не сделается милосерднее земной почвы и, как и она, станет оплачивать только усердие, он прослывет жестоким.

Ничто так не отвратительно, как обходящееся без добродетелей богатство.

Если личность человека действительно более важна, чем его владение, то воистину лучше быть бедным. Именно поэтому богачи кажутся нам людьми столь низкого сорта, и именно поэтому мудрецы отдают предпочтение беднякам.

«Возвращайся, — писала одна не слишком набожная женщина своему любовнику, — если бы я могла любить того, кто отсутствует, я выбрала бы Бога». Женщина эта могла представить себе Бога, который как-никак вездесущ, только по подобию человека.

Подданный, которого монарх избирает своим наперсником, наверняка, как та нимфа, все время трясется от страха, ожидая, что в один прекрасный день Юпитер забудется и явится перед ним в сиянии своих молний и грохоте грома.

Из десяти человек, обсуждающих нас, девять скажут плохое; и тот единственный, кто скажет хорошее, скорее всего сделает это плохо.

Если при дворе мыслят тоньше и выражаются деликатнее, чем где-либо в другом месте, то только потому, что там требуется постоянно скрывать свои мысли и чувства.

Чего может добиться здравый человеческий рассудок в зараженный педантизмом век, когда даже удачу никуда не пропускают без документов.

Иерархия умов строится подобно пирамиде; чем более высокое место в ней занимает человек, тем более он одинок. В самом низу он причисляется к широким слоям, наряду со многими себе подобными; чем выше он поднимается, тем более узкому кругу принадлежит. Камень, венчающий и завершающий пирамиду, единственен и уже не имеет ничего подобного себе.

Тацит зарекомендовал себя подлинным философом, сказав, что в Бога лучше верить, а не умничать по его поводу: sanctius et reverentius videtur de existentia Dei credere quam scire.[26]

В сущности, на Земле есть только одна религия: отношение человека к Богу. Подобно тому серебром называют только один металл, хотя каждое государство чеканит на нем свой герб; так возникает валюта. То же происходит и с языками, отличающимися друг от друга, хотя в них варьируется один и тот же смысл. С каким еще эталоном можно сверить языки и религиозные культы, если не с той долей универсального, что в них содержится?

Универсум состоит из концентрических кругов, вписанных и соразмеренных друг с другом с удивительной гармоничностью: от насекомого к человеку и от атома к Солнцу, вплоть до того высшего, испускающего таинственный свет существа, которое образует их центр — это Я мироздания.

У нас были конституционные священники, но конституционной религии быть не может.

«Философию немногое отдаляет от религии, зато многое возвращает к ней». Это сказал о религии Бэкон; он хотел намекнуть, что вернуться к ней нас заставляет ее политическая ипостась.

Если бы сегодня во Франции была учреждена тирания единоличного властителя, философия смогла бы поставить перед ней меньше преград, чем религия.

Я знал одного человека, который не верил в Бога, и тем не менее все, кто его окружал, казался подлинным Провидением. Я знал только одного такого. Мудрец относится к религии без легковерия, но не без уважения.

Человек неверующий обманывается в отношении грядущей жизни, верующий зачастую — в отношении жизни сегодняшней.