20/XII-42

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

20/XII-42

Дорогая Алечка!

Пишу тебе, как и в прошлый раз, в воскресение. Но если 13-го числа впервые пошел снег — впрочем, жиденький — то сегодня погода совсем расцвела: вовсю светит солнце, небо — синее, и даже подмораживает; что-то вроде ранней подмосковной осени.

Улицы Ташкента оживлены; всюду очень много снует всякого народа, образуя узлы скоплений у кино, афиш и висячих газет. Я, собственно говоря, должен был бы чертить — в понедельник надо сдать учителю форматки, ну да чорт с ним, с черчением; успею, а писать могу только утром да после обеда — на свежую голову; вечером же всякий талант пропадает, да и ложусь я рано (9 часов).

Муля пишет мне, что он работает «как два вола», мало спит. Охотно верю; счастливый человек! По крайней мере, жизнь интенсивная и сознание приносимой пользы.

В школе дела идут более или менее равномерно, без изменений. Вот только загружают разными докладами под предлогом «выдвижения молодых», а на деле просто всё сваливают на меня как на наиболее способного не ударить носом в грязь перед всей честной публикой. Сейчас по литературе проходим Горького; проходим очень тщательно. К 25-у числу надо приготовить домашнее сочинение на тему «Горький — учитель молодых советских писателей». И сейчас я штудирую томище литературно-критических статей Максимыча. Очень многие из них устарели, в некоторых есть стилистические ошибки, но, в общем, все эти статьи — здравые, нужные, честные и полезные. Конечно, 99 % содержания их — «взлом открытых дверей», но в данных условиях это, по-видимому, было необходимо. Но блеском, блеском покойный Максимыч, надо прямо-таки сказать, не обладал. Впрочем, «не суди да судим не будешь». Так или иначе, Горький скучен.

Какое-то подобие желанной гармонии создает хорошая погода. Сияние солнца, синее небо, отчетливость контуров зданий с бликами света на них, всё это вместе создает умиротворенное настроение, смягчает слишком острые углы и выступы собственных мыслей. И можно бездумно идти по улице, всё забыв, кроме внешней благосклонности настоящего дня, который тебе улыбается, не слишком много обещая, но симпатично, без претензий и ни на что не обязывая. И ты вдыхаешь чистый, свежий воздух и чувствуешь, что много еще хорошего впереди. Впрочем, на следующий же день серые тучи, дождь и грязь превращают меня в крота, очень неохотно выходящего из своей норы и склонного к проклятьям против милого города Ташкента.

Получил недавно зимний паек; продержится он недолго, благодаря накопившемуся аппетиту. До 1939-го года меня занимали и заполняли мой ум три явления: пресса, радио, кино. Я жил только ими и купался в этих трех элементах. С 1939-го по 1941-й г. я жил во власти внешних событий, торопливо коротая каждый день и пытаясь разобраться в виденном, услышанном, прочитанном, хватая развлечения и мысли. С 1941-го по 1942-й желудок выступил на первый план, в первый ряд забот и проблем; ум же занялся переработкой, усвоением ранее приобретенных идей и понятий. Что даст 1943-й год? Все-таки, годы 37-ые — 39-ые — самые счастливые в моей жизни. Никогда, ни до, ни после, я не жил так полно, интенсивно, никогда так не увлекался; в те годы скука была мне неизвестна и внешняя блестящая оболочка событий своей заманчивостью заставляла меня трепетать и радоваться. Конечно, была мечта о «норвежском домике», но она — теперь я это вижу — существовала лишь как способ окунуться в более новое, в более интересное; на деле мечта оказалась тягчайшим испытанием и мое представление о счастье продолжает быть связанным — для меня — с 37 — 39-м гг. Потом были испытания, мучения, встречи, отдельные радости, но прежнего удовлетворения уже не было. Впрочем, всё меняется, всё принимает новые, иные формы, и я достаточно умен, чтобы понять, что как моя прежняя жизнь не могла вечно протекать без изменений и конфликтов, так и нынешнее мое существование выльется во что-то более интересное, оживленное, человеческое. Меньше, чем кто-либо, я склонен ставить вопросы о смысле жизни и т. п.; избитость, «замшелость» этих готовых форм вопросов мне противна, да и чисто-интеллигентского пустомельства я не выношу: в 1942-м г. я на практике смог убедиться в физической склонности к празднословию и болтовне наших недо- и пере-интеллигентов. Повторения, скороспелость выводов, легкомыслие — вот они, песенки репертуара вышеназванных героев и героинь литературного мира. Все они — чеховские герои, и ими по сей день остались, увы. Обожают нескончаемо пить чай (буквально всё время; это меня раздражает), говорить «М-да…» и вспоминать, что в таком-то году в «Национале» был удивительный поросенок с хреном. Да, он-таки был удивительный, но зачем о нем вспоминать? Все эти господа лишены и чувства юмора, и той глубокой способности к самокритике, которая необходима в каждом истинно-культурном человеке, в каждом интеллигенте, претендующем на это звание.

Быть может я, как всегда, чересчур строг, и эта строгость происходит от молодости: «молодежь так строга…» Но лучше ли добродушная снисходительность, похожая — извини — на отрыжку? С другой стороны, человек, заботящийся о «золотой середине» во всем — мещанин, и приходим к выводу, что не следует насиловать себя, и что подлинные чувства всегда бесспорны.

К сожалению, всякие такие выводы чаще всего скрывают неспособность человека по-настоящему разобраться в чрезвычайной сложности жизненных явлений; по-моему, всякое определение нравственного порядка, принятое за руководство, есть чаще всего отнюдь не плод честных размышлений, а лишь компромисс, самое удобное решение, сделка с совестью или с умом. И в искусстве самообмана человек — мастер.

Сейчас уже часов 10 вечера. Так как, по случаю воскресения, я ходил в гости (к теще Толстого, к Дейчам), то, вследствие ходьбы и свежего воздуха я довольно бодр и оттого могу еще кое-как мыслить (именно кое-как; — так сказать, рывками.)

Да, читал я сегодня «Правду» и «Известия» и сделал курьёзное открытие: — все слова, где буква е произносится йо, украшены двумя точечками: ещё, актёр, миномёт, шахтёр, пулемёт, молодёжь — и так во всех словах с е — йо. Прямо диво!

Просмотрел я «Три Мушкетера» — так, пустячок. В театрах что-то не бываю, хотя у нас в Ташкенте театр Революции и театр Берсенева (им. Ленинского Комсомола.) В репертуаре «Фронт» Корнейчука, «Васса Железнова» Горького, «Нора» Ибсена, «Валенсианская Вдова» Лопе-де-Вега и т. д.

Начинаю подумывать о возвращении в Москву — все-таки там — Муля и Лиля, а здесь я совершенно почти одинок, а если уедут Дейчи и родственники Толстых — то и стану одинок окончательно. Такой переезд осуществить, конечно, очень трудно, но я попытаюсь сделать всё возможное. Уж очень надоело писательское общежитие, в котором я живу; надо переменить бы воздух.

Ну, Алечка, пора мне кончать. Что-то ты хотела написать о Лермонтове? Недавно мне пришлось втолковывать одной соседке почему Печорин — гениальный образ. Но я уверен, что ты не окажешься этой соседкой! — Хотя, впрочем, лучше было бы не соглашаться насчет Печорина, да быть вместе. Но, как говорится в приказе Сталина «будет и на нашей улице праздник!»

И этим я кончаю мое письмо.

Крепко целую и люблю.

Твой брат Мур.

<Приписка на полях:>

P. S. Только что получил твое письмо от 1/XII-42, вместе с поздравительной открыткой. Спасибо, Алечка! Хорошо, что ты меня не забываешь и я думаю, что мы больше поняли и узнали друг друга за последнее время, чем за всю нашу предыдущую жизнь. Мы вместе будет идти вперед.[56]