ПИСЬМО № 12 12-VII-63 г.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМО № 12

12-VII-63 г.

Дорогая Елена Сергеевна!

Продолжаю.

Рассказывала Вам вчера о первом дне тюрьмы. Насколько я помню, восприняла я все происходящее очень своеобразно. Во-первых, я не переставала мечтать в течение всех шести месяцев сидки о той минуте, когда меня выпустят, и я, счастливая, нарядная, с кучей денег (на путевку я имела с собой 1200 р.), пойду по Кузнецкому мосту в институт (он помещается на Рождественке), а потом поеду к Машеньке.

В первый же день я как будто даже успокоилась: «Наконец все на месте!» Кроме того, мне даже приятно было помучиться за папу. У меня есть в характере эта дурацкая жертвенность или любопытство к страданиям. Помню, в 10 лет я мечтала так разбиться, чтобы кровь лила ручьем, раны были страшные, и все меня жалели и «восхищались» мной. Дурь.

Сейчас я более всего боюсь, чтобы меня жалели, и ненавижу вспоминать это прошлое. Если же вдруг начну вспоминать прошлое хорошее и плохое – безразлично (так как хорошее тоже больное), то уж заранее знаю, что заболею, скисну.

Говорю я Вам это, чтобы объяснить, почему мне так плохо пишется. Вы, наверное, чувствуете, что я плохо пишу.

В ярко освещенном «боксе» за мной зорко и нахально следил «глазок». Из хлеба не разрешил лепить.

Дорогая Елена Сергеевна!

По-видимому, я перешла на другой тон описания моих приключений, так как писать стало трудно и противно. Попробуем не заниматься исследованием моих настроений. Расскажу одни факты.

Просидела я в «боксе» всего три дня. Было излишне светло, одиноко, и все часы, отведенные на сон, я проводила у следователя. Он же неутомимо психовал, бегал вокруг меня, размахивая пистолетом, периодами засыпал за своим столом, скрываясь за шевелюрой, потом опять бегал, кричал, матерился, и так каждый день пять-шесть часов ночью и пару часов днем.

На четвертый день меня перевели в общую камеру. Встречу с женщинами я восприняла как праздник. В этой камере с паркетом, кроватями, столом, чайником и парашей в углу я просидела около трех месяцев. Утром мы натирали паркет, несли парашу в большой чистый туалет. Умывались. Времени личного было много, и мы внимательно относились к своей прическе. Вызовы к психам-следователям начинались в мертвый час. Специально давали нам лечь, а тогда вызывали. Так же ночью[11].

Тогда-то я возненавидела лютой ненавистью Петеньку. Оказалось, его посадили в июле, и он показал, что рассказывал мне и Светлане (Светлану посадили в Свердловске в трамвае 12 сентября, и привезли сюда же) и что мы «соглашались», «возмущались»[12]. Почему-то я решила, что он провокатор чистой воды, то есть что он не сидит с нами, а живет на воле. Потому в день очной ставки я очень внимательно разглядывала его, ища следы «той» жизни. Но у него были отпороты пуговицы на брюках, сбриты волосы, и был он чрезвычайно бледен. Следователя нам сменили. Теперь вел дело полный, спокойный блондин – садист. Пока я сидела у него, он (я думаю, нарочно) разговаривал с женой по телефону о театре, о развлечениях и всяких проявлениях жизни человеческой[13].

Когда я сказала, что сижу за отца, он чуть не лопнул от возмущения: «У нас дети за отцов не отвечают!»

Следствие изматывает ужасно. Сейчас странным кажется, что у всех были так напряжены нервы. В конце концов получили бы те же сроки и не изводя себя переживаниями. Просто у них так было поставлено дело. Не хочется вспоминать подробнее. Не могу себя заставить. Скажу только, что на Лубянке, то есть во время следствия, было труднее всего[14].

(Ради бога простите за кляксы!!! И грязь!!)

Потом меня перевезли (ночью в одном из узких ящиков черного ворона) в Бутырки. Это значит, что следствие кончилось. Прочитав наше дело («Дело Якира, Уборевич, Тухачевской и Толстопятова»), я все еще не поняла, что состав преступления набрался, что меня есть за что осудить[15].

Три месяца я просидела в Бутырской тюрьме, ожидая приговора. Обстановка этой тюрьмы проще и, если можно так сказать, веселее. Екатерининская тюрьма со сводчатыми огромными полутемными камерами (кстати – везде на окнах намордники).

Койки, вроде раскладушек, днем закрепляются вертикально к стене. Но здесь у всех уже следствие позади, никого не мучают, не истязают ночами, и никто не понимает, что его ждет. Человек не может никогда представить, что его ждет впереди. Всегда жду лучшего.

Все еще я представляла себе, что выйду из тюрьмы и пойду по Кузнецкому… Теперь (в Бутырках. – Ю. К.) я уже придумала, наверное, иную картину «возвращения», но ее я не помню. А может, она не была так точно привязана к местности, так как я не знала расположения Бутырок.

Светлана сидела в соседней камере, и мы начали сначала перестукиваться, а затем «переписываться». Здесь режим был не так страшен, как на Лубянке, но «глазок»

все же следил за нами неустанно. Вы, наверное, не знаете, что такое «глазок», Елена Сергеевна! Ну и слава Богу!!!

Глазок – это крошечное окошечко в двери, в которое ведется неустанно наблюдение за жизнью в камере. Я забыла Вам сказать, что в камерах горит свет (на Лубянке более яркий) день и ночь. Ночью у всех заключенных должны быть руки поверх одеяла, чтобы не могли покончить с собой. Привыкнуть к этому трудно, и потому эти мерзкие служители Бога Страдания заходят с окриками то на одного, то на другого по много раз в ночь.

Вызывают же: «Кто здесь на “У” или на “Б”», а уж тогда говорят фамилию. Это, чтобы при их ошибке мы не узнали, кто сидит рядом.

В камерах много стукачей и провокаторов. Через них следователи узнают или стараются узнать, что не удается на следствии. Среди встретившихся мне под следствием женщин не было ни одной с настоящим преступлением.

<…> В Бутырках, я уже сказала Вам, мы умудрились со Светланой переписываться. Делали мы это так. Я, например, отрывала кусочек светлой материи от пижамы, разводила в крышке чайника содранную с окон краску (была война, и стекла были покрыты черной краской) и сев за чью-либо спину (прячась от «глазка») – писала щепкой печатными буквами записочку. Глупы мы были невообразимо, так как писали с таким риском ужасающую чепуху. Например, 14 февраля (45 г.) Светлана поздравила меня с днем рождения и прислала вышитый платочек.

<…> Письма свои мы клали за батарею в уборной. Обо всем договорились перестукиванием примитивнейшим. А – 1 раз, Б – 2 и т. д.

В каждой камере есть стукачи, и нас со Светланой за переписку посадили на пять суток в карцер.

Заведение это пресквернейшее. В подвальном помещении располагается два ряда каменных мешочков с коридором посредине. Холод поддерживается особой продувной вентиляцией. В карцере – то есть в одной камере есть бетонный столбик, на который опускается с двенадцати ночи до шести утра доска-кровать, лампочка и больше ничего. В торце коридорчика около моей крайней камеры стоит стол и два стула дежурных, которые сидят здесь в тулупах. К счастью, мои соседки, приятельницы по основной камере, дали мне с собой мою студенческую телогрейку, и я мерзла не так сильно, как бедная Светлана. У той вообще не было теплых вещей, так как арестовали ее в сентябре в трамвае. В карцере за пять дней один раз горячий суп и три раза кипяток. Хлеб 300 г в день. Это все. Но это, конечно, ерунда, так как есть и не хочется.

У меня было что-то плоховато с сердцем. Пульс очень частил, грудь сдавлена, врача не вызывают. Мы со Светкой (она сидела где-то посредине коридора) сидели молча. В карцере по соседству со мной сидел какой-то блатной, который вел себя, как тряпка. То объявлял голодовку, то требовал «свою кровную пайку», выл и плакал омерзительно. Да, все пять суток время я отмечала палочками на стене. Определяла его днем по выдаче кипятка. А шло оно медленно ужасно. За дверью у меня с утра до вечера разговаривали за жизнь дежурные. Я никогда в жизни больше не слыхала такого равнодушного, пресного, обильного мата. Через слово без чувства, без выражения мат, мат и мат.

Из карцера возвращают, слава Богу, в «родную» камеру к уже близким людям. Встретили меня женщины участливо, заботливо, накормили, согрели. Ноги опухли, но я не заболела. У Светы тоже ноги опухли, хотя на сердце она раньше не жаловалась. В карцере на третий день я мыла коридор и за это получила лишнюю миску супа. Есть не могла и попросила передать эту заработанную миску Свете. Глупая моя подруга решила, что мне принесли передачу (с воли) и потому я ее осчастливила этой дрянью. Это она мне сказала потом. Почему люди всю жизнь так плохо знают своих друзей? Я ем вкусные вещи и передаю ей бурду! А?

Тюпа! В тюрьму мне передавали передачи. Спросили, от кого ждете, и я не могла догадаться, что мой друг безнадежно влюбленный в меня Жора Татиев назвался мужем. Машеньку же замучили обысками и вызовами и запретили поддерживать со мной связь. Я же, не зная причин ее молчания, очень переживала в Воркуте, не имея от нее ни слова.

Передавали мне несколько раз шоколад, пирожные, чеснок, орехи, и я не могла передать им, что мечтаю о картошке в мундирах, хлебе, а главное, мыле. Мои волосы превратились в плотный слипшийся парик от той ложки жидкого мыла, что нам лили на голову в душе.

На третий месяц сидки в Бутырках меня повели в бокс (их было два длиннющих ряда с двух сторон огромного зала с кафельным полом) и дали прочитать приговор – «пять лет исправительно-трудовых лагерей». А я-то думала – на свободу. Не помню, как я отнеслась к этому. Кажется, как к обману, шельмовству. В камере меня успокоили: «Если пять, то дело не стоит выеденного яйца». За мужей женщинам давали 10. За военные дела (то есть связанные с войной). Позже «цены» повысились от 10 до 25.

Меня привели в осужденную камеру. Это камера, где можно уже соединить людей, сидящих по одному делу, где все осуждены и подписали свои приговоры (не повидав своих судей!)

<…> Елена Сергеевна. Я писала сегодня упорно почти три часа, чтобы разделаться с этим периодом. Не представляю себе, интересно ли это Вам и удастся мне дать хотя бы некоторое представление о тюрьме. Старалась писать поподробнее, но выпукло писать Бог не дал умения.

Вспоминаю кое-что, связанное с мамой. Я говорила, что первой мыслью моей в боксе было, что маме будет тяжело узнать, что меня посадили. Сама же я была так глупа, недальновидна, полна романтических бредней, что не очень горевала. Нервные сердечные боли, слезы были вызваны моральным напряжением следствия, а не настоящим горем. Я была молода, одинока и не испытала настоящего безумного горя оторванных от своих детей матерей. Везде мне было интересно, чем труднее, тем я больше бодрилась, и потому в тюрьме была даже веселой.

Раз в камеру к нам привели очень красивую блондинку. Она рассказала нам очень романтическую историю о себе. Она обручилась в Архангельске с англичанином, за что ее посадили и отправили в закрытые лагеря за Полярным кругом на берегу Ледовитого океана. Там она была недолго, так как за нее хлопотал отец ее мужа, и вот ее на самолете привезли на Лубянку и завтра выпустят.

Она рассказала, что встретила в тех лагерях Уборевич Нину Владимировну, которая заведовала портновской, была очень энергична и бодра, только совсем седая. Все очень правдоподобно. Из мужчин будто там она видела Кольцова, Мейерхольда. На следующий день ее вызвали, и она не вернулась. Теперь мы знаем (Вита, Света и я), что матери наши расстреляны в Бутырках в 41 году, но слухов о них было так много разнообразных, что начинаешь сомневаться: а вдруг все было иначе. Я всю жизнь до возвращения в Москву в 57 году ждала встречи с мамой. В 1955 году я получила на мой запрос извещение о смерти мамы в 43 г. от кровоизлияния в мозг. Я ужасно расстроилась, но опять не поверила, и только когда в 56 г. попросила А. И. Микояна помочь маму разыскать, поверила ему – их нет.

Не знаю, зачем эта молодая блондинка выдумала эту историю. В Вологодской пересылке я встретила повара, который говорил, что сидел с мамой в каких-то лагерях. В Воркуте мы уже с Олегом навещали странную больную женщину, которая рассказывала, что была с мамой в больнице в лагере на Дальнем Востоке. В общем, легенды не оправдались. Вете в ЦК сказали или проговорились, что их расстреляли в Бутырках. Кровоизлияние в мозг!

Тюпа, Тюпа дорогая!

Больше не могу об этом! Чтобы больше никогда в жизни не вспоминать этот период, опишу Вам еще подробнее обстановку во внутренней тюрьме на Лубянке. В коридоре по паркету расстелены ковры, и служители этого храма ходят в мягких тапочках, не пропуская ни слова. Когда они ведут очередного заключенного, то гремят ключами, чтобы не встретить неожиданно другую такую пару. Если они слышат, что ведут им навстречу, то ставят своего подопечного лицом к стене, чтобы он не увидел, кого там ведут. В то время часто среди заключенных были наши парашютисты – радисты. У нас в камере сидела девушка, муж которой был на другом этаже – в мужском отделении. Как-то ночью мы все услышали поспешное выстукивание в потолок морзянки. Тут же по коридору затопали, забегали десятки ног, загремели ключи. Было очень страшно за тех отчаянных.

Изредка из коридора доносились то крики, вопли, то звук падающего тела и все тот же молчаливый топот мягких тапочек. Натянутые нервы воспринимали как близкое касание еще и еще одной драмы. Сидели со мной женщины разные, не такие интересные, как в осужденной камере. 60-летняя старуха, воспитывавшая девушку, написавшую обвинительное письмо Сталину, молодая девушка, мечтавшая о «вольной Украине», жена своего мужа, уже обретавшегося в лагере, противная рыжая мещанка, которая оказалась наседкой. Эту мещанку я не терпела и, просыпаясь каждое утро, твердила молитву: «с дураком не спорь», а вечером делала разбор наделанных мной за день глупостей, проявлений несдержанности. Этому меня научила очень милая латышка из Риги. Ее муж, деятель Советской Латвии Блаус, был посажен в эвакуации в Уфе. У нее же нашли при обыске револьвер. Теперь следователь предлагал ей выбор: пять лет за хранение оружия или жизнь в Риге с ее маленьким мальчиком, который остался в чужой Уфе, у чужих стариков и работа в НКВД. То есть работа стукачом. Бедная женщина не зная, что выбрать, поделилась со мной. Я в этом вопросе всегда была тверда. Главное, я не знала, что такое потерять маленького. Я сказала ей, что если она согласится, то через некоторое время они все равно ее посадят за тот же револьвер. Думаю, что она меня не послушалась. Если я буду когда-нибудь в Риге, поищу ее. Это была прелестная женщина. Она сидела в чужом городе, и я делилась с ней передачей. Что еще вспомнить о тюрьме? <…> В наше время хорошо бы обо всем вспоминать с чувством юмора, но юмор мой врожденный, от мамы, испаряется, как дым, когда я вспоминаю тюрьму, скорее когда я пишу.

Елена Сергеевна! Душечка моя! Я Вас очень люблю и целую. Теперь мне нужно Вам покороче рассказать мой «путь наверх» (по карте), и так и не вижу материала для нашего дела.

Целую Вас. Мира.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.