<12 октября 1843 г. Петербург.> Октября 12
<12 октября 1843 г. Петербург.>
Октября 12
Третьего дня получил я от Вас письмо, которое сделало меня кротко и тихо, но вместе с тем и глубоко счастливым; образ Ваш в душе моей снова стал светел и прекрасен, и я сказал Вам правду во вчерашнем письме, что это Ваше письмо могло бы воскресить меня умирающего. Да, до 4 часов нынешнего дня я был невыразимо счастлив Вами и через Вас, мысль о Вас действовала на мою грудь освежительно, я чувствовал вокруг себя Ваше незримое присутствие, жил двойною жизнью. Я не жалел о том, что письмо мое заставило Вас много и тяжко страдать: страдание благодатно, когда оно ведет к сознанию. Мне было бы даже неприятно, если бы Вы вдруг и спокойно согласились со мною в том, чего за минуту и представить не умели себе, как возможное и естественное; и потому в Вашем страдании я видел органический, живой процесс сознания и благословил его. Ваше письмо было написано в два приема и составляет как бы два письма. Первое оканчивается изъявлениями Вашей любви ко мне, которые тронули меня до глубины души, до слез; почерк слабеет, и последние строки едва дописаны – волнение души Вашей прервало их. Второе письмо начинается мыслию, что Ваше страдание было не бесполезно, – и по Вашему решению ехать в Петербург я увидел, что Вы с честию и победою вышли из борьбы. Да, Ваше письмо было прекрасно; как в зеркале, отражало оно в себе Вашу душу, Ваше сердце, всё, что я в Вас так высоко уважал, а потому и любил. В этом письме Вы были самой собою, без всяких посторонних влияний.
Сегодня получил я от Вас второе письмо, которое Вы написали, побывав у своего дражайшего дядюшки, и в котором поэтому я уже не узнал Вас. В нем ничего нет Вашего, – особенно Вашей благородной откровенности: Вы хитрите и лукавите со мною, а, может быть, прежде всего с самой собою. «Я приеду, непременно приеду», – говорите Вы; но к этому прибавляете: «если Вы так этого хотите». А разве Вы не знаете, что я так этого хочу? Разве Вы не знаете, что я так этого хочу потому, что иначе нет возможности соединиться нам, ибо ехать в Москву я решительно не могу? Кажется, я об этом писал подробно и ясно? Потом, как Вы обещаетесь приехать? – с оговорками, что, может быть, дурно сделаете, пожертвовав одному чувству другими, хотя и не столь сильными, по всё же святыми; что, может быть, убьете сестру и отца и что, может быть, приедете в белой горячке… Marie, Marie! да кто ж этак соглашается? Этак только отказывают начисто…
Потом: в одном месте Вашего письма Вы уверяете меня, что ошибаюсь я, думая, что Вы не поедете в Петербург по одному только уважению к княгине Марье Алексеевне;{690} уверяете, что Вам это трудно по родственным отношениям и по отношению к институту. А в конце письма, изъявляя сожаление о муках, в которые бросаете меня, оправдываетесь тем, что не раз предупреждали меня, что я считаю Вас лучшею, чем Вы есть на самом деле. Всё это, Marie, недостойно Вас, и Вы лучше бы сделали, если бы откровенно сказали мне, что не едете только по уважению к мнению родных Ваших и княгини Марии Алексеевны. Оно, конечно, такое признание было бы тяжело для Вашего самолюбия, но, по крайней мере, Вас утешила бы мысль, что Вы поступили добросовестно. А то истинного-то мотива Вашей нерешительности Вы не замаскировали, да и поступили-то не прямо. Я очень ясно вижу, что одна только причина, почему Вы боитесь и ужасаетесь, словно смертной казни, ехать в Петербург, это – мысль, что Вы, невеста, поедете ко мне, к жениху, вместо того, чтобы я приехал к Вам, как это считается символом веры московских баб и сплетниц и княгинь Марьев Алексеевен. Вот что! Аграфена Васильевна (дай ей бог здоровья!) удивляется, что я заставляю Вас ехать одну в такую погоду. А если я с Вами поеду, погода переменится? Помилуйте, да переезд из Москвы в Петербург и обратно теперь, особенно в malle-poste, да это[117] легче, чем из Москвы съездить к Троице, это теперь пустая поездка, и сколько женщин и девушек, одни-одинехоньки, ездят по этой дороге. Сами Вы езжали и по проселочным, ночевывали на столах в крестьянских избах, среди общества свиней, поросят, ягнят, кур, мужиков, баб. Наконец, Marie, я должен выразиться откровеннее: у меня нет в голове органа, которым бы я мог понять, почему Вы делаете такой важный вопрос из такого пустого дела, как переезд Ваш из Москвы в Петербург? Я верю Вам, что Вы много и тяжело страдаете – да только я не понимаю, как же это и отчего, и потому не чувствую никакой симпатии к Вашим страданиям, – хотя мысль о них тем более усиливает мои собственные.
Агр<афена> Вас<ильевна> ссылается на Б<откина> и на Armance. Напрасно: Вам бы следовало умолчать об этих лицах, чтобы не встретить их обвинительного или насмешливого взгляда, который бы заставил Вас покраснеть. Не Б<откин> для Arm поехал за границу (он поехал для самого себя), a Arm поехала для Б<откина>. Это раз. Потом, Arm прожила с Б<откиным> около двух недель на моей квартире, до брака своего с ним, и всё твердила ему, что венчаться не нужно, что она так отдается ему вся и берет на себя все следствия этого решения, каковы бы они ни были. Русская барышня (существо, которое стоит прекрасной россиянки) не имеет в голове органа, чтобы понять подобную выходку со стороны страстной, любящей француженки. У Arm есть отец, мать и сестры, которых она безумно любит; но она религиозно считает себя обязанною жертвовать одному чувству другими, не так сильными, хотя и всё-таки святыми…
Письмо ваше, Marie, заставило меня перегореть в жгучем жупельном огне таких адских мук, для выражения которых у меня нет слов. Мне хотелось броситься не на пол, а на землю, чтобы грызть ее. Задыхаясь и стоная, валялся я по дивану. Мой доктор говорил на стороне, что если бы я не послал к нему в четверг, я бы или умер к утру от удара в голову, или сошел бы с ума. Когда мне об этом сказали, я не только был уже вне опасности, но уже и получил Ваше милое, Ваше бесценное письмо от 5 октября, – и потому весело улыбнулся при мысли об избегнутой опасности, думая: теперь мне есть для чего жить. Когда я прочел Ваше письмо от 8 октября, мне сейчас пришла в голову мысль: о, зачем я посылал за ним, зачем посланный мой застал его дома? Лучше было бы тогда издохнуть мне, как собаке, чем дожить до такой минуты!
Вам это так же покажется непонятным, как мне Ваши страдания. Горько мне, что мы в некоторых пунктах так мало понимаем друг друга. Мне мало того, что Вы приедете в Петербург: меня всё-таки будет убивать мысль, что Вы этим принесли мне жертву. Я хотел бы, чтоб эта поездка ничего Вам не стоила, кроме обыкновенных беспокойств дороги. Меня убивает мысль, что Вы, которую считал я лучшею из женщин, что Вы, в руках которой теперь счастие и бедствия всей моей жизни, что Вы, которую я люблю, Вы – раба мнений московских кумушек, салопниц и тетушек. Вот чем бог-то наказал меня за грехи, а не тем, что Вам 32 года и что Вы больны… И тяжка наказующая меня десница…
В Вас есть способность к безграничному самоотвержению, к любви и преданности, полной и совершенной, но не иначе, как с дозволения правительства и с одобрения дяденьки с тетенькою. Будь я Ваш муж, а Вы моя жена, – о! Вы поскакали бы на телеге ко мне на край света и обиделись бы, если б кто увидел в этом что-то необыкновенное и стал бы Вас хвалить. Но теперь Вы на меня смотрите не как на человека, которого Вы любите (самый человеческий и поэтический взгляд!), а как на жениха (подлое слово, чтобы чорт приснился тому, кто выдумал его!), и позволите себе скорее умереть, зачахнуть в горе и тоске вечной разлуки со мною, чем увидеться со мною против правил приличий, хотя бы от этого зависело мое спасение от смерти. Будь я в Москве, умирай я, Вы не решились бы прийти ко мне на квартиру видеть меня. Да это еще извинительнее в глазах моих: таким поступком Вы разорвали бы все связи свои с обществом и лишили бы себя пристанища приклонить голову; но, выходя замуж, у нас, на Руси, девушка ничего не теряет, но всё выигрывает, и, если муж ее уважает, она имеет полное право плевать на всё остальное. Вы, Marie, так зависите от чужих влияний, что даже жаль Вас. Когда Вы поехали к дяденьке с тетенькою, – если бы эти изверги сказали Вам: конечно-де, глупо жертвовать счастием жизни условному приличию, – Вы прискакали бы в институт к сестре, счастливая, веселая, довольная, с твердою решимостию презирать глупые условия, и были бы в восторге от своего героизма. Но как эти добродушные злодеи оказали отпор Вашему намерению, – оно вдруг ослабело, воля Ваша исчезла, характер спрятался, а любовь ко мне сказалась больною; всё святое, всё Ваше отлетело от Вас, – и в письме ко мне очутились только слова, слова, слова{691} да ложь, ложь и ложь…
Ах, Marie, Marie! Пока дело шло о таких выражениях любви, как, например, подарить крестик и обязать меня носить его, перекрестить и пр. – Вы были смелы и решительны. А как дело коснулось до пожертвования крошечку посущественнее, – Вы испугались белой горячки… Что ж Ваша любовь ко мне, Ваше чувство?.. Робко же Вы любите! Вы говорите: если б Вы были сиротою, совершенно одинокою, Вы ни минуты не поколебались бы ехать в Петербург и не испугались бы остаться два, три дня до венчанья под одною кровлею со мною. Не верю, Marie, решительно не верю. Есть положения в жизни, для которых не существует условий, которые не допускают если б. Таково положение – любовь, особенно для женщины. Это ее долг, обязанность, религия, и для женщины нет ничего сладостнее, как всем жертвовать религии своего сердца. Любовь дает ей силу творить великое и пристыжать своею силою гордого, сильного мужчину. Принести жертву еще дело не великое: великое в том, чтобы насладиться, обрести источник счастия в собственной жертве. Жертвы, делаемые по холодному долгу, часто убивают (например, ввергая в белую горячку); жертвы, совершаемые по любви, дают счастие тому, кто приносит их. Иначе я не умею понимать ни любви, ни самоотвержения.
Вы на меня смотрите, как на своего жениха, т. е. как на человека, с которым Вы можете быть связаны навеки, но с которым Вы еще не связаны навеки. Я совсем иначе смотрю на наши отношения. Вы в моих глазах давно уже жена моя, с которою уже не может у меня быть разрыва. И потому я думаю, что если, женившись на Вас, я буду иметь право выписать Вас из-за тысячи верст по первой надобности, – то почему же общество теперь не признает моим этого права?
Слушайте же, Marie, что я скажу Вам теперь, и верьте – я не обманываю Вас – каждое слово мое верно и честно. Вы пишете ко мне, что в Москве можно обвенчаться скромно, словом, как я хочу: это обстоятельство делает то, что убеждения мои уже не помешали бы мне приехать в Москву; но обстоятельства – это дело другого рода, и клянусь Вам богом и честью, что, с этой стороны, приехать в Москву я никак не могу, как бы ни желал этого. Для Вас (о, только в трудные минуты моей жизни сознаю я, как глубоко и сильно люблю я Вас!) я сделал бы это охотно, мне было бы приятно пощадить Вашу слабость и принесть Вам эту жертву: но это не в моей власти, по трем причинам, из которых каждой одной достаточно, чтоб я и не думал о возможности этой поездки. Во-первых: деньги. Marie, Ваше женственное, тонкое чувство деликатности не допустит[118] меня до подробных объяснений по части этой статьи. Поверьте мне, что я скорее мот, чем скряга, и если уж я заговорил о деньгах, как о препятствии, значит дело не шуточное. Впрочем, я и на деньги еще не посмотрел бы: несколько бессонных ночей и несколько дней тяжелого труда впереди не испугали бы меня, – хотя я знаю, Вы сами потом бранили бы меня за недостаток откровенности по сей части. Во-вторых: мои отношения к журналу и Краевскому. Оставить № без статьи в это время, в то же время поставив Краевскому в необходимость достать и дать мне 3000 р. денег, которых он мне не должен, – согласитесь, что если я был бы так нагл, то он мог бы не быть так уступчив. Видите ли, Вы меня заставили же, наконец, быть вполне откровенным с Вами. Я существую только «Отечественными записками» и больше ничем. Плату получаю не задельную, а круглую, т. е. не по статьям, а в год – 4500. Теперь я сбираюсь просить его, чтоб он прибавил мне 1500, чтоб я получал в год ровно 6000, а в месяц 500 р. По его же собственному расчету, нам с Вами на стол, чай, сахар, квартиру, дрова, двоих людей, прачку и пр. никак нельзя издерживать менее 250 р. в месяц, или 3000 в год: так нельзя же, чтобы столько же не оставалось у нас на платье и разные непредвиденные издержки. Теперь сообразите сами: каким образом я буду иметь бесстыдство просить у Кр<аевского> прибавки жалованья и за это отпуска, т. е. права оставить одну книжку «Отечественных записок» в такое критическое для журнала время без моей статьи? Я уж не говорю о том, что убедить Кр<аевского>, как и многих в Петербурге, в том, что мне надо ехать в Москву, а Вам нельзя ехать в Петербург, нет никакой возможности, – так же, как нет никакой возможности убедить иных москвичей в том, что ничего нет худого ехать невесте к жениху, но что это даже хорошо, как знак ее желания сделать легким тяжелый для обоих шаг. О третьей причине я писал к Вам в прошедшем письме. Документов у меня нет, и послать в Москву нечего. Если я пошлю университетское свидетельство, – мне потом не по чем будет взять от части позволения на выезд и не с чем будет остановиться в трактире (ибо, по моим убеждениям, остановиться у Вашего дядюшки я никогда и ни за что в мире не соглашусь). Грамоту из Пензы я могу получить завтра, но могу ее же получить и через три месяца. Свидетельство о смерти отца надо выхлопатывать, когда же это? В Петербурге же священник церкви института корпуса путей сообщения венчает меня по одному университетскому свидетельству и больше ничего от меня не требует (а от Вас требует – и то, когда Вы приедете – метрическое свидетельство да позволение от Вашего родителя), и с будущего воскресенья (17 октября) начинает оклики, для чего я вчера переслал к нему Ваше имя, отчество и фамилию. Получив письмо, я долго был в страшной нерешительности – отложить оклик или нет. Не знаю, худо или хорошо я сделал, но решился не откладывать. Marie, моя добрая, моя милая Marie, у Ваших ног, рыдая, обнимая Ваши колена, целуя край Вашего платья, умоляю Вас: спасите меня от горя и отчаяния, сделайте меня вполне счастливым – приезжайте; но решитесь на это твердо, мужественно, проникнувшись чувством обязанностей, которые налагает на Вас любовь, если Вы любите меня. Что мне в Вашем вынужденном решении? Оно убьет меня, отравит мое счастие. Я и так давно уже влеку какое-то тяжелое существование, которое было прервано Вашим святым, благоуханным письмом от 5 октября, а теперь опять охватило меня своими холодными и слизистыми лапами. Вы страдаете сами; да зачем же Вы, бедный и милый друг мой, страдаете без достаточной причины? Зачем пугаете себя призраками, созданными Вашим воображением? Вы пишете, что, поехав в Петербург, убьете отца Вашего. Не верю, Marie. Много, много, если старик погрустит дней десяток, пока не получит от Вас письма, что Вы уже обвенчаны и что я Вас не обманул. Чтоб утешить старика, я готов буду приписать к Вашему письму, что угодно, или даже написать к нему особое письмо под Вашу диктовку. Поверьте мне, Marie, Вы пугаетесь призраков; Вы не можете выносить взглядов и выражений Ваших родственников – вот и всё. Но неужели же мысль о Вашем счастии не даст Вам силы быть слепою и глухою к людям, которые – поверьте – не по участию к Вам, а по страсти мешаться не в свои дела, будут изливать свое неудовольствие, что их лишили любопытного для них зрелища? Ах, Marie, Marie, если б вы знали, как болит моя грудь любовию к Вам и скорбию о Вас; если б Вы знали, как мысль о Вас слилась со всем существом моим. И если я говорю с Вами иногда так резко и бранчиво – верьте – я бы никогда на это не решился, если бы полнота и сила моего к Вам чувства не давала мне на это права. Вы – милое дитя моего сердца, – и мне иногда нет сил не бранить Вас, а потом нет сил не жалеть о Вас и не сердиться на себя. Я ничего не могу делать для журнала, всё думая и мечтая о Вас. И больной, в огне лихорадки, я ни на минуту не переставал думать о Вас, и не за себя, а за Вас беспокоился моим положением и страшился его. Я живу Вашей жизнью, Ваша скорбь – отрава моей жизни, Ваша смерть – моя смерть. И что же – за всё это Вы убиваете себя пустыми сомнениями, пустою борьбою, вредите своему здоровью и налагаете печать страдания на Ваше лицо, которое должно сиять счастием и быть прекрасно его блеском. О, нет, Marie, Вы сжалитесь надо мною, отгоните от себя своего черного демона и перестанете колебаться между мною и мнением людей, близких Вам только формально? Не правда ли? Вы ответите мне на это письмо, что решились ехать и что это решение не мучит, а веселит Вас? О, Marie, – тогда дай бог не сойти мне с ума от радости. Отвечайте мне скорее.
Ваш В. Белинский.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Н. М. ЯЗЫКОВУ Дюссельд<орф>. Октября 5 <н. ст. 1843>
Н. М. ЯЗЫКОВУ Дюссельд<орф>. Октября 5 <н. ст. 1843> Письмо твое меня обрадовало. Ты в Москве. Переезд и скука скитанья кончены — слава богу! Не засиживайся только в комнате, делай побольше движения. Коли нельзя кататься в случае дрянной погоды, двигайся по комнате.
СПб. 1843. Октября 1
СПб. 1843. Октября 1 Любезный Дмитрий, писал я к тебе недели две назад о том, чтобы ты написал к Петру Петровичу, когда будет готова грамота, и уведомил бы меня об этом.{672} Но ты ни слова. Бога самого ради – ответь мне, если не хочешь обидеть меня насмерть. Дело важное и отсрочки
СПб. 1843, октября 1
СПб. 1843, октября 1 Ваше письмо доконало меня во всех отношениях. Вы ждете моего ответа, чтобы сообразно с ним распорядиться. Само собою разумеется, что я поступлю так, как Вы хотите, как ни страшно тяжело это для меня. Vous ?tes esclave[87] и прекрасная россиянка – не в обиду Вам будь
Суббота, 2 октября 1843. СПб
Суббота, 2 октября 1843. СПб Я никого не люблю огорчать ни умышленно, ни неумышленно, и, когда мне случится это сделать или так, или этак я страдаю больше тех, которых огорчил. Тем мучительнее для меня мысль, что, может быть, я огорчил Вас вот уже двумя письмами, от которых Вы
<2 октября 1843 г. Петербург.>
<2 октября 1843 г. Петербург.> Милостивая государыняМария Васильевна!Мне очень прискорбно, что я должен огорчить Вас этим письмом; но Вы, конечно, поверите мне, если я скажу Вам, что мне самому это очень тяжело. Дела мои приняли такой оборот, что мне ни на единую неделю
<3–4 октября 1843 г. Петербург.> СПб. 1843, октября 3
<3–4 октября 1843 г. Петербург.> СПб. 1843, октября 3 Не удивляйтесь моим частым письмам: Вы должны предполагать, в каком состоянии нахожусь я теперь; каково бы ни было Ваше – мое не лучше. Я осажден, подавлен одною и тою же мыслию. Много писал я Вам о ней, и всё еще остается что
<10 октября 1843 г. Петербург> Октября 10
<10 октября 1843 г. Петербург> Октября 10 Третьего дня (8, в пятницу) получил я одно Ваше письмо, сегодня – другое. Первое меня нисколько не огорчило и не опечалило, а второе много утешило и сильно обрадовало. В нем я опять узнал в Вас давно родное и милое душе моей существо,
<12 октября 1843 г. Петербург.> Октября 12
<12 октября 1843 г. Петербург.> Октября 12 Третьего дня получил я от Вас письмо, которое сделало меня кротко и тихо, но вместе с тем и глубоко счастливым; образ Ваш в душе моей снова стал светел и прекрасен, и я сказал Вам правду во вчерашнем письме, что это Ваше письмо могло бы
<13 октября 1843 г. Петербург.> Октября 13
<13 октября 1843 г. Петербург.> Октября 13 Ваша сестра сказала правду, что я фатальный и что мне нет счастия. По всем соображениям, союз с Вами сулил мне тихое и спокойное счастие. Но увы! – мы еще не соединены, а я уже глубоко несчастен и страдаю таким страданием, которого и
<15 октября 1843 г. Петербург.> Октября 15
<15 октября 1843 г. Петербург.> Октября 15 Сегодня почему-то ждал я от Вас письма рано поутру, письма, посланного Вами, как мне казалось, в понедельник; но вот уже 10 часов, а его нет, и я перестаю ждать. Мне тяжело, невыносимо тяжело. Ко всем другим причинам моего страдания
<15 октября 1843 г. Петербург> Октября 15, вечером
<15 октября 1843 г. Петербург> Октября 15, вечером Не успею отослать к Вам одно письмо, как уж и хочется написать другое. Всякий раз мне представляется, что я не всё Вам высказал и что мне остается и еще что-то сказать Вам. Это происходит оттого, что мы друг друга не совсем
<18 октября 1843 г. Петербург.> Октября 18
<18 октября 1843 г. Петербург.> Октября 18 Мое положение и странно и невыносимо тяжело. У меня нет силы отказаться от надежды, что Вы приедете в Петербург, и я делаю приготовления, и один раз уже окликали нас. И в то же время я так вот и жду от Вас письма, в котором Вы уведомите
<20 октября 1843 г. Петербург.> Октября 20
<20 октября 1843 г. Петербург.> Октября 20 Сегодня опять видел Вас во сне, будто Вы приехали в Петербург и остановились у меня; я даже и не знал этого – прихожу домой и – застаю Вас у меня. Бог знает, что это значит. Говорят, сны надо толковать наоборот. Горе мне, если это так!
<22–23 октября 1843 г. Петербург.> Октября 22
<22–23 октября 1843 г. Петербург.> Октября 22 Тяжело и грустно, а, кажется, надо расстаться с прекрасною мечтою Вашего приезда в Петербург; до сих пор надежда не оставляла меня, но полученное сегодня мною письмо сразило меня совсем, так что я прибег к мере, о которой и думать
<25 октября 1843 г. Петербург.> Октября 25
<25 октября 1843 г. Петербург.> Октября 25 Фатальное мое счастие не перестает меня преследовать: третьего дня я опять почувствовал лихорадочный жар, а вчера разболелся не на шутку и[140] провел мучительнейший вечер до часу ночи. Но благодетельный доктор, каким<-то> адским
<30 октября 1843 г. Петербург.> Октября 30
<30 октября 1843 г. Петербург.> Октября 30 Сейчас получил Ваше письмо. Я ждал его и потому медлил брать билет. Так как поездка во всех отношениях расстроила бы дела мои (особенно в денежном отношении), то я и без ума от радости, что Вы едете, благословляю Вас и путь Ваш. О, если