ПИСЬМО К БИОГРАФУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМО К БИОГРАФУ

Уважаемый К.К.!

Получил письмо с вашими вопросами и немного разволновался. Весьма порадовал меня, одинокого старика, ваш молодой энтузиазм, ваш интерес к моей персоне, к судьбе скромного белорусского писателя.

Я мало знаю ваше поколение, не могу назвать себя этаким поклонником молодежи, да и наше с вами личное знакомство только предстоит, а вы уж требуете от меня доверительности. Впрочем, я охотно соглашаюсь. Ведь биографов не выбирают. Тем более такие литераторы, как ваш покорный слуга, чей жизненный путь столь же долог и неотрывен от биографии Отечества, сколь скромен и неприметен. И раз уж вы решились составить мою биографию, — я оказываюсь в полной вашей власти. В том смысле, в каком многоопытный наставник оказывается в плену у своего молодого ученика. Надеюсь, вас удовлетворит такое разделение ролей.

Вы удивляетесь моему возрасту. Мне действительно слишком много лет. А чем я объясняю свое долголетие? В какой-то мере наследственностью. Но в большей степени — определенным состоянием духа. Впрочем, не ищите прагматического объяснения. Его нет. Есть взгляды, идеи, которые не стареют. И не стареют благодаря людям, представителям этих взглядов. Время условно, и все, происшедшее в истории, отражается в нашей сегодняшней жизни, все происходит сейчас.

В конце концов, если вам так удобнее, считайте, что я несколько прибавил. Главное то, что и сегодня, в конце XX века, вы можете получить письмо оттуда, их середины XIX.

Итак, вы спрашиваете меня об участии в событиях 1863, а точнее 1864 года. Понимаю ваш интерес и постараюсь помочь вам. Так сказать, для общего представления. Ибо этот эпизод моей биографии никак не отражен в моем творчестве и вряд ли имеет какую- либо литературоведческую ценность.

Как вы знаете, я больше описывал межвоенный период, первые пятилетки, особое внимание уделял борьбе с религией, много писал для детей. А в последние годы уже и вовсе стал «детским писателем». Словно и не было никогда моих «За подписью дьявола», «Мура- вейницы»… Сошел, как видите, на нет Микола Батрак — полемист, эпик, драматург. Впрочем, всему, наверное, свое время. И сегодня людям больше нужны «Сказки деда Миколы», нежели суровая, реалистичная «Муравейница».

Когда-нибудь потом мы с вами порассуждаем на эту тему, даже подготовим интервью. Ведь вы молоды, и пока будет длиться работа над монографией, вам нужно как-то устраивать свои дела. А поскольку детская тема у нас — одна из больных, то в журнале охотно возьмут такой материал.

Что же касается 1864 года, то у нас с вами получится скорее житейский, чем литературный, даже, может быть, совсем не для печати разговор.

Я, знаете, вообще никогда не рисковал обращаться к той давней истории и уже, наверное, не рискну. Дело в том, что я не вижу в ней достаточно серьезных и поучительных конфликтов, глубоких проблем, которые бы сохранились и способны были волновать современного человека. Я хорошо помню многие места, факты, даже выражения лиц, но придумывать, «натягивать» несуразные параллели, подобно тому, как это делал покойник Короткевич или делает ваш сверстник Орлов, не могу.

Теперь стало модным увлечение историей. Кто-то даже сказал, что все забытое повторяется, а значит, мол, ничего, никакую мерзость забывать не следует. И это тоже — мода. Во-первых, потому, что не логично (уж коли забыто, так и не повторится!), во-вторых, сколько хвалы воздано классиками всех времен и народов способности мозга нашего забывать! Именно забывать — мерзкое, пустое, лишнее. А то ведь оно как раз и повторится.

Именно поэтому, получив ваше письмо, я сразу решил было не отвечать о 1864-м, дабы не повредить вашей работе этим весьма запутанным эпизодом. Даже готов был уже написать, что-де обойдетесь. Но позже подумал: ведь, получив такой ответ, вы тотчас обратитесь к книгам, а книги, знаете ли, оставляют место для суждений. Некий ловкий автор-подтасовщик спешит (чтоб выделиться) преступления превратить в подвиги, а подвиги — в преступления. Это же черт знает как интересно! Интересна и модна, почему-то, совсем не историческая правда, но всякая историческая клюква. И начинается из ничего брожение умов. Начитавшись подобной «литературы», уж кто-то хвалит Бонапарта, а кто-то хулит Суворова. «Суворов, — говорит мне один такой «читатель», — по Беларуси кровью прошел!» Заманчиво ему вот так хлестать кумира скабрезным фактом…

Нет, я не знал лично ни Калиновского, ни Сераковского и т. д. Слишком молод и незначителен был я и для знакомства с графом Муравьевым и другими военачальниками. Однако могу вас заверить, что сегодня это все совершенно другие люди, чем были при жизни. Не одна «переоценка ценностей» прошла по их могилам. Впрочем, не только по их. Взять хотя бы И.В.Сталина. При жизни — отец народов, символ Отечества. Не скажу, что без него мы проиграли бы эту войну. К чему крайности?! Но без символа проиграли бы непременно. Однако стоило ему умереть, как тут же символ этот — в грязь! Вот ведь какая история не в первый раз повторилась. Помнимая история.

Или наоборот. Какой-нибудь Высоцкий. Пока жив был — хам и матерщинник, а умер — народный певец…

Но ведь со смертью своей эти люди никак, ни на йоту не изменились. Калиновский, тот что в земле, — польский сепаратист, Сераковский — дезертир, Муравьев — блюститель высшего интереса — целостности Российского государства и т. д.

Наверное, если бы каждый хвалящий или бичующий со смертью хвалимого или бичуемого не изменял своего к нему отношения, то это и была бы настоящая историческая правда, которая передавалась бы из поколения в поколение честно, без передергивания, без лжи.

Что же касается меня, то я принимал и принимаю события такими, какими они были. Мне незачем превозносить инсургентов, делать из них революционеров, так как не одни лишь симпатии вызывают они во мне. Однако мне незачем и хаять их. Разве что в искаженном толковании их поступка я вижу дурной пример для сегодняшней молодежи. Мне так же незачем превозносить, как незачем и поливать грязью тогдашнего русского солдата, того самого «москаля». Ибо я слишком хорошо знаю этого служивого, настоящего работягу, который всегда выносил на своих плечах главную тяжесть всех раздоров и войн.

Кстати, какое-то время у нас с историей так и поступали. Исследовано, определено, оценено — и уж незыблемо. Пустое и лишнее — прочь. Да и не принято было рассказывать историю «своими словами». Иначе какой же прочности это будет фундамент для настоящего и будущего?

А теперь? Вы чувствуете, как заходила земля под ногами? Все поставлено под сомнение, все неопределенно и шатко: факты, кумиры, сама твердь.

События 1863–1864 годов до последнего времени были мало отражены в популярной литературе. И разве мы не обходились без них?! Но вот сегодня уж и первый, и второй, и пятый раз встречаю я этакого безусого «косинера», который, начитавшись неизвестно где «Мужицкой правды», выкрикивает националистические лозунги. Это теперь называется борьбой за родную мову. И если бы только юнец!

Уж и газеты поднимают какой-то удивительно однобокий, политически близорукий шум о белорусском языке.

Действительно, белорусский язык ушел из общественного употребления как непригодный. Но ведь он не умер, не погиб, нисколько не ущемлен. Наоборот. Наша мова стала достоянием литературы и нескольких ретроспективных наук. В периодике она постепенно превращается в русский язык, и это тоже весьма интересный процесс. Совершенно абсурдной представляется идея навязывания белорусского языка для общественного употребления. Это и в самом деле было бы ущемлением народного интереса.

Не удивительно, что столь же пустой выглядела эта ничем не подкрепленная идея мовы и «самостоятельной Беларуси» в 1864 году. Я сужу хотя бы по крайней малочисленности представителей такой идеи. В основном же те далекие события возникли на почве польского сепаратизма и католической религии. Я не склонен придавать большое значение социальному аспекту, который сегодня особенно популярен в науке, поскольку жил здешний крестьянин (что уж говорить о шляхте) значительно лучше и богаче, обеспеченнее, чем, скажем, наш, серядинский. Серядино, как вы, наверное, знаете из автобиографии, — это имение моей матери, которое находилось в нынешней Тамбовской области. Теперь это, кажется, центр сельсовета.

Белорусский мужик занимал, как правило, крепкую хату, держал скотину, никогда не голодал, не пьянствовал. Зарабатывал неплохо. Тут бы первей взбунтоваться нашему, серядинскому. Но серядинский не бунтовал. Потому как некуда ему было «отделяться». Из такого сравнения я и делаю вывод, что земля и хлеб были в событиях, так сказать, сопутствующими лозунгами. Основой же послужило польское влияние, католицизм.

Тот же Калиновский, в отличие от приписываемых ему в наставники Чернышевского и Герцена, совсем не был атеистом. В отрядах его было много ксендзов, отправлялись религиозные обряды. Подавшемуся в инсургенты совершенно не обязательно было отрекаться от веры в бога. Наоборот. Свой личный мятеж он мог успешнее оправдать и подкрепить религиозными догмами, чем если бы пошел сражаться против Калиновского.

Развивая эту в корне правильную мысль, вы сделаете для себя, возможно, совершенно неожиданные выводы. Костел целиком служил «косинерам», а церковь — русской армии и русскому государству. И события 1863–1864 годов были не чем иным, как продолжением очень старой религиозной борьбы, спора двух конфессий. Таково мнение очевидца, который в то время не знал еще будущих социальных и национальных толкований.

Дальше больше. Основываясь на библии, костелу было значительно легче оправдать свою политику, нежели церкви. И глас, и перст божьи были гласом и перстом костела, но не церкви. Вот ведь что получается.

Сейчас же предпочитают об этом умалчивать, ибо как выглядела бы «крестьянская революция» нового времени во главе с боженькой! Все, все пришлось бы поставить на свои места, то есть с головы на ноги. А как выглядели бы называемые сегодня чуть ли не марксистами «революционеры»!

Лично в моей жизни те события сыграли благую роль. В них я раз и навсегда расстался со «своим» богом. Еще совершенно не зная основ научного атеизма, я уже знал, что бога нет. Не стало во мне той веры, которую вдалбливали в меня с малых лет, превращая в существо послушное и зависимое.

Теперь, если вам это интересно, меня, убежденного атеиста, одолевают порой иные сомнения. В минуты особенного одиночества, какого-то прямо торжественного одиночества, сдается мне, что коли я так долговечен, то, может, и совсем уж вневременен? Да, да. Именно. Какое-то растворение происходит во времени, в истории. О таких, как я, между прочим, обычно говорят: человек-легенда. Я, знаете ли, столько познал в жизни, что порой приходит убеждение, что я, Александр Ганебников, сам и есть жизнь! Нет, не подумайте… На трезвость ума я не жалуюсь. Да и вниманием не обойден. Хоть бы и вашим. Ведь одним днем живем, одной, так сказать, солью. Все немножно черти…

Однако пора обратиться к делу. Надеюсь, что не совсем утомил вас таким долгим вступлением. Но иначе нельзя. Ведь сегодня, когда события 1863–1864 годов поистерлись в толкованиях, такое вступление необходимо. Теперь же мне предстоит напрячь память и вспомнить весну 1864 года. Как раз тогда я и прибыл в Белоруссию в качестве юнкера российской армии.

Замечу сразу же, что не вдруг я узнал и полюбил этот край. Как не вдруг стал и белорусским писателем Миколой Батраком. Вы, должно быть, знаете, что долгое время я писал свои рассказы в качестве русского писателя. Много позже, когда стали выходить белорусские газеты, по просьбе редакции одной из них я начал переводить написанное на белорусский язык, что, кстати, делаю и сегодня. Но это уж, так сказать, творческая «кухня», о которой я расскажу вам в другой раз.

Вы спрашиваете о моем дворянском происхождении. Это весьма принципиальный вопрос. Да, я всегда считал и считаю себя русским дворянином. И революцию я принял как дворянин и как дворянин приветствовал. Ибо дворянин, даже если вас это удивит, — не есть, по моему убеждению, мерило классовости, но есть мерило чести и благородства. Незачем, думаю, и сегодня стыдиться этого слова, подменять его иностранным «интеллигентом». Смысл-то в них один, а вот преемственность утрачивается. Столь неинтеллигентен был Калиновский, что даже поспешил отречься от своего дворянства. Так оно, конечно, проще. Ведь так — никакой ответственности перед историей и будущим своего народа. Что значит — дворянина повесили? Это словно бы сам народ повесили. А безродного хама вешают неприметно, как кота. Да, хамы всегда были, вкраплялись среди номинальных дворян. Есть они и среди так называемых интеллигентов. Среди творческих, например. Взять хотя бы и наш союз писателей, где хамов всегда хватало и хватает. Но о цехе нашем я расскажу тоже когда-нибудь потом.

Итак, весной 1864 года я прибыл в уездный городок Погост, в котором был расквартирован казачий эскадрон. На дворе стоял март, когда всякий город и пейзаж выглядят малопривлекательно. Остатки снега, грязь, почерневшие строения, свинцовое небо и так далее. Наверное, я тогда не очень обращал на это внимание. Не знал еще, что такое перепады погоды и промозглая сырость. А жизнь в эскадроне бурлила, и я старался участвовать во всем: и в долгих, до утра душевных беседах, и, что греха таить, в лихих казачьих попойках, и в походах к девкам. Таковы были нравы того времени. Не берусь судить, насколько они изменились.

Уже в первый месяц моего пребывания в Погосте и произошел тот самый эпизод, о котором я все собираюсь рассказать вам, — единственный эпизод моего участия в событиях 1863–1864 годов. Очень может быть, что это был последний эпизод и самих событий. Отгремели бои, кто-то был наказан, остальные разошлись по домам. Многие сами наказали себя бессрочной эмиграцией. Вот в такой обстановке и произошла эта запоздалая и в общем довольно нелепая история.

Подбил людей на выступление, конечно же, католический священник. Но, видимо, настолько никчемная была его идея, что выступление получилось крайне малочисленным. Как раз эти-то и объявили своей целью не хлеб, не свободу и даже не польскую независимость, а белорусскую мову. Нелепость, правда? Но ведь кто знает, какой костер на свежем пепелище мог разжечь этот уголек!

В Погосте я был прикреплен к военному начальнику Саяпину, тогдашней уездной власти. Это был настоящий офицер. Глядя на него, я даже сожалел, что прибыл так поздно, когда все уже утихло и местная жизнь выровнялась.

Народ я нашел тихим и вполне угодливым, каковыми вообще слывут белорусы. Только в казачьих рассказах действовали какие-то местные «абреки», сильные и жестокие, каждая победа над которыми обязательно заканчивалась медалью на солдатской груди. Мне тогда совершенно удивительно было слушать об этом. И вот однажды Саяпин объявил мне, что с ночи предстоит рейд за десять верст в небольшое селение Любиша, где организовался лагерь инсургентов. Из рассказов я уже знал, что «косинеры» всегда начинали свои действия с устройства лагеря (обоза).

Выехали мы назавтра, как и было задумано: сам Саяпин, я и еще несколько солдат. Было холодное утро, и мы предварительно напились горячего чаю.

У меня была флинта в чехле, револьвер, на мне — поверх сюртука — чья-то простая солдатская шинель… Впрочем, что вам до этих подробностей. Признаюсь только, что, вспоминая их, я иногда жалею, что не использовал этот достаточно благодатный в художественном отношении материал. И, пожалуй, у меня получилось бы поправдивее, чем у наших современных «исторических» писателей. Тот же Коротке- вич здорово напоминает мне этих сегодняшних взбалмошных «коси- неров» от сытости и праздности, которым все равно о чем шуметь — о родной мове или о западной барабанной музыке. Правда, Короткевич, при всем своем бузотерстве, четко держал нос по ветру. Что теперь раскупают? Детектив, историю, фантастику. Давай-ка замешивать их в одно. И сентиментальным девицам найдется свой кусок пирога, и патриотам батьковщины. И не кусок — объедение. Сверх всякой меры. Ведь Короткевич и неандертальцу готов был в рот вложить, что тот — белорус. Но конъюнктура изменчива. Станут завтра покупать бытовой роман, и где тогда будет Короткевич?.. Но я снова не о том.

Скорее всего, это было самое обычное служебное дело. Начинался обычный мартовский день. Мы подъезжали к деревне по обычной дороге. Разве что деревья вдоль дороги были спилены в охранительных целях. Но в те годы это тоже было обычным делом в Белоруссии.

Первой в Любише стояла хата того самого ксендза. Этакий белый каменный домишко, покрытый черепицей. Сам ксендз, худощавый, молодой, но уже плешивый, крутился во дворе. Что-то собирал, выносил из дома и из сарая какие-то сумки. Ружье у него было. Одет был по-походному, и только из реплики Саяпина я узнал, что это и есть здешний священник.

Саяпин о чем-то говорил с ним. Помнится, о чем-то смешном. Мы вообще все тогда были в приподнятом настроении. Когда же уставщик вскочил на коня и поскакал к лесу, один из нас, старый фельдфебель, вскинул было флинту. Саяпин же сказал, что стрелять нет надобности, так как ксендз сейчас сам свалится от страха. Все засмеялись, затем двинулись в деревню.

Война — это, конечно, дело военных. Но ведь война не происходит где-то в абстрактной местности, на каких-то только для нее предназначенных площадках. Она совершается в мире, занятом городами и деревнями, заселенном людьми. Порой, когда бойцов охватывает военный азарт, они врываются в селения своих противников, собирают дань, захватывают пленных. Разве не так?

Позже я понял, почему Саяпин позволил ксендзу уйти. Ведь рейд наш утрачивал бы всякий смысл, излови мы зачинщика в самом начале. Можно было бы только сожалеть, что судьба послала нам не крепкий отряд инсургентов, а одного несчастного ксендза. И Саяпин отпустил священника для того, чтобы тот «облип», так сказать, сообщниками, чтобы хоть как-то была представлена противоборствующая сторона.

Так вот, мы направились в деревню. Уже зная врага в лицо, мы могли более решительно вести себя в его пределах, как если бы мы просто приехали в селение вверенного нам уезда.

Любиша была вотчиной местного помещика, который, кстати, помер в ночь накануне, не дождавшись нашего приезда. Помещик этот имел усадьбу и несколько охотничьих домов. Кроме этого, в деревне находился большой каменный костел, все остальное были хаты.

Как-то после я поинтересовался судьбой этого селения. Нигде в новейших источниках никаких сведений о нем нет. Только в одном очень старом словаре я вычитал, что в глубокой древности Любиша была крупным славянским поселением, даже городом, центром удельного княжества. Но так быстро происходил ее упадок, что уже в 1864 году от нее осталась лишь небольшая деревня в 20 или 30 дворов. Трудно было предположить, что некогда тут стояла величественная крепость, державшая оборону еще в шведскую войну. Теперь же лишь высокая песчаная гора подле обмельчавшей, давно несудоходной речки могла напоминать о замке и былом расцвете селения.

Встреча с уставщиком придала нашему отряду решительности и солдаты без команды взялись за привычное для них дело. Они выводили людей из хат и направляли их на небольшую площадь у костела. Теперь нужно было, чтобы жители деревни сами рассказали о лагере инсургентов, о том, куда направился ксендз и кто его сообщники.

Двое или трое солдат заходили в хаты, вынося на пригнанную неизвестно откуда подводу какой-то хлам, тряпье.

Не знакомый с рейдовыми обязанностями, я оказался посторонним наблюдателем и ходил подле начальника, слушая разговор Саяпина с местным войтом. Как раз войт и сообщил нам о смерти здешнего помещика. Саяпин был сильно возбужден, и когда войт на вопрос о зачинщиках отвечал, что не знает, сильно ударил его по лицу. Войт упал, а Саяпин, не дав ему встать, спросил, куда подевалась вся деревенская скотина. Войт ответил, что стадо с утра выгнано на выпас. Это совершенно вывело начальника из себя, и он стал бить войта ногами.

— Я те покажу выпас, март месяц, снег в поле лежит, я тя самого на выпас, — приговаривал он.

Действия Саяпина послужили примером для солдат. Среди нескольких десятков крестьян было всего трое или пятеро взрослых мужчин. Им-то и досталось по первое число. Старых и малолетних почти не трогали, хотя и они отказывались говорить о лагере. То ли действительно не знали, то ли не понимали наших вопросов.

Возбуждение Саяпина передалось и мне. И я крикнул в толпу:

— Вскоре всех вас поведут в Сибирь. Но нам не нужны вы все. Нам нужны зачинщики.

Саяпин хорошо поглядел на меня и воскликнул:

— Правильно, Саша. Знают ведь… их мать, все они тут знают. Только припугни — сразу расскажут. Гоните-ка их, Саша, в сарай за плебанией, туда, где уставщика отпустили. Там живо заговорят.

Я подошел к толпе. Было немного боязно, однако я сразу сообразил, зачем били именно мужиков. Теперь эта толпа уже не могла нам сопротивляться. Они ведь сразу и послушались моих команд. Солдаты обступили толпу конвоем. Впрочем, никто из пленных, кажется, и не собирался убегать.

— Черта им в Сибирь! — кричал Саяпин.

Все совершалось очень быстро. Словно само время сорвалось с привязи и понесло нас сломя голову. В сарай возле дома священника крестьяне вошли так же без пререканий. Солдаты запирали ворота, вытягивали из-под крыши солому и обкладывали ею строение.

— Хоть дымку понюхают, а то запрятались тут, и война им не война, — тяжело дыша, говорил Саяпин. — Зайдемте-ка в дом, Саша.

Мы поднялись на крыльцо. Дверь была не заперта.

В светлице Саяпин подошел к маленькой иконе на стене и, рассмотрев ее, присвистнул:

— Святой Иосафат Кунцевич. Вот тебе и ксендз! Вы, Саша, возьмите Грязнова и Сопрыкина да постращайте этих дураков. Они, наверное, ничего не знают, но все-таки. Не тащить же нам их с собой.

— Одним махом руки Саяпин сбил со стола на пол высокую стопку книг и продолжал: — А мы с отрядом поедем, поищем в лесу этого «библиотекаря»… Чушь какая-то. Глупо гибнет. Ладно бы еще за деньги, за женщину… Да хоть бы за водку, черт возьми. А то ведь за ерунду, за наречие. Не понимаю…

Уже в дверях он добавил:

— А вы, когда закончите, идите за деревню, на дорогу. «Будэм абрэка стрэлят!» — и рассмеялся.

Непросто описать тогдашние мои чувства. Поначалу задание казалось мне легким, даже пустячным. Ведь не предстояло ни перестрелки, ни рукопашной, о которых я думал, выезжая в рейд.

Мысли мои путались. То ли Саяпин пожалел меня и поэтому не взял с собой, то ли посмеялся надо мною, оставив при немощном здешнем населении, то ли еще что. И успокаивался я лишь тем, что получил приказ, который обязан исполнить.

Когда я вышел из плебании, весь двор был уже окутан клубами едкого дыма. Я прошел сквозь эту завесу к воротам сарая и приказал солдатам отпереть их. Они отперли. Против моего ожидания никто не бросился на меня изнутри. Сильно возбужденный, я кричал в сарай что-то вроде: «Что сбились? Где ваш треклятый ксендз? Или жить надоело?» Голос мой звучал неуверенно, не как голос командира, и это уж совсем разозлило меня.

— Грязнов, — крикнул я солдату, который был ближе, — запирай двери.

Вместо того, чтобы как-то действовать, я отошел в сторону и стал наблюдать за первыми языками пламени, прорывавшимися кое-где среди дыма…

Уже через минуту я бегал вокруг сарая, звал солдат — Грязнова и Сопрыкина, но никто не откликался. Только позже я увидел этих подлецов на дороге, вместе с отрядом.

Теперь же я понимал, что происходит что-то лишнее, совсем ненужное, и мне не хотелось верить, что солдаты сбежали. Одному, мне становилось совершенно не по себе возле этого горящего сарая с людьми. Гулкими ударами билось мое сердце. Я то решался что-то делать, то сразу же раздумывал. И так бросался из стороны в сторону, пока не услышал, что в сарае завыли бабы и кто-то пробует высадить ворота. Как- либо помочь им, даже просто подступиться к сараю я уже не мог. Тогда и нашло на меня помрачение.

— Скоты! — закричал я, не помня себя, и, выхватив револьвер, стал стрелять по воротам. Стрелял и стрелял. Остановился только тогда, когда уже не слышал бабьего воя, когда сарай прогорел насквозь.

Тогда меня и совсем повело и, стошнив, я в отчаянии вновь стал звать Грязнова и Сопрыкина. Не получив ответа, я бросился было прочь и снова вдруг вернулся. Не соображая, что делаю, рванул обугленные ворота сарая. Они повалились, и я бросился внутрь, но тут же выскочил назад.

— Выходите, — звал я тихо, так как сорвал голос.

Но никто не шел, никто не отзывался…

Весь выпачканный в сажу, я, наверное, был похож на лешего, когда выбрался за деревню, в лес. Еще какое-то время я бросался с места на место, то рыдал и звал на помощь мать, то, зверея, отчаянно матерился. И потерял сознание.

Очнувшись, я долго смотрел в небо, ощущая в себе только страх и ничего более.

Не имелось у меня еще настоящего мужского опыта войны. Да и, знаете ли, предрассудки. Поначалу я даже пробовал молиться. Даже, помню, руки воздымал к небу. Но вот и сейчас перед глазами то небо, предательски пустое и страшное, какое часто бывает в Белоруссии. Ну, конечно же, я искал в этом небе бога — и не находил его.

Вы, наверное, улыбнетесь над этими строками. Но, в самом деле, тогда, по молодости, мне казалось, что над нашим Серядином в небе живет бог. Само небо у нас было ярко-голубое, пахло блинами и яблоками, домом. И ходил в том небе этакий румяный дедушка в беленькой рясе, улыбчивый и добрый. Я старательно хранил этот образ в себе, как светлую детскую мечту. А вот тут, где все небо от горизонта до горизонта было затянуто одной свинцовой тучей, «дедушки» моего не было.

После, идя через лес по извилистой дороге, я забыл себя и все, что со мной произошло. Словно не было меня тут. И не сразу заметил человека, бодро шагавшего навстречу. Это был кругленький такой мужчина средних лет, улыбчивый, с глазами-искорками.

— Скажи, батюшка, — обратился он, поравнявшись со мною. — Далеко ли селение Любиша?

— Здесь… — промямлил я в ответ, указав рукой.

— Спаси бог, друг любезный, — сказал человек. — А я, значит, новый здешний свяшенник. Был псаломщик в Сызрани, а теперь, значит, поп. Иду, как видишь, осматривать нивы своя.

— Но там никого нет, — заметил я без интереса. — Кому служить?

— Будут, батюшка, — ответил поп. — Переселенцы будут…

И мы разошлись. Я, кажется, даже отрезвел от этой встречи. Лес понемногу расступился в стороны, и дорога вывела меня в поле. Здесь-то и намечено было ждать.

Собрав кое-каких сучьев, я развел костерок и присел подле него, размышляя о том, что сегодня, похоже, что-то изменилось во мне. Закончилась моя юность, наступала зрелость. Совсем нелегко, как видите, наступала, непросто.

Так вот, у костерка, и встретил я наш отряд. Возглавлял его Саяпин на пегом жеребце. Следом ехали солдаты. В конце небольшой колонны двигалась та самая подвода с тряпьем. Рядом с подводой шел утренний ксендз. Подле него поспешала вторая пленница — девчонка-гимназистка, как я узнал позже. Тогда же я думал: неужто, коли дело их правое, божье, неужто богу угодно, чтобы воевали такие!..

Третий пленник, с перебитыми ногами сидевший на подводе, тоже был не боец. Темный мужик с бессмысленным потупленным взглядом, он, кажется, и не поднял глаз до самого конца.

Сейчас, в иных условиях, через многие-многие годы, та встреча вспоминается мною совершенно спокойно. Но тогда все было иначе. Я встречал отряд, как побитый волчонок, готов был ненавидеть и Саяпина, и наш рейд, и весь этот неприветливый край. Как вы понимаете, в те минуты я более всего ненавидел себя. Неосознанно, конечно, ненавидел. Я даже бросился на Саяпина, выкрикивая нечто вроде: «Это вы во всем виноваты!» Начальник же принял меня спокойно. И ровным голосом заметил:

— Возьмите себя в руки, юнкер. Найдитесь сами отвечать за свои поступки.

После мне подали коня, и колонна двинулась дальше. Будто ничего и не произошло.

Оказавшись среди своих, я вновь обрел уверенность и стал быстро успокаиваться. Уже через несколько верст мой внутренний бунт совершенно затих, и я чувствовал только уныние и, пожалуй, безразличие ко всему, что произошло и еще произойдет.

Саяпин, видимо, заметил это, и теперь, едучи рядом со мною, рассуждал вслух о том, что дело оказалось пустячным, как, впрочем, и весь этот мятеж. Бузят по трое-пятеро, народ за ними не идет и т. д.

Наконец, когда мы повернули на волость, Саяпин спросил у меня отчета о том, что я делал без них в деревне. Я сделал вид, что не расслышал вопроса. И он, казалось, сразу забыл о своем интересе.

Сейчас я иногда думаю, что то давнее умолчание дорого обошлось мне. Ведь получилось так, что я взял все это дело на себя. Я ушел из армии. Бездарно жил. Работал в почтовой конторе…

Какие-то изменения, какой-то смысл привнесла в мою жизнь только революция. Я был начитан, я читал атеистические лекции и понимал, что нужен людям. Я писал. Не притворись я тогда глухим, все, наверное, пошло бы по-другому. И этот давний рейд забылся бы накрепко. Как видите, невысказанное — запомнилось.

Еще через версту после поворота Саяпин остановил коня и приказал всем спешиться. Здесь, прямо посреди поля, стоял длинный сарай. Пленных подвели к глухой стене и расстреляли.

Уже перед самым Погостом нас нагнал казачий разъезд, который тоже возвращался на квартиры. Теперь уже все ехали без ранжира, одной нестройной толпой, со смехом и криками. Куда-то девалось дневное напряжение, и возвращалось так свойственное молодости безудержное веселье.

Впрочем, я сдерживался тогда от общей радости. Ведь утаив от Саяпина доклад, я нарушил устав. А в армии, знаете ли, нарушение устава может вызвать целую ломку. Все вдруг пойдет наперекосяк.

Однако я был молод, несколько слабоволен и упрям. До сего дня я никому не рассказывал о своем смятении. Как вы понимаете, могут быть толкования. А мне незачем и не перед кем оправдываться. Ни перед богом, ибо я давно атеист, ни перед самим собой я не грешен. Ни даже перед Отечеством. Хотя кто же не грешен перед Отечеством?!

Конечно, разное происходит в человеческой жизни. Что-то более важное, что-то — менее. То, что я поведал вам здесь, — бесспорно, важно. Важно и неоднозначно. Поэтому не жду от вас похвалы своему поступку, как не жду и хулы. Необходимо понимание — и только. Понимание того, что стране нужен был мир. И мы добыли этот мир. Конечно же, не без жертв. Вообще, очень многое в наше истории, что претит боженьке, мы делали для достижения мира. И это правильно.

Однако я, кажется, уже и ответил на ваш вопрос о моем участии в тех далеких событиях. Что-то, как вы понимаете, пришлось реставрировать в памяти, что-то и совершенно упущено, забыто. Но в целом картина такова. Поможет вам мой рассказ в понимании моего жизненного пути или нет — смотрите сами. Одно лишь прошу учесть. Все это рассказано исключительно для вашего понимания. Ибо такая интимная история никак не годится для широкого круга. Поэтому хочу убедительно просить вас: когда прочтете это письмо, выбросьте его или лучше сожгите. Пусть этот маленький символический огонек станет началом нашей с вами дружбы. А воспоминание пусть превратится в сажу и пепел. Дабы не повторилось.

С уважением А.Г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.