Глава 2. Баллада о репродукторе
Глава 2. Баллада о репродукторе
Нигде не значило радио так много, как в нашем городе во время войны.
Ольга Берггольц.
Черный репродуктор висит на стене в Музее истории Ленинграда — большая бумажная «тарелка», укрепленная на железном кронштейне. Плотная черная бумага во многих местах порвана. Репродуктор изранен. Наверное, не раз срывался он со стены и падал на пол — там, в том доме, в той квартире, где провел десять лет своей жизни. Он срывался и падал, когда бомба или снаряд сотрясали дом до основания. Израненную черную «тарелку» поднимали — пока было кому поднимать, — наскоро залечивали и вешали на прежнее место.
Об этом репродукторе мне и хочется вам рассказать. Именно о нем, а не о современных его элегантных потомках, сделанных из цветной пластмассы, миниатюрных и нарядных. Я расскажу вам о репродукторе-бойце. Он сделан из бумаги и железа. У него на груди начертаны слова: «Завод имени Калинина. Ленинград. 1936». Он висит на стене в Музее истории Ленинграда.
Ленинградские репродукторы еще в двадцатые годы вышли из квартир на улицы. Первые два уличных динамика заговорили в конце 1924 года на Невском проспекте — у Гостиного двора — и на углу Надеждинской улицы, ныне — улицы Маяковского. Тогда, в часы передач, у репродукторов собирались толпы людей — послушать концерт, непривычно звучавший прямо под открытым небом. Уличные динамики кричали «ура» папанинцам и челюскинцам, Чкалову и Расковой; передавали взволнованные, сбивчивые речи строителей Турксиба и Днепрогэса; траурной музыкой оплакивали погибших на стратостате навигаторов.
Перед началом Великой Отечественной войны в Ленинграде работало более четырехсот тысяч радиоточек и репродукторов. А протяженность городских трансляционных сетей составляла свыше 12 000 километров — это почти равно расстоянию между Ленинградом и Владивостоком.
У репродукторов, как и у людей, появились разные профессии и разные характеры. Одни усердно трудились на подъездных путях больших железнодорожных узлов, командуя маневровыми паровозами. Другие оглашали парки культуры и отдыха тяжелым грохотом «легкой» музыки. Третьи громко, но невнятно бормотали что-то под сводами ленинградских вокзалов. Четвертые настойчиво приглашали граждан в кабины междугородных телефонных станций.
Герой моего рассказа был универсалом. Он транслировал симфоническую музыку, тревожил соседей вечерним джазом. И это именно он заставил остановиться и замереть многомиллионный город, когда летним воскресным утром сообщил, что началась война. Он все повторял свое сообщение тревожным голосом диктора, имя которого ему предстояло прославить. И с каждым повторением, с каждым звуком, вылетавшим из бумажных «тарелок» и железных раструбов, холод проникал в душу.
С этого дня мы не выключали репродукторы ни днем, ни ночью. И по ночам, когда не было передач, в черной «тарелке» стучал метроном, и каждый знал: Ленинград живет и сражается.
Особую службу несли уличные динамики. Они были укреплены с таким расчетом, чтобы прохожий непрерывно находился в зоне их звучания: один динамик «провожал» пешехода, другой тут же «встречал» его. Так вели они ленинградцев тяжкими блокадными маршрутами улиц. Во время обстрелов динамики сейчас же переходили в распоряжение МПВО, предупреждали людей об опасности и спасли сотни человеческих жизней. Радио стало неотъемлемой частью жизни — как кусочек хлеба, стакан кипятку, вязанка дров.
Герой Советского Союза И. Каберов рассказывал, как он слушал речь Вишневского в одной из ленинградских квартир. Неожиданно, в середине речи, в репродукторе раздался треск и голос оборвался. «Это еще хорошо, — сказала хозяйка дома, — он тут два дня совсем молчал. На днях бомбой соседний дом разрушило, так у нас всё со стен — на пол. Репродуктор тоже упал, но теперь кое-как починили, хоть и трещит иногда, а все же действует. Без хлеба жить еще можно, но уж без радио никак нельзя. Эти два дня, я думала, не проживу: тихо в комнате, как в могиле, будто тебя заживо похоронили».
Может быть именно тот самый репродуктор, много раз раненный и залеченный, тот, что дороже хлеба, и висит теперь на музейной стене?
Работники радио многое узнавали раньше других. И раньше, чем, услышав правительственное сообщение, вздрогнула великая страна, они уже знали о вероломном нападении врага. Перестроиться мгновенно работники радиовещания, разумеется, не могли. В первые военные дни никто толком не знал, о чем рассказывать людям по радио. План вещания был безнадежно смят. Передачи возникали или снимались неожиданно. Радио и раньше походило на горячий цех. Теперь здесь царила вулканическая атмосфера. Чаще шли в эфир митинги, марши, песни, наспех написанные стихи. Репродукторы хрипли от надрыва. На пожелтевших страницах тогдашних передач — много восклицательных знаков, скороспелых заверений, оптимистических прогнозов. Но слова: «Внимание, говорит Ленинград!» — звучали все значительнее и драматичнее. Из простой информации они начинали превращаться в символ стойкости города.
Позывные становились клятвой.
Уже 1 июля сорок первого года репродукторы сообщили: «Товарищи радиослушатели! С сегодняшнего дня мы начинаем ежедневно выпускать передачи, которые мы назвали «Радиохроника»… Нужно бить заклятого врага не только оружием Красной Армии, но и словом, бить словом так, чтобы вся мерзость, вся подлость и все коварство фашизма были беспощадно обнажены…»
Так родилась «Радиохроника» — спутник ленинградцев на блокадном пути. Ей предстояло стать ежедневным, а позднее — почти ежедневным блокадным радиожурналом последних событий, искусства, поэзии. В дни войны и блокады вышло около пятисот номеров «Радиохроники». С ее страниц звучали голоса писателей, артистов, ученых, рабочих, воинов. Выступала Вера Кетлинская, ставшая в дни войны ответственным секретарем Ленинградского отделения Союза писателей. Звучали нежные и сильные строфы Ольги Берггольц, железные строчки Николая Тихонова, по-русски напевные стихи Александра Прокофьева. Михаил Зощенко и Евгений Шварц писали для радио рассказы, фельетоны, сценки, иные из которых пережили войну и прочно вошли в литературу; так случилось, к примеру, с зощенковской «Рогулькой». Дикторы и актеры читали у микрофона статьи Алексея Толстого, Ильи Эренбурга, рассказы Бориса Лавренева. До февраля сорок второго года читал свои стихи поэт Владимир Волженин: в феврале он умер от голода. Каждый день шел в эфир поток информации не только о быте города, но и о его искусстве.
Говорит Ленинград!.. «Радиохроника»… Ленинградский блокнот…
«Двенадцать часов дня. У подъезда театра трудятся несколько человек в рабочих комбинезонах. Руками, защищенными брезентовыми рукавицами, они тащат железные листы, старые водопроводные трубы, мотки проволоки, они очищают здание театра от хлама. Один из этих людей взглядывает на вас, и вы чувствуете что-то знакомое в его лице. Ах, это он — родовитый испанский гидальго. Он выходил на сцену в костюме, отличавшем изысканный вкус. Его холеные руки были украшены кружевными манжетами. Он подметал пыль страусовым пером лихо заломленной шляпы, приветствуя прекрасную вдову. Но сейчас он забыл о своем гидальго, пот струится по его загорелому лицу, он занят водопроводными трубами, деревянными ящиками, мотками проволоки. Много работы. Еще очень много работы…»
Говорит Ленинград! «Радиохроника!» Круглые сутки работает редакция «Боевого карандаша» — ее продукция вывешивается на стенах домов, в окнах магазинов (муляжи, изображающие продукты питания, сейчас не к месту), а «Радиохроника» рассказывает о работе редакции. В зале Дома культуры Промкооперации состоялась встреча зрителей с коллективом Театра Краснознаменного Балтийского флота — «Радиохроника» транслирует один из номеров показанной программы. Артистки занимаются на курсах медсестер, проходят практику в госпиталях и тут же, после «основной» работы, дают концерты… Михаил Константинович Каргер, профессор Академии художеств, коммунист, ушедший добровольцем на фронт, обращается к ученикам, оставшимся в стенах Академии, и напоминает, что скоро потребуется много специалистов по раскопкам, реставрации и изучению древнерусских памятников, которые изуродованы фашистскими варварами…
Искусство приспосабливалось к войне. Привыкало к новому своему положению. Готовилось к сопротивлению. Художники стремились помочь там, где могли.
«Говорит Ленинград! Слушайте выступление Алексея Максимовича Смирнова».
«Я, старый театральный режиссер, мог пойти работать в какую-нибудь концертную бригаду, но мне хотелось делать то, что сейчас всего нужнее. Идти добровольцем в армию я не мог в силу своего возраста. Я поступил в проектно-монтажную мастерскую, выполняющую оборонные заказы. Приняли меня кузнецом. В мастерскую я поступил не один — привел с собой и мою дочку Анну. Она стала сварщицей…»
Страницы блокадной «Радиохроники» мирно лежат сейчас в архиве, но продолжают говорить, стоит только раскрыть переплеты серых конторских папок. Вот вместо обычных машинописных листов в передачу вклеена необработанная вырезка из газеты (обстоятельство в мирное время невозможное). Это статья Алексея Толстого «Москве угрожает враг». Многие фразы подчеркнуты актером или диктором, читавшим ее у микрофона. А текст другой передачи напечатан машинисткой на обороте довоенных «Правил для проживающих в гостинице «Астория»». «Правила» — на немецком и русском языках: «Если Вам захочется осмотреть дворцы, музеи и пригороды Ленинграда, к Вашим услугам экскурсоводы, комфортабельные автобусы…»
Говорит Ленинград! «Радиохроника». У микрофона — Николай Павлович Акимов. Главный режиссер Театра комедии делится своими планами.
Ведущий, критик С. Цимбал, спросил Акимова, не должен ли Театр комедии в условиях почти фронтовых, в обстановке напряженной и героической борьбы народа, из театра комедии превратиться в театр героической драмы? Нет, Акимов думает иначе. Он убежден, что умный и приподнятый комедийный спектакль сейчас нужен как никогда. Акимов уверен, что смех — это сила, это зарядка на новые подвиги. Чем труднее условия, чем напряженнее борьба, тем больше места жизнеутверждающему смеху как признаку нашей твердой уверенности в победе. Театр комедии заканчивает постановку героической комедии «Питомцы славы». В ней много веселья и смеха. Написана она в стихотворной форме. В своей комедии Александр Гладков показывает русское общество в эпоху Отечественной войны двенадцатого года. За исключением фельдмаршала Кутузова, в пьесе нет исторических персонажей, однако все образы спектакля навеяны историей.
Планы Акимова осуществились. Премьера спектакля «Питомцы славы» состоялась 7 ноября сорок первого года. Шуру Азарову играла Е. Юнгер, Кутузова — И. Смысловский, Ржевского — Б. Тенин. Первую блокадную годовщину Октября, один из трагичнейших моментов в истории блокады, Театр комедии отметил поэтичным, веселым и патриотическим спектаклем.
Ленинградское радио 7 ноября не транслировало этого спектакля — такие продолжительные передачи были тогда невозможны. Но уличные репродукторы разносили по городу мелодии Чайковского, толстовские периоды романа «Война и мир», строфы Пушкина. Когда чтец произнес в микрофон: «Да здравствуют музы, да здравствует разум…» — по городу ударили дальнобойные орудия фашистов. Это был прямой поединок. И репродукторы уверенно возразили пушкам.
В одном из выпусков «Радиохроники» сорок первого года выступил профессор Г. Гуковский. Он рассказал ленинградцам о судьбе Ясной Поляны — священного для каждого советского человека места русской земли. В последних числах октября в усадьбе Толстого поселились фашистские офицеры и их денщики. А в знаменитой комнате «под сводами», где при жизни Толстого попеременно располагались столовая, детская, кабинет Льва Николаевича, где писался роман «Война и мир», где впервые забилось сердце Наташи Ростовой, теперь звучала непристойная брань, лился шнапс и густо висел запах стойла.
А вскоре в ленинградских репродукторах зазвучали строки толстовского романа, прочитанные Юрием Владимировичем Толубеевым. «Я теперь отправляюсь на войну, на величайшую войну, какая только бывала…» — говорил князь Андрей.
Однажды холодным вечером сорок первого года возле уличных репродукторов собрались толпы людей. Нет, то звучала не экстренная сводка Советского Информбюро, не призыв штаба обороны города. Передавали очерк Льва Толстого «Севастополь в декабре месяце» — рассказ о стойкости четвертого бастиона в дни обороны Севастополя в 1854 году.
«Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя… Из-за креста, из-за названия, из-за угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине…»
Четвертый бастион — тот же осажденный Ленинград. Это понимал в толпе каждый. На улицах Ленинграда стало тише обычного. Люди слушали радио. Они не думали сейчас об отзвуках истории и поднимающей силе искусства.
Держись, братишка, родной, держись, Севастополь!..
Говорит Ленинград!
«Радиохроника» шла в эфир вечером, в конце программы, перед тем, как застучать метроному. Мысли, чувства, впечатления, высказанные голосом «Радиохроники», оставались с людьми на всю долгую, тревожную блокадную ночь. И чувства эти становились чем-то более ярким, чем слабый огонек коптилки, не умевший разгонять тьму.
Первая блокадная зима брала свое. Связь с Москвой по проводам прервалась. Мощные радиостанции эвакуировались из столицы. Гитлеровцы создавали вокруг Ленинграда искусственные помехи в эфире. Район Радиокомитета на углу Манежной площади и Малой Садовой (тогда — улица Пролеткульта) усиленно бомбился. Немецкая пропаганда хвастливо заявляла, что ленинградское радио подавлено.
И ленинградское радио должно было заявить о себе на весь мир. Еще 6 сентября сорок первого года состоялась первая передача из осажденного города. Ее транслировали самые мощные радиостанции центрального вещания. Репродукторы донесли голос Ленинграда не только до Красной площади, но и до площадей Европы и Америки. Люди на разных континентах слушали младшего сержанта Красной Армии Громова, который говорил: «Мы защищаем город, где трудились на пользу всему человечеству Пушкин, Гоголь, Некрасов, Чайковский, Горький».
Такие передачи транслировались теперь почти ежедневно. Их каждый раз отмечала газета «Правда». На голос Ленинграда откликнулся Лондон. Солдаты, моряки, летчики, рабочие британской столицы в специальной ответной передаче желали ленинградцам мужества и стойкости.
Несколько позднее в Ленинграде построили мощную радиостанцию. Ее антенну в часы вещания поднимали на аэростате, а затем снова опускали, чтобы вражеская авиация не смогла обнаружить ее. Передачи на страну стали регулярными.
Они требовали от сотрудников радио величайших усилий. Перед войной здесь работали сотни людей — редакторы, дикторы, актеры, режиссеры, музыканты, артисты хора, инженерно-технические работники. Более половины из них погибло в дни блокады. Но и те, что жили, — жили по иному календарю.
В Доме радио голодали, как и во всех других домах Ленинграда. Писатель Лев Успенский, выступая в одной из студий радиокомитета, нашел странный деревянный предмет — нечто вроде граблей без зубьев на короткой ручке — большая деревянная буква «Т». Один из дикторов объяснил: «Утром просыпаешься и первое, о чем думаешь, это о том, что сегодня у тебя не хватит сил читать. Но ты должен читать! Потому что в тысячах квартир ждут твоего голоса. Потому что ты должен им сообщить, что мы отбили у врага еще один город. Потому что эта весть придаст им силы — твой голос может спасти их!» И диктор садился за пульт, устанавливал перед собой эту деревянную подпорку и, навалившись на нее грудью, чтобы не упасть, твердым голосом начинал передачу: «Внимание! Говорит Ленинград! Говорит Ленинград!»
Дом радио стал «объектом», и его сотрудники жили здесь на казарменном положении. Оно оказалось лучше домашнего: там — запустение, ледяной ветер врывается в пустые проемы выбитых окон, здесь — люди, товарищи, коллектив; да и ходить из дома и домой сил уже не было.
Те, кто побывал в Доме радио той порой, не забудут его. «На площадке четвертого этажа брезжил слабый свет, светилось толстое в разводах матовое стекло входной двери, — писал в романе «Дом и корабль» Александр Крон. — То, что открылось Мите за дверью, весьма напоминало цыганский табор, раскинувший свои шатры в главном операционном зале крупного банка. Койки и раскладушки стояли вперемежку с конторскими столами и картотечными ящиками. Повсюду кипы скоросшивателей и горы газетных подшивок, среди этого разгрома два десятка мужчин и женщин заняты кто чем: паренек с падающим на лоб чубом склонился над столом и торопливо пишет, пожилая женщина с заплаканным лицом стучит на машинке, кто-то спит, укрывшись ватником, видны только вылезающие из рваных носков голые пятки, а в ногах у спящего лежит, свернувшись калачиком, девочка лет пяти и возится с куклой. Наибольшее оживление вблизи от огня. Две раскаленные докрасна времянки установлены посередине зала; здесь кипятят воду и разогревают еду. Худенькая девушка, весь костюм которой состоял из белого лифчика и стеганых армейских штанов, мыла в окоренке длинные волосы, другая — стриженая блондинка — читала сидящим вокруг нее женщинам стихи, вероятно, свои. Она слегка грассировала, лицо у нее было задорное и страдальческое…» В облике «стриженой блондинки», читающей стихи, легко узнать Ольгу Берггольц.
В самые тяжелые дни микрофон устанавливался в этом же зале. По крайней мере, не приходилось совершать длинного пути по лестницам семиэтажного здания (посторонние, негромкие шумы тогдашние микрофоны все равно не улавливали). В студиях дело обстояло еще хуже. Хор радиокомитета нередко пел при лучине, это напоминало средневековую мистерию. Однажды, во время исполнения сцен из «Пиковой дамы», прорвало трубы и студию залило водой. Но певцы и музыканты работали и стоя в воде.
И вот наступило несколько страшных дней, когда радио Ленинграда замолчало — прервалась подача энергии. Теперь голодали не только люди — голодали репродукторы. Иссяк и их источник питания. Не стучал даже метроном. Мертвая тишина завладела домами, улицами, городом. Люди, действительно ждавшие голоса радио, как хлеба, теперь из последних сил шли со всего города в радиокомитет, чтобы узнать, что случилось, чтобы не оставаться одним в звенящей тишине. Им было все равно, зазвучит ли в динамиках оркестр, застучит ли метроном, заговорит ли актер или диктор: они жаждали самих звуков, звуков продолжающейся жизни. Люди просили: что угодно, как угодно, пусть нет хлеба и воды, пусть условия нечеловеческие, только надо, чтобы работало радио! Без него жизнь останавливается. Этого допускать нельзя!
Нет радио. И в шесть часов утра
Мы с жадностью «Последние известья»
Уже не ловим. Наши рупора —
Они еще висят на прежнем месте, —
Но голос… голос им уже не дан:
От раковин отхлынул океан.
К этой страшной тишине с тревогой прислушивалась, работая над «Пулковским меридианом», Вера Михайловна Инбер.
Всякое явление воспринимается нами в сравнении с другими. Тишина бывает и благодатной, и жуткой. Тогда немота репродукторов была нестерпимой. Бессловесная черная «тарелка» выглядела в те дни, как орудие — без снарядов, как еда, изображенная на картинке. Люди еще надеялись, что радио испортилось только у них, разбирали репродукторы, снова собирали их. Но страшная новость и без радио облетела город. Не трогайте репродукторы! Они не виноваты. Они все равно не в силах говорить.
Урон от этих нескольких дней тишины никто никогда не сможет учесть. Сколько человеческих сердец сжалось в тоске; сколько людей навсегда уснули, так и не узнав, что жизнь продолжается.
От раковин отхлынул океан…
Прилив начался, когда Дому радио дали отдельный канал электропитания. Радио заговорило снова. Нет, не так-то легко заставить замолчать сражающийся город! И в тысячах квартир, на проспектах и площадях люди вздрогнули и заплакали от счастья, когда хмурым морозным днем город огласился словами: «Внимание! Говорит Ленинград! Говорит Ленинград!» И эти слова, и последние известия, и очередная «Радиохроника», и «Интернационал» в двадцать три часа ноль-ноль минут — все это было музыкой, все это было счастьем и торжествующей, побеждающей жизнью.
Люди, которых никогда не видели слушатели, — радисты, работники радиокомитета — оказались в авангарде ленинградского сопротивления. Они стали коллективным политруком осажденных. А когда с неба сыпались бомбы, они на шестом и седьмом этажах Дома радио, как и подобает политрукам, находились впереди, под самым огнем.
Я не смогу рассказать на этих страницах обо всех сотрудниках Дома радио — о литературных и музыкальных редакторах, о режиссерах и тонмейстерах, чтецах и оркестрантах. И глубоко сожалею об этом. Каждый из них внес такую часть своего мужества и своего труда, без которой не было бы целого. Ленинградцы никогда не забудут этого.
Артист Александр Янкевский начал сдавать быстрее других. Однажды, когда он готовился читать отрывок из «Педагогической поэмы», он выглядел особенно плохо. Товарищи решили: человек обречен. Янкевскому деликатно предложили отдохнуть — передачу прочтет другой. Артист отказался наотрез и, держась за стену, нетвердым шагом направился в студию. Тогда за ним следом послали другого артиста, «дублера». Если Саша упадет во время передачи, сказали ему, ты его заменишь.
Янкевский брел в студию и ни о чем не думал. Как далеко было время, когда он, Александр Янкевский, работая в коммуне имени Дзержинского, стал помощником и другом Макаренко. Антон Семенович читал ему только что написанные страницы второй части «Педагогической поэмы» и заинтересованно требовал критики. Мог ли молодой артист, увлекшийся чуть ли не больше театра педагогической системой Макаренко, предположить, в какую страшную минуту возьмет он в руки «Педагогическую поэму»!
Янкевский вошел в студию и рухнул на стул. Артист не вспоминал сейчас об Антоне Семеновиче. Не думал о друге, который зачем-то сел рядом с листками в руке. Артист испытывал одно стремление — прочесть передачу до конца. Он включил микрофон, выждал мгновение, собираясь с силами, и начал:
— «В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах — гектаров двести соснового леса, а по краю леса — большак на Харьков…»
Янкевский не упал, не остановился. Он прочитал передачу до конца. И люди слушали Макаренко, согревались теплом его сердечности, его юмора.
1 января сорок второго года из большой студии передавались фрагменты оперы Римского-Корсакова «Снегурочка». Артисты пели в ватниках и ушанках. В передаче принимал участие артист И. Лапшонков. Он стоял у микрофона, тяжело опираясь на палку. Глаза на пергаментном лице казались стеклянными. Но пел Лапшонков с таким подъемом, как будто выступал на премьере в нарядном театральном зале.
Вечером артист Лапшонков умер…
Через несколько недель радиожурналист Всеволод Римский-Корсаков, потомок композитора, дежурил на крыше здания радиокомитета и, глядя на близкие пожары, на вздыбленные лучи прожекторов, говорил другу, как хочется ему пережить это страшное время, увидеть праздник Победы, электрический свет на расчищенном Невском, послушать тишину, которая наступит после снятия блокады.
Наутро Всеволод Римский-Корсаков умер…
В радиокомитет приходили новые актеры. В декабре сорок первого года здесь появился Владимир Ярмагаев. Первое появление артиста в радиостудии ознаменовалось драматическим происшествием.
Когда диктор Михаил Меланед объявил литературную передачу и Ярмагаев начал ее читать, лампочка, вмонтированная в пульт, — единственный в студии источник света — неожиданно погасла. Стало совершенно темно. Ярмагаев умолк. Звенящая тишина воцарилась в студии, в эфире, в городе. Люди тревожно обернулись к репродукторам: прекращение передачи на полуслове могло означать только беду.
Что было делать?
Диктор мгновенно выключил микрофон, крикнул артисту: «Ждите!» — и выбежал из студии. В эфире застучал метроном.
Ярмагаев остался во мраке наедине с городом. Метроном оглушительно считал секунды, и каждая из них казалась артисту вечностью. А город ждал, остановившись, притихнув. Если света не будет — миллионы людей останутся в трагическом неведении еще тысячу четыреста секунд, почти все предназначенные для передачи двадцать четыре минуты.
А в это время в соседнем помещении диктор, раня руки, не замечая заноз, лихорадочно ломал табуретку. Теперь нужен нож. К счастью, он оказался в кармане. Нож скрипел, застревал в дереве. А метроном неумолимо отсчитывал секунды. Его надо остановить!
Схватив охапку лучинок, диктор вернулся в студию, зажег одну из тонких щепочек — она разгоралась неохотно, потрескивая, — сказал Ярмагаеву: «Читайте, я буду светить» — и включил микрофон.
И Ярмагаев начал читать, будто ничего не произошло, совершенно спокойным голосом. Этот покой и уверенность, звучавшая в каждой интонации артиста, давались нелегко. Огонек лучины то вспыхивал ярким светом, то, сникая, почти угасал. Красные угольки падали на пол, на пульт, на листы текста. Диктор, обжигая пальцы, зажигал одну лучину от другой и светил — светил все двадцать четыре минуты подряд. И Ярмагаев читал так, как будто в студии горел привычный ровный электрический свет, а за стенами дома шумел мирный, спокойный город…
Ленинградцы так и не узнали о случившемся.
В эфире, кроме короткой паузы, все было в порядке.
А многие не заметили даже паузы.
Нередко Ярмагаев читал четыре, пять раз в течение дня. Если он не читал передачу, значит, ставил ее как режиссер. Если не ставил, значит, играл в какой-нибудь радиоинсценировке. Как и другие артисты радиокомитета, он к тому же успевал ежедневно побывать с концертным выступлением в госпитале, в бомбоубежище, в воинской части, на заводе. И работал в Городском театре, находившемся, к счастью, по соседству с Домом радио. В одном из писем, пришедшем тогда в радиокомитет, говорилось: «Каждое утро мы включаем репродуктор с чувством тревоги и надежды — что произошло за ночь? И если в репродукторе раздается негромкий, размеренный голос Ярмагаева, мы успокаиваемся: значит, немцы не вошли в Ленинград; мы снова верим — и не войдут!..»
Сотни тысяч людей еще до войны знали мальчишеский голос Марии Григорьевны Петровой и привыкли слышать его по утрам, в часы передач для детей. На звук ее голоса удивленно оборачивались в трамвае. Дети писали в Дом радио письма, адресуя их не Петровой, а мальчишкам и девчонкам, которые возникали в эфире, когда артистка читала очередную передачу. Взрослые, напротив, трезво отделяли актрису от ее героев: звонили Петровой по телефону и, когда она снимала трубку, говорили:
— Мальчик, позови Марию Григорьевну.
Когда началась война, Петрова тем же мальчишеским голосом читала не только «Тома Сойера», но и передовые «Правды», не только «Слепого музыканта», но и сводки Совинформбюро. В ее исполнении впервые звучали страницы современной литературы, горячей военной литературы, обжигавшей нас острой человеческой болью и тревогой за судьбу Родины.
Однажды Петровой попался на глаза рассказ Федора Кнорре «Встреча в темноте». Прочтите «Встречу в темноте», написанную в сорок первом году, сегодня — и рассказ вряд ли произведет на вас ошеломляющее впечатление. Вы вспомните, возможно, два других рассказа, написанных позднее на ту же тему о судьбе физически изуродованного на войне человека и его любви, — «В семье» К. Тренева и «Русский характер» А. Толстого. К тому же у самого Кнорре появились за послевоенные годы произведения куда более сильные, чем «Встреча», — хотя бы сценарий фильма «Родная кровь». Однако судьба этого рассказа в радиоэфире и в блокадных концертах, где выступала Петрова, — удивительна. В Дом радио приходили письма: «Прочтите «Встречу в темноте»». Когда артистка появлялась в воинской части, в госпитальной палате, в бомбоубежище, люди просили, настаивали: «Прочтите «Встречу в темноте»». Исполнительский экземпляр радиопередачи по этому рассказу — подслеповатые машинописные страницы, напечатанные на плохой бумаге, исчирканные чернилами и карандашом, — заслуженно хранится в музейной витрине: это экспонат истории обороны Ленинграда.
«Премьера» состоялась в эфире 13 ноября сорок второго года. В этот день начали свою блокадную жизнь герои рассказа — танкист Дымокуров и Шура, девушка, которую он любит. Шура приходит на свидание в госпиталь, где лежит обгоревший в танке герой. Дымокуров боится, что его изуродованное огнем лицо оттолкнет девушку. Он просит погасить в палате свет. Происходит встреча в темноте. Любовь и верность держат экзамен. «Принимают» его раненые — товарищи танкиста по госпиталю. Шура выдерживает экзамен.
Слушатели Петровой переживали «Встречу» так, будто Шура шла на свидание к каждому из них, будто у каждой из слушательниц лежал где-то в госпитале свой Дымокуров.
Передач для детей готовилось тогда мало. Но одну из них артистка никогда не сможет забыть.
Трансляция велась из детского сада на Охте.
Артистку встретила изможденная воспитательница и группа маленьких старичков, серьезных и тихих. Они шли цепочкой друг за дружкой и слабыми голосами пели военную песню. Петрова не сдержалась и расплакалась, хотя микрофоны были уже включены и артистке надлежало говорить нечто бодрое и веселое.
— Почему эта тетенька в черном платье так плачет? — спокойно спросила маленькая девочка.
Воспитательнице, испуганно смотревшей на Петрову, пришлось объяснить, что у этой тетеньки тоже есть дочка, вот она ее вспоминает и плачет. Все это шло в эфир, и Ленинград слышал рыдания артистки, спокойный голос ленинградской девочки, прочитанного для нее «Мойдодыра». Ленинград ответил Петровой письмом учительницы Андриановой: «Спасибо, что Вы говорите с нами, что Вы не уехали, — это так важно, бесконечно важно, что мы слышим Ваш голос, знакомый нам по мирным дням. Не бросайте нас, будьте с нами!»
Имя Петровой, ее творчество были связаны с детьми. И когда в осажденном Ленинграде одна из действовавших в городе киногрупп решила снять двухчастный агитационный фильм «Отомсти, боец!», играть в нем роль матери пригласили Петрову. Съемки шли в холодном заводском цехе. Мария Григорьевна стояла на подвижной тележке с ребенком на руках. Младенец был не бутафорский, а самый настоящий. В эти долгие и мучительные часы съемок артистка не столько думала о создании впечатляющего образа, сколько тревожилась: не простудить бы малыша…
Когда «Правда» опубликовала пьесу Симонова «Русские люди», артисты радиокомитета сразу же начали готовить по ней радиоспектакль. Петровой досталась роль Вали Анощенко, юной героини симоновской пьесы. Вскоре наступил день генеральной просмотровой репетиции. В большой пятой студии радиокомитета поставили «холостой», невключенный микрофон, чтобы обстановка соответствовала обычной. Некоторые исполнители играли по две и даже по три роли, текст в основном читался по тетрадкам — на радио в этом не было ничего необычного. И все-таки радиоспектакль произвел на приемную комиссию огромное впечатление. «Русские люди» несколько раз прошли в эфир. Возникла идея показать радиопостановку зрителям. Зародилась мысль создать в осажденном городе свой, блокадный драматический театр. О нем еще не раз пойдет речь в этой книге.
Премьера «Русских людей» на сцене Городского театра прошла при переполненном зале. Помещение Театра комедии, предоставленное Городскому театру, было кое-как приведено в порядок после многих месяцев блокадного запустения. Зрители сидели в пальто, в полушубках. Бутафорские шумы сливались со звуками близких, настоящих разрывов дальнобойных снарядов. А на одном из первых спектаклей произошел случай, который потряс исполнителей и заставил их по-новому увидеть свое место в общем строю.
Шел конец первого акта — его действие происходит в штабе командира автобата капитана Сафонова. Командир посылает молодую разведчицу к немцам в качестве связной.
Сафонов. Придется тебе идти к Василию и сказать, что мост рвать будем, и все подробности, чего и как. Но только это запиской уже не годится. Это наизусть будешь зубрить, слово в слово…
Валя. … А знаете, Иван Никитич, все говорят: родина, родина… и, наверное, что-то большое представляют, когда говорят. А я — нет. У нас в Ново-Николаевке изба на краю села стоит и около речка и две березки. Я качели на них вешала. Мне про родину говорят, а я все эти две березки вспоминаю. Может, это нехорошо?..
Сафонов — его играл Матвей Павликов — ответить не успел: за стеной театра раздался сильный удар. Разорвался снаряд. В театре погас свет. Петрова, игравшая Валю, и Павликов замолчали. В зале повисла гнетущая тишина. Артисты могли бы продолжать спектакль и во мраке. Но по правилам обороны во время воздушных налетов и обстрелов зрители должны были укрыться в бомбоубежище.
И вдруг артисты вздрогнули. В зале, в рядах кресел, где сидели закутанные в платки женщины, военные, приехавшие ненадолго с переднего края обороны города, ленинградцы, нашедшие в себе силы дойти до театра, — вспыхнул огонек. Он светил слабо, потому что излучался обыкновенным карманным фонариком. Но к нему сразу же присоединился второй, третий, пятый… Бойцы вставали со своих мест, пробирались между рядами кресел к барьеру оркестровой ямы и, пригнувшись, чтобы не мешать сидевшим сзади, старательно направляли свет своих карманных и аккумуляторных фонарей на сцену, на оцепеневших от изумления актеров. Скоро десятки световых лучей соединились на сцене, и стало почти так же светло, как если бы горели обычные театральные «юпитеры».
И актеры заговорили вновь. Диалог Сафонова и Вали продолжился.
— Нет, хорошо, — сказал Сафонов.
— А как вспомню березки, около, — вспомню, — мама стоит и брат…
Спектакль шел, действие развивалось, драматизм происходящего на сцене сливался с драматизмом жизни за стенами театра.
Так до конца спектакля.
До конца
Фонарики солдатские светили.
Нет, не они!
То русские сердца
На подвиг звали и опорой были… —
писал один из тех, кто это видел, поэт Петр Ойфа в стихотворении, посвященном Марии Григорьевне Петровой.
…Я тоже выхватил фонарик свой,
И бледный лучик бросился на сцену
С другими вместе — к девушке родной,
К неповторимой жизни и бесценной.
Хоть к Пулкову — в траншеи снеговые
Ее пусти сейчас — и поведет бойцов!
Как будто атакующей России
Пред нами встало гневное лицо.
И мы в тот боевой и грозный час
Все, как один, отдавшись власти чувства,
Увидели прекрасный без прикрас
Бессмертный подвиг русского искусства.
Среди блокадных реликвий потомки найдут не только фотографии Вали Анощенко, воплощенной Машей Петровой, но и портреты самой Маши Петровой, такой, какою она была в дни войны. Ее запечатлел на полотне один из блокадных художников — Ярослав Николаев. Петрова стала героиней ряда его портретов и картины «Пурга», вобравшей в себя символические черты блокадной жизни. На этих фотографиях и портретах перед глазами потомков возникнет юное, очень серьезное, иногда задорное лицо молодой женщины. В нем — сосредоточенная деловитость, энергия и то душевное подвижничество, которое в тяжкие минуты жизни дает человеку силы для борьбы.
…В конце сорок первого года Петрова читала по радио корреспонденцию о том, как фашисты бомбили Марсово поле, могилы героев Революции. А через двадцать лет, в конце шестьдесят первого года, артистка выступила по радио и телевидению с чтением рассказа Веры Пановой «Трое мальчишек у ворот» — рассказа о трех послевоенных мальчишках, об их знакомстве с Марсовым полем, с могилами жертв Революции; о священном огне, горящем здесь всегда — не только в память героев Октября, но и в честь героев блокады. Артистка Петрова вернулась после войны к своим верным и благодарным юным радиослушателям, и они снова слали ей письма — нет, не ей, а мальчишкам и девчонкам, которые возникали в эфире, когда артистка читала у микрофона очередную передачу.
После войны Мария Григорьевна Петрова была удостоена почетного звания заслуженной артистки республики. На следующий же день после опубликования Указа радиослушатели прислали в Дом радио такое письмо: «Заслуженной Вы стали со вчерашнего дня, но народной Вы стали много лет назад. Вы наша артистка, для всех нас, для всего народа, значит — народная».
Когда-то давно, не могу теперь припомнить где, прочел я рассказ о двух ораторах древности, выступавших перед огромной толпой в часы опасности для страны. Оба оратора потрясали слушателей своим искусством. Но воздействие их речей оказалось различным. Прослушав первого, люди восторгались: «Как прекрасно он говорит!» После речи второго брались за оружие. Великая Отечественная война, блокада Ленинграда дали своего оратора — Всеволода Вишневского. Он оказался оратором второго типа. А форум ему заменило радио.
Летчик Петр Чепелкин, услышав 1 мая сорок второго года речь Вишневского по радио, говорил другу:
— Знаешь, я под впечатлением речи Вишневского… когда я слушал его, у меня мурашки бегали по телу. Такие слова — аж за душу берет. Он что-то такое поднимает в тебе, что и не объяснишь! Отчаянность какая-то появляется, и, понимаешь, драться хочется, да так, чтобы щепки летели от гадов в воздухе.
Петр Чепелкин дрался так, как научил его Вишневский: щепки летели в воздухе от вражеских самолетов. Он погиб в воздушном бою над Кронштадтом.
Один из редакторов «Радиохроники» рассказывает, как однажды с занятой фашистами территории, через линию фронта, пришла в Ленинград вместе с дочерью псковская колхозница — первая беженка с оккупированной земли. Она пришла на радио и рассказала, как фашистские «врачи» срезали у девочки кожу для своих «опытов». Женщине предложили выступить по ленинградскому радио, но женщина волновалась, и из этого ничего не получилось. Тогда решили записать сбивчивый рассказ беженки, передать его Всеволоду Вишневскому и предложить ему на основе этого материала подготовить очередное выступление. Вишневский тут же пробежал глазами переданные ему листки.
— Пустите меня к микрофону! — воскликнул он. — Мне не надо готовиться!
И Вишневский произнес в очередном выпуске «Радиохроники» гневную, обвинительную речь.
Вишневский возглавлял в дни блокады оперативную группу писателей при Политуправлении Балтийского флота. Прежде чем прочесть свою вещь по радио, писатели-балтфлотцы нередко обсуждали ее между собой, сообща: велика была ответственность перед городом за каждое слово. Пожалуй, только Вишневский, подстегиваемый темпераментом бойца, даром импровизатора, часто говорил перед микрофоном, имея в запасе лишь общий конспект выступления, основные необходимые факты.
Всеволод Витальевич входил в коридоры Дома радио свежий, всегда чисто выбритый, садился к микрофону, раскладывал листы своего выступления. Французский ключ поворачивался в гнезде пульта, включая микрофон.
— Слушай, страна, слушай, родная Москва, говорит Краснознаменный Балтийский флот, говорит город Ленина!
Эти начальные слова, произносившиеся напористо, твердо, становились чем-то вроде позывных Ленинграда, флота, Вишневского; они задавали тон, настроение его радиоречей.
Говорил Вишневский в радиостудии удивительно. Он жестикулировал, движением помогая речи, и каждая его интонация становилась убедительной, окрыленной волевым посылом. Вишневский говорил, обращаясь не к микрофону, а к людям, которых он будто видел в эти минуты, видел их запавшие щеки, их живые глаза. Такого контакта с невидимой аудиторией добивался только Вишневский.
Случалось, что во время его радиовыступлений начинался обстрел. Здание Дома радио вздрагивало, люди спускались в подвалы. Вишневский оставался у микрофона, как солдат возле орудия. Он повышал голос, грохот канонады разжигал в нем ярость бойца. И Москва, и страна слышали, как голос Ленинграда покрывает орудийный гул.
На ленинградских фабриках и заводах перед новым, сорок третьим годом собрались пожилые рабочие и работницы, чтобы послушать по радио Всеволода Вишневского. Женщины, повидавшие за полтора года блокады больше, чем могло бы вместить самое мрачное человеческое воображение, — эти женщины, слушая Вишневского, плакали.
Он говорил о том, что Ленинград выстоит в своем небывалом поединке. Что врагу не дался успех. Что город восстановит здоровье своих защитников, усталых, раненых, больных. Что возродятся прелесть пушкинских парков, лепка дворцов, эхо в сверкающем Большом зале Екатерининского дворца — оно откликнется радостью на веселый русский голос. Вновь будет отлита статуя Самсона в Петергофе. Склонятся над чертежами архитекторы и конструкторы.
«Но, товарищ и друг, — крепчал голос в черных репродукторах, — мы не придем с тобой в этот солнечный парк, в гости к Пушкину, к истории, к тишине, отдыху, музыке и литературе по легкой, гладкой дороге. Мы пройдем с тобой, ленинградец, еще сквозь холод и бои, сквозь огонь, грязь, муки, кровь, стоны и скрежет…
Иные скажут: «Бывает очень, очень трудно», — продолжал Вишневский. — Я на днях получил письмо. Вот что пишет девушка из морской семьи: «Год назад у меня трагически погибла мать… Брат на фронте, дважды ранен, — сейчас о нем нет известий… Я осталась совсем одна, да еще в квартире восемь комнат и все пустые, — и я со своим горем одна в своей комнате, как в гробу. Темно, холодно, тоскливо…»
Милая девушка, вы не одна! С вами Ленинград… Подавите, убейте приступы тоски. Вот на эту слабость и надеется немец, а мы не поддадимся. Город, сам Ленинград, с живой душой, такой большой, все испытавшей, — говорит тебе: держись, друг! Город кладет свою большую ласковую руку на голову твою и гладит тебя…»
Передача окончена. Вишневский, усталый, но возбужденный, выключает микрофон, подходит к женщинам, сотрудницам студии, которые слушали его, сидя тут же, у «буржуйки». Появляется еще один человек — небритый, грязный. Женщины сердито обращаются к нему:
— Вода же есть, пойдите, умойтесь и побрейтесь. Противно.
Это тоже — реакция на речь Вишневского.
Люди слушали Вишневского по-разному, одни — вспоминая и вновь переживая что-то личное, сокровенное, борясь с тоской и побеждая ее, другие — думая о делах общих, касающихся каждого. Но и личное, и общественное — все это было тогда единым.
«Дорогой товарищ, — писал Вишневскому старший сержант Прокофьев, — я хотя последний малограмотный, но решил написать и прошу прочесть это письмо. Я нахожусь в госпитале, и мне приходится слушать из радио про город Ленинград. Как только заслышим, кричат «будут передавать», и тут сразу какая бы боль ни была, то забываешь ее. Все сразу кричат «тише, про наших передают». Каждому в сердце не влезешь, когда говорит радио, но по тишине видно, как слушают, и это подымает дух всех бойцов, пострадавших от несчастного паразита Гитлера. Признаюсь чистосердечно, как слышу наш Ленинград, то мне охота только бы скорее выйти из госпиталя и помогать чем быстрее разгромить врагов. Я сам ленинградский, из деревни Софиевка, а жена и дочь живут в Ленинграде, на Большой Подьяческой. Так что город наш и вечно будет нашим».
5 апреля сорок второго года исполнилось 700 лет Ледовому побоищу. Это событие явилось поводом и материалом для очередного страстного публицистического выступления Вишневского по радио. Писатель опять громил врага — напоминаниями, ассоциациями, прогнозами. А в декабре того же года, на импровизированном блокадном рождестве, когда несколько писателей, актеров, художников собрались за почти пустым столом, Тихонов подарил Вишневскому книгу, изданную в 1766 году, — петровские сводки о ходе войны со Швецией, о Полтавской битве. Ее тут же за столом стали читать вслух. А вскоре Вишневский произнес новую речь, которую посвятил героической истории Петербурга.
Всеволод Вишневский появился в блокадном радиоэфире как боец. И как те, другие бойцы, которые стали героями его самой знаменитой пьесы, он предостерегал от безысходной печали о павших. «Люди умеют смеяться и есть пищу над могилами ближних», — говорил Ведущий из «Оптимистической трагедии».
Теперь сам Вишневский стал Ведущим новой, блокадной оптимистической трагедии.
— Будьте бодрей! — говорит Ведущий. — Гляди веселей, революция! Полк избавляет вас от поминок. Он предлагает молча подумать, постигнуть, что же, в сущности, для нас борьба и смерть…
Осенью сорок второго года в одном из клубов Невского района собрались призывники — юноши, назначенные служить в прославленной дивизии генерала Донскова. Им предстояло защищать Ленинград и участвовать в прорыве его блокады.
На сцене стоял микрофон и рядом — фанерные щиты со стихотворным текстом: новых бойцов перед вступлением в бои вооружали песней. И то, как это происходило, слушали прохожие на пустынных улицах, больные и ослабевшие в госпитальных палатах и стационарах. Слушал Ленинград. Слушала армия. Слушал флот.
В полном составе вышел на сцену хор радиокомитета — худые, изможденные, не по-концертному одетые люди. Место у рояля заняла автор песни, композитор Наталья Леви. А к микрофону подошел радиожурналист Лазарь Маграчев:
— Мы хотим познакомить вас с необычной песней, написанной на слова поэта Владимира Лифшица. Она рождена самой жизнью. Это песня о дивизии генерала Донскова, в которой вам, товарищи, предстоит сражаться. Недавно дивизии поручили поддержать действие войск Волховского фронта, вступивших в бои за Мгу, а накануне она получила на хранение знамя рабочих революционного Петрограда. Высокая честь окрылила солдат, и они первыми на Ленинградском фронте начали наступление…