V. ОБЫВАТЕЛЬСКИЕ МЕТОДЫ КРИТИКИ 1956
V. ОБЫВАТЕЛЬСКИЕ МЕТОДЫ КРИТИКИ 1956
Но прошли годы, и все эти мракобесы исчезли под могучим воздействием советской общественности. В газетах и журналах все чаще стали появляться статьи, восхваляющие великое воспитательное значение сказок.
Теперь уже считается общепризнанной истиной, что сказка совершенствует, обогащает и гуманизирует детскую психику, так как слушающий сказку ребенок чувствует себя ее активным участником и всегда отождествляет себя с темп из ее персонажей, кто борется за справедливость, добро и свободу. В этом-то деятельном сочувствии малых детей благородным и мужественным героям литературного вымысла и заключается основное воспитательное значение сказки.
Как же, в самом деле, не радоваться за новое поколение ребят! Наконец-то им будет дана, и притом в самом обильном количестве, витаминная, сытная духовная пища, обеспечивающая детям нормальный и правильный умственный рост. Давно уже не встретишь в печати таких смельчаков, которые решились бы открыто и прямо выступить против фантастических сказок.
Да и в жизни, в быту, на практике сказка уж никому не страшна: столичные и областные издательства беспрепятственно снабжают детей украинскими, азербайджанскими, китайскими, индийскими, румынскими сказками, не говоря уже о датских, французских, немецких… Тема об огульной зловредности сказок сдана в архив — и забыта. Теперь вопрос переносится в более узкую сферу: не вредна ли ребенку та или иная определенная сказка? Не наносит ли она его психике какой-нибудь тяжкой травмы?
Тревога совершенно законная, и к ней нельзя не отнестись с уважением.
Но грустно, что наш педагогический опыт все еще не выработал сколько-нибудь устойчивых принципов для определения вреда или пользы той или иной категории сказок. Грустно, что здесь открывается широкий простор для обывательских, произвольных суждений.
Случилось, например, известному композитору М.И.Красеву сочинить детскую оперу по сюжету моей «Мухи-цокотухи». Услышал эту оперу по радио один из жителей Забайкалья, медицинский работник Владимир Васьковский, и написал в «Литературную газету»:
«Такие сказки не нужно было не только музыкально оформлять, но вообще выпускать в свет. Сказка вызывает у ребят определенное сочувствие к бедной, невинно пострадавшей мухе, к „храброму“ комару и другим паразитам. И странно: с одной стороны, в нашей стране проводится систематическая беспощадная борьба с насекомыми, а с другой — отдельными (?!) писателями выпускаются в свет произведения со стремлением вызвать к паразитам сочувствие».
«Литературная газета» отказалась разделить его страхи. Тогда он пожаловался на нее в другую инстанцию, откуда его письмо переслали в Комиссию по детской литературе Союза писателей. В письме он снова повторил свои нападки на «Муху», а заодно и на отличный рассказ Евгения Чарушина «Волчишко», в котором, к величайшему его возмущению, маленьким детям внушаются зловредные симпатии к волкам.
По-моему, он поступил вполне правильно. Все, что мы, литераторы, пишем, читатели имеют право судить, как им вздумается, и высказывать свои суждения в любой форме. А если суждения эти ошибочны, никто не мешает любому из нас вступиться за истину и опротестовать приговор.
Этим своим правом я и попытаюсь воспользоваться, тем более что суждения забайкальского критика кажутся мне чрезвычайно типичными для множества подобных высказываний: он один представляет собою несметные легионы таких же мыслителей, меряющих произведения детской словесности точно такими же мерками.
Этого, конечно, не могла не понять Комиссия по детской литературе Союза писателей.
Уверен, что она раньше всего указала обличителю «Волчишки» и «Мухи» на полную непригодность утилитарных критериев, с которыми он так простодушно подходит к определению вредности или полезности сказок.
Ведь если пользоваться такими критериями, придется забраковать, уничтожить не только эти две бедные книжки, но целые десятки других, и в первую голову народные сказки, песенки и прибаутки о зайцах, где выражены самые нежные чувства к этим грызунам и вредителям.
Зайки, заиньки, зайчики, заюшки — так исстари называет их наш фольклор для детей, созданный в течение веков, и самое изобилие ласкательных форм показывает, что народ — право же, неплохой педагог — нисколько не боится прививать своим малолетним питомцам любовь к этим прожорливым тварям:
Заинька мой беленький,
Заинька мой серенький,
Заинька, попляши,
Заинька, поскачи!
Ко всем подобным произведениям фольклора вполне применимы слова К. Д. Ушинского:
«Это… блестящие попытки русской народной педагогики, и я не думаю, чтобы кто-нибудь был в состоянии состязаться в этом случае с педагогическим гением народа».[92]
А если применять предлагаемый критиком наивно-утилитарный критерий, придется отнять у детей и некрасовского «Дедушку Мазая», который вызывает в ребячьих сердцах горячее сочувствие к зайцам:
Зайцы — вот тоже, — их жалко до слез!
Жалко до слез — вы подумайте! Жалко до слез грызунов и вредителей! И как радуются, как ликуют ребята, когда Мазай спасает всех этих зайцев от гибели и отпускает их в лес, чтоб они — даже страшно сказать! — и дальше размножались на воле.
Мало того: к довершению бедствия, в нашем фольклоре то и дело внушается детям, будто зайцы — верные и преданные друзья человека, охраняющие его огороды от хищников, будто они не только не губят капусту, но поливают и холят ее:
А я заюшка, а я серенький,
По городам[93] я хожу,
Я капусту стерегу,
А на пору хозяину
Рассаду полью.[94]
Если встать на позиции забайкальского критика, нужно скрыть от ребят эту песню, дающую им ложное представление об этих врагах человека. Точно так же придется изъять из обихода детей и сказку Льва Толстого «Три медведя», где такая же — чисто народная — симпатия к этим губителям деревенских коров.
И что делать с народной сказкой «Финист — ясный сокол», где серый волк представлен малышам как благодетель и друг человека? И с народной сказкой «Волшебное кольцо», где благодетелем и другом человека выступает зловредный мышонок?
— Да, я теперь вижу и сам, что поступил необдуманно, — ответил бы, вздыхая, Владимир Васьковский. — Но будьте добры, объясните, пожалуйста, почему же народ, а вслед за ним и великий народный поэт забывают во время своего общения с детьми, что миллионами рублей исчисляется вред, наносимый зайцами нашим огородам и плодовым деревьям? Почему те самые крестьяне, которые кровно заинтересованы в истреблении хищников, внушают своим малышам пылкое сочувствие к ним?
— Объяснить это, конечно, нетрудно! — ответила бы детская Комиссия Союза писателей. — Дело в том, что тысячелетним своим педагогическим опытом народ имел возможность убедиться, что, сколько бы ни влюбляли младенца в сереньких и беленьких заинек, заек и заюшек, этот младенец, когда станет мужчиной, с удовольствием примет участие в охоте на зайцев. Никакая сказка, услышанная или прочтенная в детстве, не помешает ему бить их без всякой пощады. Создавая свои бессмертные детские песни и сказки, народ очень хорошо понимал, что они совсем не для того предназначены, чтобы заблаговременно осведомлять младенцев, какие звери будут им впоследствии вредны, а какие полезны. У детской сказки есть другие задачи, в тысячу раз более серьезные, чем эта классификация зверей.
— Какие же это задачи? — спросил бы присмиревший Владимир Васьковский.
— Задачи немалые! — ответила бы Комиссия Союза писателей по детской литературе. — И даже, можно сказать, колоссальные. Но раньше всего обратите внимание, что, выполняя эти важные задачи, наши народные сказки, равно как и сказки великих писателей, относятся с откровенным презрением к предлагаемым вами мерилам для определения их полезного действия. Это выразилось, например, в народной сказке, чрезвычайно любимой детьми, — «О сером волке и Иване-царевиче», где, словно в насмешку над вашими принципами, волк выступает большим добряком, добывающим своему другу Ивану и златогривого коня, и жар-птицу, и Елену Прекрасную, так что дети с самого начала отдают все свои симпатии волку. Это выразилось также и в сказке про другого волка, написанной Львом Толстым, где волк изображен вольнолюбивым мудрецом, отказывающимся во имя свободы от сытой, обеспеченной жизни.
А медведи — всевозможные Мишки, Топтыгины, Михаилы Потапычи — нужно ли говорить, какими обаятельными для миллионов детей сделал их тот же народ! И кто не знает, что самые, так сказать, задушевные игрушки для малых ребят это именно Мишки, деревянные, тряпичные, плюшевые, — изготовленные специально затем, чтобы ребята могли гладить их, баюкать, жалеть и ласкать, укутывать их в лоскутки, кормить воображаемой кашей, защищать от воображаемых бед. И нужно быть лунатиком, совершенно оторванным от подлинных реальностей жизни, чтобы, увидев у какого-нибудь Вани плюшевого медвежонка в руках, отнять у него эту игрушку из боязни, что он, когда станет Иваном, не пойдет с ружьем или рогатиной на живого лесного медведя.
Так — или приблизительно так — должна была ответить Комиссия по детской литературе от имени Союза писателей. Но, к великому моему изумлению, она ответила ему совершенно иначе.
«Вы правы в самой постановке (!) вопроса, — заявила она с первых же слов. — К сожалению (?), некоторые наши писатели, работавшие в области (так и сказано: „работавшие в области“) детской сказки и детского дошкольного рассказа, действительно ради занимательности совершили ошибки, наделяя вреднейших зверей, птиц и насекомых качествами положительных героев».
Дикий ответ, канцелярский. Ведь при таком подходе к детской сказке окажутся глубоко ошибочными и замечательная сказка Жуковского о том же благодетельном волке, где поэт вслед за народом прославляет доброту и гуманность волков, и сказка Льва Толстого о медведе на повозке, где ребячьи сердца так и влекутся к медведю, и пушкинская сказка о Салтане, вызвавшая симпатии детей к комару. Кто из нас в детстве не хлопал в ладоши, не радовался, когда читавшие нам сказку доходили до знаменитых стихов:
Чуду царь Салтан дивится,
А комар-то злится, злится
И впился комар как раз
Тетке прямо в правый глаз.
Повариха побледнела,
Обмерла и окривела.
Слуги, сватья и сестра
С криком ловят комара…
и т. д.
Почему же, спрашивается, Пушкин, Жуковский, Толстой совершили эту странную «ошибку»?
Комиссия по детской литературе ответила на этот вопрос таким легкомысленным вздором:
«Объяснялось это, на наш взгляд, — так и написала она, пренебрежением к правде жизни, незнанием родной природы».
Установив таким косвенным образом, что не только Чарушин и я, но и Пушкин, и Жуковский, и Лев Толстой, а с ними заодно и Некрасов не знали родной природы и относились пренебрежительно к жизненной правде, Комиссия по детской литературе тут же заявила, вопреки очевидности, что русский народ в своем фольклоре почти не придает положительных черт каким-нибудь вредным животным, то есть предпочла умолчать о вышеназванных зайцах, волках, мышах и медведях.
Ради чего же допустила она все эти отклонения от истины? А ради того, чтобы сделать из них соответствующий административно-практический запретительный вывод: опера композитора Красева была признана вредной и уже больше не звучала в эфире.
Повторяю: приемы и методы нашего критика чрезвычайно типичны для многих подобных высказываний. И конечно, я не стал бы так долго на них останавливаться, если бы в их основе не лежало одно заблуждение, имеющее мировоззренческий, принципиальный характер.
Как было сказано на предыдущих страницах, народ тысячелетним своим педагогическим опытом пришел к непоколебимой уверенности, что те сказочные образы, которые окружают ребенка в первые годы его бытия, не останутся в его уме неподвижными, а в процессе его развития и роста, под влиянием жизненной практики, подвергнутся большой переоценке. В данном случае к народу вполне применимо утверждение Энгельса, что «люди мыслили диалектически задолго до того, как узнали, что такое диалектика…».[95]
Представить себе жизнь ребенка в виде процесса, то есть в беспрерывном движении, изменении, развитии, многим и сейчас не под силу. Этим людям все еще порою мерещится, что ребенок есть просто сундук, в который что положишь, то и вынешь. Положишь любовь к волку, или к комару, или к мухе так эта любовь и останется в нем до самого конца его жизни. И они стараются напихать туда, в этот сундук, возможно больше хороших вещей и очень удивляются, когда вынимают оттуда совсем не то, что туда положили.
Не подозревая о диалектичности детского возраста, они топорнейшим образом думают, что, если ребенку в качестве умственной пищи дать, скажем, некое а, то это а так и останется в нем в виде а и не преобразится в б, или в, или г. Они забывают, что как яйцо не похоже на курицу, как семя не похоже на дерево, так и трехлетний младенец не похож на того человека, который из него выйдет впоследствии. Ребенок есть только черновик человека, и многое в этом черновике будет зачеркнуто, и многое пририсовано заново, покуда из большеглазого и щекастого Юрика выйдет Павлов, Циолковский или самый низкопробный деляга.
Из того, что ребенок в три года переживает период ломания игрушек, отнюдь не следует, что к пятнадцатилетнему возрасту он сделается взломщиком несгораемых касс.
Педагоги, не учитывающие диалектического развития ребячьего возраста, именно так и думают. Совсем как та беременная, которая горько заплакала, узнав, что у ее утробного младенца, в начале второго или третьего месяца, появились жабры и хвост: «Не хочу, чтобы мой Ваня был хвостатенький!» — не подозревая, что и жабры и хвост исчезнут у него еще до рождения.
Эти нехитрые люди воображают, что каждая сказка, которую расскажешь младенцу, так-таки до гроба и останется в нем со всей своей моралью и фантастикой и определит собою всю его дальнейшую жизнь.
На этой наивной уверенности спекулировали все гонители сказок еще во времена педологии.
В Ростове-на-Дону некто П. (не Передонов ли?) тиснул в ту пору статью, где грозно осуждал знаменитую сказку о Мальчике с пальчик за то, что в сказке изображены людоеды. Должно быть, он полагал, что ребенок, прочитавший эту сказку, вырастет и сам людоедом.
— Почему вы питаетесь человеческим мясом? — в ужасе спросят у него окружающие.
— Мне в детстве прочитали сказку о Мальчике с пальчик.
А в Оренбурге какой-то Булгаков так прямо и напечатал на белой бумаге, что волшебная сказка — это школа полового разврата, потому что, например, в сказке «Золушка» злая мачеха, которая из одной только потребности мучить насыпает своей падчерице золы в чечевицу, есть, несомненно, садистка, а принц, приходящий в восторг от башмачка бедной Золушки, есть замаскированный фетишист женских ножек![96]
В г. Горьком А.Т-ва напечатала тогда статейку о том, что ребенок, наслушавшись сказок, проникнется психологией морального безразличия, начнет стремиться не к коллективному, а к индивидуальному счастью — очевидно, станет растратчиком или скупщиком краденого.[97]
Сажая его в тюрьму за решетку, судья так и скажет ему:
— Не читали бы вы в детстве «Кота в сапогах»!
Гонители сказок спекулировали именно на убеждении невежд, будто нет такого сказочного образа, такого сюжета, которые не оставались бы законсервированными в детском уме на двадцать и тридцать лет, не подвергаясь никаким метаморфозам. Пугали простодушных читателей бессмысленной басней о том, что, если пятилетнему мальчику прочитать, например, о ковре-самолете, он, достигнув тридцатилетнего возраста, и слышать не захочет ни о каких Днепростроях, а пребудет до конца своих дней мечтателем, романтиком, мистиком.
Чем же от этого давнего, ныне забытого бреда отличается мысль вышеназванного забайкальского жителя (и всех авторитетных товарищей, объявивших себя солидарными с ним), будто ребенок, которому в детстве прочитают «Волчишку» Евгения Чарушина, на всю жизнь сохранит в своей душе горячую привязанность к волкам? И будто, прослушав сказку о храбром комарике, победившем злого паука, ребенок, даже сделавшись взрослым, уже никогда не станет убивать комаров?
И там и здесь — схоластическая, средневековая мысль, будто понятия и представления ребенка есть нечто застывшее, данное раз навсегда.
Нет, объекты симпатий ребенка с течением времени будут меняться не раз. Сегодня — одни, завтра — другие. Поэтому сказочники — и в первую голову народные скалочники — не слишком-то бывают озабочены выбором этих объектов, установлением их вреда или пользы.
И мне остается повторить слово в слово, что было сказано мною на одной из предыдущих страниц — в предисловии к циклу моих сказок.
Цель сказочников — иная. Она заключается в том, чтобы какою угодно ценою воспитать в ребенке человечность — эту дивную способность человека волноваться чужими несчастьями, радоваться радостям другого, переживать чужую судьбу, как свою.
* * *
Все, о чем повествуется в настоящей главе, происходило лет десять назад. Нынче в Комиссии по детской литературе Союза писателей уже другой, обновленный состав, нисколько не ответственный за тот документ, который я сейчас процитировал. Но значит ли это, что уже не существует самозванных блюстителей народного блага, готовых отнимать у детей то или иное произведение искусства на основе своих схоластических догматов, бесконечно далеких от подлинных реальностей жизни?
В том-то и горе, что эти догматы страшно живучи.
Ибо, во-первых, они все еще импонируют наивным умам своей кажущейся, мнимой логичностью.
А во-вторых, всякий, кто использует их для полемических выпадов против той или иной детской книжки, тем самым присваивает себе благородную роль горячего поборника общественной пользы, а роль эта весьма соблазнительна особенно для тартюфов и человеков в футляре.
Поэтому искоренить из нашего обихода такие методы критической мысли не так-то легко, и было бы нелепо надеяться на быстрый и стремительный успех. Еще будут рецидивы — и не раз. Борьба предстоит упорная. И я буду искренне рад, если окажется, что в настоящей главе мне удалось хоть отчасти, хоть в самой незначительной степени пошатнуть этот порочный критический метод, показав на первом попавшемся конкретном примере полную непригодность подобных приемов для решения важнейшего вопроса о педагогической ценности той или иной детской книги.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.