Долг, который невозможно востребовать

В действительности проблема с условиями мира заключалась не в том, что они были слишком жесткими, а в том, что союзники не могли заставить Германию их исполнять, – то есть не в том, что Германия не могла платить долги, а в том, что с нее не получалось их истребовать. В 1870–1873 годах немцы оккупировали обширные территории на севере Франции и не уходили с них до выплаты контрибуции. Напротив, после Первой мировой победители установили окончательную сумму репараций только в 1921 году – уже после снятия морской блокады и при минимальном военном присутствии в Рейнской области. Вместо того чтобы использовать оккупацию как стимул для выплаты репараций, союзники – точнее, французы – пытались использовать угрозу расширения оккупации, чтобы предотвратить дефолт. Это было ошибочным шагом с психологической точки зрения – у немцев возникало искушение сделать ставку на то, что французы блефуют, как опрометчиво предположил Кейнс в 1922 году. Альтернативой этому была добровольная уплата репараций, но, как и следовало ожидать, демократически избранные политики совсем не торопились вводить для этой цели новые налоги. Веймарским политикам – в том числе тем из них, кто искренне считал, что Германия должна выполнять условия мирного договора, – приходилось лавировать между финансовыми претензиями собственных избирателей и бывших врагов Германии. Проще говоря, союзники хотели компенсации за причиненный им войной ущерб, а германские избиратели – за понесенные ими с 1914 года тяготы.

Согласно данным по германскому бюджету, на исполнение условий Версальского договора с 1920 по 1923 год реально было потрачено от 6,54 до 7,63 миллиарда золотых марок. Это составляло примерно 20% расходов федерального правительства и 10% госрасходов в целом. Иными словами, в 1920 году репарации обеспечивали одну пятую бюджетного дефицита федерального правительства, а в 1921 году – более двух третей 123. Однако даже за вычетом репараций общие госрасходы все равно составляли около 33% чистого национального продукта – притом что довоенный уровень не превышал 18% 124. И хотя без репараций инфляция, наверное, была бы ниже, а госдоходы – выше, от бюджетного дефицита это Германию, скорее всего, не избавило бы. Более того, если бы страна волшебным образом избавилась от репараций, вполне могли вырасти внутренние расходы.

Помимо консолидированного долга, реальная стоимость обслуживания которого все время снижалась, германские репарации собственным гражданам – так можно назвать внутренние расходы – включали в себя рост зарплат в государственном секторе, пособия по безработице, выплату которых наполовину финансировало федеральное правительство, субсидии на жилищное строительство и на снижение продовольственных цен 125. Не стоит забывать и о пенсиях для 800 тысяч раненых, 533 тысяч солдатских вдов и 1,2 миллиона сирот 126. Однако хуже всего была бюджетная дыра, которую создавали железные дороги и почта: на долю железнодорожного ведомства приходилась между 1920 и 1923 годом четверть дефицита федерального бюджета. Отчасти это было связано с закупками нового подвижного состава и с неспособностью индексировать тарифы на грузовые и пассажирские перевозки в условиях инфляции 127. Однако свою роль сыграло и стремление правительства поддерживать уровень занятости, приводившее к хроническому раздуванию штатов 128. Ситуация в почтовой, телефонной и телеграфной системе была аналогичной 129. Вдобавок в 1919 и 1920 годах до 6% расходов федерального правительства уходили на программу по восстановлению торгового флота, которая также была нацелена на поддержку занятости в судостроительной отрасли 130. Эти “внутренние репарации” способствовали росту германского бюджетного дефицита намного больше, чем выплаты бывшим противникам.

Разумеется, с подобными проблемами сталкивались все участвовавшие в войне страны. Их долговое бремя было настолько велико, что правительства не могли одновременно выплачивать проценты по долгу и выделять средства на социальные блага, которые политики обещали предоставить избирателям после войны. Типичный список этих благ огласил британский министр реконструкции Кристофер Аддисон в феврале 1918 года:

Программа по обеспечению нормальных жилищных условий… включающая в себя закупки стройматериалов и приобретение крупных земельных участков… широкомасштабная передача земель в распоряжение государства для раздела на мелкие хозяйства, расселения солдат, лесонасаждения и мелиорации… ремонт дорог, железных дорог и железнодорожной техники… временное частичное или полное финансирование государством определенных отраслей промышленности… расширение страхования по безработице для смягчения ожидаемой в переходный период дезорганизации промышленности… укрепление здравоохранения – как централизованного, так и на местном уровне 131.

Аддисон считал, что “не стоит подчинять все выплате долга”. По его мнению, Британия должна была быть готова “нести расходы для скорейшего максимального повышения производительности в стране”. Это сильно напоминает аргументы, звучавшие в послевоенной Германии. Разница в том, что в Англии победили сторонники обслуживания и погашения долга, а в Германии – сторонники социальных расходов. Поэтому в Англии инфляция в 1921 году сменилась дефляцией, а в Германии печатный станок продолжал работать, пока марка окончательно не рухнула.

Уже в 1922 году инфляция настолько сократила германский государственный долг, что в долларовом выражении он стал практически таким же (1,3 миллиарда долларов), как в 1914 году (1,2 миллиарда долларов). Напротив, британский долг почти в десять раз превышал довоенный уровень, а американский увеличился больше чем в сто раз (см. табл. 45). Спустя шесть лет из-за германской гиперинфляции и возвращения Великобритании к довоенному валютному паритету разрыв стал еще заметнее. Совокупный долг федерального правительства и германских земель в 1913 году равнялся приблизительно 40% от ВНП, а в 1928 году – всего 8,4%. Напротив, британский госдолг, составлявший в 1913 году 30,5% от ВНП, вырос к 1928 году до чудовищных 178% 132. Несмотря на требования сторонников “полной ревальвации”, имперский министр финансов Ганс Лютер сумел фактически аннулировать германский военный долг. Готовя в феврале 1924 года третье распоряжение о чрезвычайном налоге, обещавшее умеренное (на 10–15%) повышение стоимости частных закладных и долговых расписок, он подчеркнуто исключил введение подобных мер для еще остававшихся в обращении военных облигаций на 60 миллионов марок (вплоть до выплаты репараций). Недаром Георг Рейман во время войны предсказывал, что в Германии повторится Солонова сисахфия[63] 133.

Таблица 45. Государственный долг некоторых стран (млрд долл. США) в 1914 и 1922 гг.

источник: Bankers Trust Company, French Public Finance, p. 137.

Выбор между инфляцией и дефляцией имел важные макроэкономические и, соответственно, социальные последствия. В “Трактате о денежной реформе” Кейнс объяснял это относительно просто: правительство, стремящееся сбалансировать бюджет и вернуть валюту к довоенному курсу, рискует повредить производству и занятости, а правительство, мирящееся с бюджетным дефицитом и с инфляцией, повышает производство и занятость – за счет держателей облигаций и других “бумажных” накоплений. Так, в Великобритании война оплачивалась – с лихвой, потому что реальная стоимость военного займа фактически росла, – с помощью дефляции, что означало безработицу для рабочего класса; в то время как в Германии (и, разумеется, в России) за нее платили владельцы ценных бумаг.

Но что было предпочтительнее? В своем “Трактате” Кейнс писал, что инфляция “пагубнее” дефляции в том, что касается “распределения благ”, однако влияние дефляции на “производство благ” вреднее. Поэтому, при всем сочувствии к среднему классу, “которому мы обязаны большей частью культурных ценностей”, он предпочитал инфляцию, “ибо для обедневшего мира вызвать безработицу вреднее, чем разочаровать класс рантье” 134. При этом Кейнс специально выделил как исключение из этого правила “такую чрезмерную инфляцию, как, например, в Германии”, однако этот важный нюанс со временем был забыт. Например, Фрэнк Грэм считал, что “с точки зрения соотношения материальных прибылей и убытков” германская инфляция “была скорее выгодна” 135. Еще в 1960-х годах эту идею выдвигали в числе прочих Лаурсен и Педерсен. По их мнению, в 1920, 1921 и 1922 годах не только росло производство, но и возрастали объемы инвестиций, что создавало потенциал для устойчивого роста, который не удалось задействовать только из-за неблагоприятных условий, сложившихся после 1924 года 136. Как доказательство своей правоты сторонники этого взгляда приводят тот факт, что в 1920–1922 годах в Германии был необычайно высокий по международным меркам уровень занятости 137. Именно это Грэм имел в виду, когда писал, что “Германии процесс перехода к стабильной денежно-кредитной структуре после войны обошелся в реальном выражении дешевле”, чем Англии и США 138. Большинство современных учебников по экономической истории также старательно подчеркивают сравнительные преимущества инфляции – в тех случаях, когда она не превращается в гиперинфляцию 139. Как следствие, альтернативная политика считается путем к медленному росту, низким инвестициям и высокой безработице.

Объясняя выбор между инфляцией и дефляцией в каждом конкретном случае, историки ссылаются на социальные факторы и политическую культуру. Так, утверждается, что в Великобритании некоторые социальные группы, материальным интересам которых дефляция скорее вредила, все равно поддерживали “здравую идею” устойчивой валюты по экономически иррациональным причинам, ассоциируя гладстоновские традиции с прочными моральными устоями 140. Франция избрала средний курс, умеренно девальвировав госдолг, что свидетельствовало о сравнительно высоком, но не абсолютном влиянии рантье во французском обществе. В Италии конфликт вокруг “распределения благ” оказалось невозможно разрешить в рамках парламентской системы, поэтому валюта была стабилизирована только при диктатуре Муссолини. Между тем в Германии влиятельная часть буржуазии – предприниматели и административно-деловая элита – перешла на сторону рабочего класса, поддержав инфляционную политику ради быстрого физического роста германской промышленности за счет акционеров, банков и держателей облигаций. Если раньше было принято считать, что выгоду от инфляции получал только большой бизнес, пользовавшийся преимуществами низкой реальной процентной ставки, низких налогов и низкого валютного курса, то теперь считается, что у рабочих тоже дела обстояли относительно неплохо 141. С этой точки зрения инфляция выглядит незапланированным результатом консенсуса между промышленниками, профсоюзами и другими социальными группами, настроенными против дефляции 142. Соответственно, рантье оказывались в проигрыше, но в целом и для общественного благосостояния, и для справедливого распределения благ инфляция была лучше, чем дефляция 143. Имелись у этого и политические последствия. Хайнц Халлер в своей знаменитой статье рассчитал, что для того, чтобы сбалансировать бюджет без дополнительных заимствований со стороны государства, налоги должны были превысить 35% от национального дохода. Нам такой уровень налогообложения может показаться весьма скромным, но, как пишет Халлер, в начале 1920-х годов он был бы политически неприемлем. По его мнению, инфляция “гарантировала Веймарской республике парламентскую форму правления”, так как любые попытки стабилизации бюджетной и денежно-кредитной политики приводили бы к политическому кризису 144.

В сущности, все эти оправдания инфляции были в ходу уже в 1920-х годах. В июне 1922 года, на встрече с американским послом в Берлине, Ратенау (тогда бывший министром иностранных дел) и промышленник Гуго Стиннес предложили два разных, но не противоречащих друг другу объяснения германской политики:

[Ратенау] утверждал… что инфляция не вреднее для экономики, чем ограничение арендной платы, и что она отбирает средства только у имущих и отдает неимущим, а это – вполне уместная мера в такой бедной стране, как Германия. Стиннес… заявил, что речь идет о выборе между инфляцией и революцией – и что он предпочитает инфляцию 145.

Стиннес считал инфляцию “единственным способом обеспечить населению постоянную занятость, требующуюся для выживания нации” 146. “Дать работу трем миллионам солдат, вернувшихся с войны, было политически необходимо, – позднее объяснял он Хафтону. – Выбор был прост: кошелек или жизнь” 147. Аналогичным образом высказывался и Мельхиор:

В тот момент это было необходимо с политической и социальной точки зрения и… если бы инфляцию удалось взять под контроль, экономика в долгосрочной перспективе не пострадала бы. Никто не планировал раскручивать инфляцию… Но она помогала создавать новый капитал, который позволял промышленности давать работу возвращающимся с фронта солдатам 148.

Он также уверял, что убыточность государственных железных дорог позволяла “не увольнять 100 тысяч работников… которые, оказавшись на пособии, могли бы обратиться к политическому радикализму” 149. Макс Варбург в ноябре 1923 года высказался еще яснее: “Остановить инфляцию значило бы вызвать революцию” 150. Так думали не только предприниматели. Профсоюзный функционер Пауль Умбрейт, выступая против сокращения социальных расходов, фактически говорил о том же: “Если экономические и социальные последствия друг другу противоречат, предпочтение следует оказывать социальным интересам” 151.

Между тем есть серьезные причины сомневаться в справедливости этих аргументов. Инфляция причиняет намного больше вреда, чем считали Грэм или Лаурсен с Педерсеном. Итальянский экономист Костантино Брешиани-Туррони, автор одной из первых серьезных работ на эту тему, писал в 1931 году, что инфляция приводила к падению производительности труда, нерациональному распределению ресурсов, “сильнейшей разбалансировке экономического механизма” и “рекордному для мирного времени разорению определенных общественных слоев”, а также разрушала здоровье и мораль народа:

Она лишала смысла бережливость… Она уничтожала… моральные и интеллектуальные ценности… Она отравляла германский народ, распространяя в обществе дух спекуляции и отвращая людей от честного труда. Она непрерывно порождала политический и моральный хаос… [Более того,] укрепляя экономические позиции тех слоев общества, которые были опорой “правых” партий – то есть промышленников и финансистов, – она играла на руку политической реакции и антидемократическим силам 152.

Хотя в целом Кейнс одобрял инфляцию, у него также можно встретить похожие высказывания. В “Экономических последствиях” он, как известно, отмечал (приписывая эту точку зрения Ленину), что “наилучшим средством, чтобы расстроить капиталистическую систему, является разложение системы денежного обращения”:

Непрерывно производя все новые выпуски кредитных билетов, правительство может тайно и незаметно конфисковать значительную часть богатств своих подданных. Посредством такого приема оно не только конфискует, но конфискует произвольно; и между тем как этот процесс многих доводит до нищеты, он также обогащает некоторых… Зрелище такого произвольного перераспределения богатств подрывает не только обеспеченность порядка, но и веру в справедливость существующего распределения богатств. Те, кому эта система приносит неожиданную прибыль… превращаются в спекулянтов, которые становятся предметом ненависти буржуазии, разоренной ростом бумажного обращения, равно как и пролетариата. По мере того как увеличивается количество бумажных денег… все постоянные отношения между должником и кредитором, которые образуют в конечном счете основу капитализма, приходят в такое внутреннее расстройство, что теряют почти всякий смысл… Не может быть более хитрого, более верного средства для того, чтобы опрокинуть основу общества… В России и Австро-Венгрии этот процесс достиг такой степени, на которой деньги для внешней торговли практически стали непригодны… Здесь бедствия существования и разложение общественного порядка слишком явны, чтобы нужно было анализировать их; эти страны уже на деле переживают то, что для прочей Европы еще находится в области ожиданий[64], 153.

Результаты современных исследований в основном подтверждают эти выводы. В частности, в работе Линденлауба, где подробно анализируется ситуация в машиностроительной отрасли, ставится под сомнение идея о том, что инфляция стимулировала инвестиции. Судя по всему, рост цен (точнее, неуверенность в будущих ценах), наоборот, отпугивал инвесторов. Новые капитальные проекты машиностроительные компании начинали в 1920 году, когда цены стабилизировались, причем в 1921 году, после возобновления инфляции, многие из этих проектов были заброшены 154. В любом случае трудно отрицать, что все преимущества, которые могла приносить инфляция в 1921 и 1922 годах, были при гиперинфляции нивелированы резким спадом производства и занятости. Кроме того, как убедительно доказывает Балдерстон, именно разрушительное воздействие инфляции на банковскую систему и на рынок капитала было непосредственной причиной того, что Германия особенно сильно пострадала от Великой депрессии 1929–1932 годов 155. Таким образом, с точки зрения экономики, издержки инфляции явно перевешивали ее выгоды.

Социологические объяснения различий между результатами, к которым пришли разные страны, слишком упрощают ситуацию. Они склонны игнорировать тот факт, что с точки зрения государственного бюджета основной конфликт шел между держателями государственного долга и налогоплательщиками – и что между этими группами не было четкой границы. Война значительно увеличила количество держателей облигаций во всех странах. Если проанализировать подписку на все девять германских военных займов, окажется, что в почти половине случаев речь идет о сумме до 200 марок. Для последних четырех займов доля мелких подписок составляла в среднем 59% 156. В 1924 году держателями примерно 12% британского внутреннего государственного долга были мелкие вкладчики 157. Кроме того, часто забывают, что многие из крупных держателей облигаций военного займа были не частными инвесторами, а институциональными, которые, покупая эти облигации, выступали в интересах мелких клиентов. Так действовали страховые компании, сберегательные кассы и так далее. Скажем, 5,5% британского долга в 1924 году принадлежали страховым компаниям, а 8,9% – расчетным банкам.

В то же время росло количество людей, плативших прямые налоги. В Великобритании число плательщиков подоходного налога увеличилось более чем втрое – с 1 130 тысяч в 1913/1914 годах до 3 547 тысяч в 1918/1919 годах. При этом процент наемных работников в этой группе вырос с 0 до 58%. На их долю приходились только около 2,5% чистого дохода от подоходного налога, однако вряд ли этим людям были безразличны те 3,72 фунта, которые каждый из них в среднем заплатил в 1918/1919 годах 158. В Германии средний класс постоянно задерживал уплату налогов, чтобы инфляция успела уменьшить их в реальном выражении. В результате в общей налоговой выручке постоянно росла доля налога, удерживавшегося из зарплат работодателем. Поэтому германских налогоплательщиков из рабочего класса прямой налог волновал особенно сильно. Также следует учитывать послевоенные изменения избирательного законодательства, ранее предусматривавшего в большинстве стран имущественный ценз. Можно было бы предположить, что демократизация увеличит политическое представительство людей, которые не платили прямых налогов и не имели облигаций военного займа. Однако в действительности в Великобритании до войны соотношение избирателей и плательщиков подоходного налога составляло 6,8 к 1, а в 1918 году стало составлять 6 к 1 – то есть количество налогоплательщиков увеличилось сильнее, чем количество избирателей (на 214% по сравнению с 177%).

Это означает, что любимый социологами классовый анализ в данном случае просто не работает, так как ключевые группы – держатели облигаций, налогоплательщики и избиратели – слишком сильно изменились за время войны и стали пересекаться необъяснимым в рамках старой классовой модели образом. Те, кто в чем-то выигрывал, могли одновременно проиграть в чем-то другом. Характерным примером были германские крестьяне 159. Так, жертвы, на которые пошла британская элита перед 1914 годом (смирившись с дополнительным подоходным налогом и с налогом на наследство) и во время войны, после войны до некоторой степени компенсировались ростом ее доходов и реальной стоимости ее финансовых активов. Германские богачи, напротив, до войны с успехом избегали роста прямых налогов, а после войны пострадали от инфляции, которая обесценила их номинированные в марках ценные бумаги. В каком-то смысле европейский средний класс оказался перед выбором – получать доход по облигациям военного займа и терять его из-за налогов или избегать налогов и терять доход по облигациям из-за инфляции.

Вполне очевидно, какой вариант был опаснее с политической точки зрения. Британский средний класс мог сетовать на “проблемы с прислугой” и на прочие признаки сравнительного обеднения по меркам 1914 года, но упорно сохранял лояльность парламентскому консерватизму. Между тем в Германии инфляция нанесла смертельный удар уважению среднего класса к парламентаризму. Как справедливо отмечал в ноябре 1923 года прусский министр юстиции Хуго ам Ценхофф, “подобный крах правого порядка не может не поколебать уважение к закону и доверие к государству” 160. Началом конца “буржуазных партий” в Германии стали выборы 1924 года. Шесть лет спустя многие избиратели, перешедшие тогда к недолговечным образованиям вроде Экономической партии, обратились к национал-социализму 161.

Гитлер с самого начала резко выступал против инфляции. Еще в 1922 году он говорил, что “слабая республика разбрасывается резаной бумагой, чтобы дать своим партийным функционерам возможность жрать вволю”. Манифест нацистской партии провозглашал в 1930 году, когда она добилась больших электоральных успехов: “Прочие партии могут сколько угодно мириться с воровской инфляцией и признавать мошенническую республику, но национал-социализм призовет к ответу воров и предателей”. “Я прослежу, чтобы цены оставались стабильными, – обещал Гитлер избирателям. – А мои штурмовики мне в этом помогут” 162. Хотя нацистская пропаганда активно эксплуатировала боевое прошлое “неизвестного солдата” Гитлера (и летчика-эксперта Геринга) – вплоть до использования парадов инвалидов войны в предвыборной кампании 163, – на деле нацистское движение было лишь косвенным продуктом “фронтового опыта”. Примерно 38% избирателей, голосовавших в 1933 году за нацистов, в год окончания войны было не больше 16 лет, а самая крупная ветеранская ассоциация была основана СДПГ, а не НСДАП 164. Именно послевоенный экономический кризис, а вовсе не Первая мировая, породил нацизм – а с ним и новую войну.