ПИСЬМО РАХИЛЬ ФРАДИС-МИЛЬНЕР[19] (Черновицы). Подготовили к печати Илья Эренбург, Р. Ковнатор.

ПИСЬМО РАХИЛЬ ФРАДИС-МИЛЬНЕР[19] (Черновицы).

Подготовили к печати Илья Эренбург, Р. Ковнатор.

Мы жили в Черновицах. 6 июля пришли враги. Мы не смогли эвакуироваться: муж работал в военном автогараже, ребенок заболел.

Евреев согнали в гетто и стали отсылать в Транснистрию. [После того, как выслали 50000[20] людей, высылки были временно приостановлены. 7 июня 1942 года их возобновили и][21] мы попали в первую очередь.

Ночью пришли румынские жандармы. Мы знали, что нас ждет смерть, а трехлетний ребенок безмятежно спал. Я его разбудила, дала ему игрушку — медвежонка, и сказала, что мы едем в гости к его двоюродному братику.

Нас повезли в Тульчинский уезд на каменоломню. Там мы пробыли 10 дней почти без еды, варили борщ из травы. Вместе с нами отправили умалишенных из еврейской больницы, их не кормили, и они душили друг друга. Потом нас перевели в Четвертиновку, так как на каменоломню прибыла новая партия евреев из Черновиц.

Всех разместили в селах Тульчинского уезда — в конюшнях и свинарниках. Били, издевались. В середине августа приехали немцы, вызвали всех и спросили, хотели бы мы работать. Они сказали, что возьмут нас на работу и будут хорошо кормить.

13 августа прислали грузовики, приехали две легковые машины с немецким начальством из Винницы. Стариков, больных, матерей с грудными детьми и многодетных отделили, работоспособных и матерей с одним или двумя детьми погнали пешком.

Мы перешли через реку Буг. Там разделили навеки людей. Многие мужья остались без жен, дети без родителей или наоборот... Нам повезло: мы оказались вместе — я, муж и Шура. Мы прибыли в Немиров. Там был лагерь для местных евреев — их было человек 200-300, все молодые и здоровые (остальные были уже убиты). Нас привезли к ним во двор, мы просидели ночь, а на рассвете показались немировские евреи в лохмотьях, с ранами на босых ногах. Когда они увидели наших детей, они стали кричать и плакать. Матери вспоминали своих замученных малюток. Мы с трудом верили их рассказам. Один рассказал, что убили его жену и трех детей, другой, что у него убили родителей, братьев и сестер, третий, что замучили его беременную жену.

К утру возле лагеря собрались украинцы. Мой ребенок выделялся золотыми волосами и голубенькими глазенками. Он всем нравился, и одна украинка предложила мне, что она его усыновит: ”Все равно вас убьют, жалко ребенка, отдайте его мне”. Но я не могла отдать Шуру.

В три часа дня нас перевели в наш лагерь. Когда мы к нему приблизились, еще больший ужас охватил нас. Это было здание старой синагоги, полное перьев от разодранных подушек.

Всюду валялись кофточки, детские туфельки, старая посуда, но больше всего было перьев. Оказалось, что в эту синагогу немцы согнали немировских евреев и отсюда повели их на казнь. Хорошие вещи забрали, а старые остались. В подушках искали золото и потому разорвали их. Нас окружили колючей проволокой и заперли. Приезжали полицмейстер Гениг и его помощник ”Крошка”.

Вечером пригнали к нам стариков, больных и детей, которых румыны отказались оставить на их стороне. Это было страшное зрелище...

20 августа утром устроили перепись: отобрали работоспособных, человек 200, оставались еще 100 стариков и больных, 60 детей. Полицмейстер Гениг, улыбаясь, сказал: ”Еще один нескромный вопрос — кто из женщин в положении?” Назвалась Блау, женщина на восьмом месяце, мать пятилетнего ребенка. Он ее записал, потом всем приказал собраться, идти без детей на работу. Оставались только матери с грудными детьми. Я решила — пусть застрелят, а Шуру я не оставлю. Я стою с ним. Ко мне подошла молодая женщина в слезах и сказала: ”У меня ребенок десяти месяцев, я боюсь остаться, чтобы меня не застрелили”. Я ей предложила, чтобы она оставила ребенка мне.

Я осталась в лагере. Другие уходили работать — на шоссе и возвращались, когда уже смеркалось. Запрещалась всякая связь с населением. Выдавали раз в день гороховую похлебку без соли и без жиров и 100 г хлеба. Дети умирали от голода. На счастье, некоторые украинки бросали детям немного фруктов и хлеба. Я как единственная смыслящая в медицине (по образованию я провизор) была назначена врачом лагеря и имела возможность иногда ходить в аптеку и украдкой приносила детям немного еды. Это была капля в море. Люди работали как рабы, не могли даже помыться, чуть что — палка. Стражники напивались и ночью избивали всех. Немецкое начальство забирало все пригодные вещи. 6 сентября адъютант полицмейстера проверял нас. Он подозвал меня, чтобы помочь ему разобрать имена. Шура заплакал, я ему рукой показала, что нельзя стоять рядом со мной. Немец заметил и сказал: ”Пусть ребенок подойдет к своей мамочке”.

13 сентября, в два часа дня подъехала машина: полицмейстер Гениг, ”Крошка” и его помощник — украинец, которого звали ”Вилли”. Они объявили, что 14 сентября все дети и нетрудоспособные будут направлены в другой лагерь, чтобы ”не мешать работать”. Они составили списки больных, стариков и детей. Остальных осматривали, как лошадей. Кто небодро шел или чем-либо не понравился, попадал в черный список. Мы поняли все. Муж схватил Шуру, зажал ему рот и перелез через проволоку. В дом его не впустили, но оставили в огороде.

Ночь с 13 на 14 сентября. Большое двухэтажное здание синагоги. Света не было. У некоторых нашлись огарки, зажгли их. Каждая мать держит на руках ребенка и прощается с ним. Все понимают, что это— смерть, но не хотят верить. Старый раввин из Польши читает молитву ”О детях”, старики и старухи ему помогают. Раздирающие душу крики, вопли, некоторые дети постарше стараются утешать родителей. Картина такая страшная, что наши грубые сторожа и те молчат.

14 сентября. Людей подняли до рассвета, погнали на работу, чтобы они не мешали... Я тоже пошла. Я не знала, что с мужем и ребенком — живы ли они, или попали в лапы убийц.

Некоторые матери пошли на работу с детьми, некоторые старухи принарядились и тоже пошли на работу, пытаясь уйти от смерти.

Эсэсовцы тщательно осматривали ряды, извлекали всех детей. Шесть матерей пошли на смерть со своими детьми, они хотели облегчить детям последние минуты. Сура Кац из Черновиц (муж ее был на фронте) пошла на смерть с шестью мальчиками. Вайнер пошла с больной девочкой, Легер, молодая женщина из Липкан, молила палачей, чтобы ей разрешили умереть с ее двенадцатилетней дочкой, красавицей Тамарой.

Когда мы шли на работу, мы встретили машины со стариками и детьми из лагеря Чуков и Вороновицы. Мы видели издали, как машины останавливались, как стреляли. Потом палачи рассказывали, что заставляли обреченных раздеться догола, грудных детей бросали живыми в могилы. Матерей заставляли смотреть, как убивали их детей.

В лагере Чукове находился наш приятель из Единец, адвокат Давид Лернер с женой и шестилетней девочкой, а также родителями жены — Аксельрод. Когда в сентябре убивали детей, им удалось спрятать девочку в мешок. Девочка была умная и тихая, и она была спасена. В течение трех недель отец носил девочку с собой на работу и ребенок все время жил в мешке. Через три недели наш зверь ”Крошка” приехал забирать хорошие вещи. Он подошел к мешку и ударил его ногой. Девочка вскрикнула и была раскрыта. Дикая злоба овладела палачом, он бил отца, бил ребенка и забрал у них все вещи, оставив всю семью почти без одежды. Все-таки девочку он не убил, она осталась в лагере и всю зиму прожила в смертном страхе, ожидая каждый день смерти. 5 февраля при второй ”акции” девочка была взята вместе с бабушкой. Безумный страх овладел ребенком, она так кричала всю дорогу на санях, что детское сердечко не выдержало и оборвалось. Бабушка принесла ребенка к роковой яме уже мертвым. Мать, узнав об этом, сошла с ума, ее расстреляли, вскоре убили отца, так погибла вся семья.

Когда вечером мы вернулись в лагерь, было тихо и пусто, как на кладбище. Вскоре приехал полицмейстер и вызвал меня. Он спросил, где я была и где теперь мой ребенок. Я ответила, что была на работе, а где мой ребенок — это он знает лучше меня. Он ничего не сказал, уехал.

Ночью вернулся муж. Он оставил ребенка у одной украинки Анны Рудой, и та обещала найти ему пристанище. Мы успели кинуть ей все наши вещи через ограду, и ребенок был на время обеспечен. На другой день явился ”Крошка”, обыскал погреб, чердак — повсюду искал моего мальчика. ”Твоего блондинчика не было на машине, — сказал он мне. — ”Я хорошо знаю твоего мальчика”. — Он его заметил, когда была перекличка...

Анна Рудая передала моего ребенка Поле Медвецкой, которой я навеки обязана. Шесть месяцев она его берегла, как зеницу ока...

Он называл ее мамой и очень любил.

21 сентября нас перевели в село Бугаков. Там был другой немецкий комендант, но он подчинялся немировским властям: Генигу, ”Крошке” и ”Вилли”. Меня назначили медицинским работником для трех еврейских лагерей: Бугаков, Заруденцы и Березовка. Трудно рассказать, что испытывали люди в этих лагерях. Немцы мне говорили: ”лечи их кнутом”. Немногие старые люди, ускользнувшие от расстрела, не выдержали и свалились. Их палками гнали на работу. Старика Аксельрода из Буковины в субботу палками погнали на работу. В воскресенье он умер. У старой Брунвассер была закупорка вен на обеих ногах. Ее тащили за волосы, сбросили вниз с лестницы, два дня спустя она умерла. Вскоре умерли все остальные. Заболели молодые. Пришла зима.

Мы спали на морозной земле. Ели впроголодь. Начались эпидемии. Теплых вещей не было, а стояли сильные морозы. Били. Больше всех над нами издевался старший надсмотрщик Майндл, особенно он терзал моего мужа, которого он называл ”проклятым инженером”.

Ребенка я все время не видела и с ума сходила от мысли, что, может быть, немцы его нашли. В начале января мне удалось тайно пробраться к нему. Когда я подошла к калитке, сердце так билось, будто выскочит. Я оглядывалась, чтобы меня не заметили. Дверь открыла Медвецкая и крикнула: ”Шура, посмотри, кто пришел?!” Но Шура меня не признал, был тихий и грустный, прятался за Полю. Только когда я взяла его на руки и сняла с себя платки, он начал все вспоминать. Медвецкая мне рассказала, что он не выходит из комнаты, даже двора не видит. Его научили, что он племянник из Киева и зовут его Александр Бакаленко. Когда входили чужие, он прятался. Когда я уходила, Шурик дал яблоко: ”Для папы”. Он спросил меня, правда ли, что всех детей убили, и назвал своих товарищей по именам. Я горячо поблагодарила Медвецкую и ушла.

Я ходила из лагеря в лагерь, старалась, как могла, облегчить страдания больных. А больных становилось все больше, больных и босых — последняя пара ботинок или туфель сносилась... Утром больные не могли встать. У меня начальство требовало списки больных, я не давала, зная, что это означает верную смерть. Многие понимали, что нам не уйти от смерти. Единственная была надежда, что придет Красная Армия, хотя мы были уверены, что в последнюю минуту нас немцы убьют.

2 февраля поздно вечером меня отозвал в сторону полицейский и сказал: ”Докторша, смотрите, чтобы завтра все, кто держится на ногах, вышли на работу”. Я поняла, что дело серьезное, и предупредила больных, но они не поверили. Муж мой был болен, он остался, остались почти все больные. В 12 часов дня подъехала вереница саней и много полицейских во главе с немцем Майндлом. Подъехал также ”Вилли” из Немирова. Я слышала, как Майндл сказал: ”Больных и босых...”

Я спряталась позади, чтобы меня не заставили указать больных. Началось нечто ужасное: за волосы полуголых людей вытаскивали на снег. Забрали всех, кому было больше 40—45 лет, а также всех, у кого не было одежды или обуви. Во дворе делили на две группы. Те, кто еще может работать, и смертники. Рядом со мной стояла моя подруга, Гринберг из Бухареста, красивая женщина 30 лет, хорошо одетая, но в рваных туфлях. Ее заметили и потащили к смертникам, а вслед и меня, потому что на мне тоже были старые фланелевые туфли. Она говорила: ”Я здорова”, ей отвечали: ”У тебя нет обуви”.

Я подумала о Шурике, и это придало мне силы. Мой муж стоял в группе трудоспособных. В последнюю минуту, когда нас повели к саням, мне удалось перебежать в другую группу и спрятаться. Моя подруга тоже попыталась перебежать, ее заметили и сильно избили. Молодая девушка 18 лет умоляла, чтобы ей разрешили пойти на смерть с матерью, ей разрешили. А когда она уже сидела в санях, она испугалась и захотела вернуться, но ее не пустили. Одна женщина приняла яд и давала дочери, но та отказалась. Один парень пытался убежать, его застрелили. Через час смертников увезли, а остальных погнали в лагерь. В 10 часов вечера, когда вернулись здоровые с работы, они увидели, что нет матери, сестер или отца.

4 февраля 1943 года нас перевели в Заруденцы — там расстреляли две трети лагеря, и освободилось место.

Я приходила сюда 1 февраля проверить больных, и моим глазам представилась страшная картина. Люди, покрытые лохмотьями, босые, с телами, истерзанными чесоткой и столь разнообразными язвами, которых в обычное время никогда и не встретишь, сидели на полу на каких-то тряпках и серьезно, озабоченно били вшей. Они были так заняты своей работой, что даже не обратили внимания на мой приход. И вдруг движение, крики, люди вскакивают, глаза блестят, некоторые плачут. В чем дело? Привезли хлеб... и, о счастье, дают по целой буханке хлеба на каждого человека! Это что-то небывалое, новое, вероятно спасение близко, думают несчастные. Оказалось, что аккуратные немцы, зная, что 5-го будет ”акция” и несколько дней нельзя будет точно знать количество необходимого хлеба, так как сразу будет неизвестно, сколько людей останется, решили выдать авансом по целому хлебу. Об этом расчете мы узнали уже после того, как сами очутились в Заруденцском лагере смерти.

По дороге снова отобрали всех, кто плохо шел, и посадили на сани. Смертников собрали в Чукове — из Немирова, Березовки, Заруденец, Бугакова. Там их продержали двое суток голыми, без еды и без воды, а потом убили.

На работе мастер Дер рассказывал нам, что он присутствовал при казни (он назвал ее ”die Action”) и что это вовсе не так страшно, как мы думаем. Потом мы узнали, что мастера Дер и Майндл, хотя и числились служащими фирмы, где мы работали, были эсэсовцами.

...Суровый, зимний рассвет, еще темно, а нас уже нагайками выгоняют на работу. Наспех несчастные завязывают мешочки с соломой вокруг порванных ботинок, чтобы не отморозить ноги. Одевают старые одеяла на голову, обвязывают веревками и становятся в ряды. Нас несколько раз тщательно пересчитывают и выгоняют на дорогу. Тяжело поднимаются измученные, израненные ноги; намокшие тряпки с соломой мы еле вытягиваем из глубокого снега, а снег все сыплет и сыплет без конца. Нас гонят около 5 километров. Дойдя до места работы, мы облегченно вздыхаем, берем лопаты и начинаем чистить снег. Вдруг волнение: ”Черный” едет!” (Майндл). В глазах у всех дикий страх, неистово движутся лопаты, каждый старается сделаться меньше, незаметнее, чтобы не обратить на себя внимание. ”Оставляйте работу, — кричит он, — вы должны пройти 8 километров отсюда с лопатами и там очистить дорогу”.

Белая безбрежная степь, глубокий снег, вьюга, кружат хлопья снега так, что почти ничего не видать. На санях сидит черный высокий немец и с пеной у рта, с длинным кнутом в руке, гонит 200 несчастных человеческих теней. Ноги становятся все тяжелее, сердце готово выскочить из груди, кажется, мы не выдержим этого дикого марша. Но инстинкт жизни силен, мы боремся и приходим к назначенному месту. Сани останавливаются, и злобный насмешливый взор, полный наслаждения, останавливается на измученных людях.

Я ходила с другими на работу: счищали снег.

7 февраля ко мне подошла незнакомая женщина и сказала:

”Я сестра Поли Медвецкой. Заберите Шуру, на нее донесли, и она его спрятала у дальней родственницы”.

Она сказала, что в Немирове прятали несколько еврейских детей, но их нашли и 5 февраля всех убили. Остался только Шура.

Что мне делать? Когда я еще работала докторшей в лагерях, я иногда заходила к крестьянам и лечила их. Делала я это с большой опасностью, так как Майндл сказал: ”Если узнаю, что ты зашла в украинский дом, я тебя застрелю на месте”.

Но в этих деревнях не было врача, и я не могла отказать, когда меня просили зайти к больному. Рядом с нашим лагерем жила семья Кирилла Баранчука. Я часто туда заходила, потому что у них был болен отец. Баранчук мне однажды сказал, что таких людей, как мы, он бы у себя на груди спрятал и перенес бы через Буг.

О нем я и вспомнила. Я попросила сестру Поли Медвецкой пойти к Баранчуку и сказать, что я его на коленях прошу поехать в Немиров, взять к себе на несколько дней мальчика, а там что-нибудь надумаем.

Дорогой дядя Кирилл спас Шурика, привез его из Немирова, завернув в свою шубу. Там жена его и дети — Настя и Нина — окружили мальчика любовью. Они приходили на шоссе и рассказывали, что мальчик жив и молится за нас.

Мы решили убежать — надо было спасти Шурика.

26 февраля в 2 часа ночи муж сказал: ”Поднимайся”. Мы выждали, когда полицейский зашел греться, и перелезли через проволоку. Мы пошли к Кириллу Баранчуку. Они нас хорошо приняли, а ведь это грозило им смертью. Мы пробыли там 4 дня, пришли в себя, и 2 марта Кирилл Баранчук вместе со своим дядей Онисием Змерзлым отвезли нас в Перепелицы, к Бугу. Село было полно немецких пограничников, никто не хотел нас впустить. Мы знали, что терять нам нечего, и в 3 часа ночи мы пошли наугад через Буг. Муж с ребенком на руках шел впереди. Была темная ночь. Лед начал таять, я попала по колено в воду и вывихнула ногу, но не вскрикнула. Шурик заметил это, но и он молчал. Наконец, мы на том берегу.

Крестьяне нас впустили в хату, мы отогрелись, отдохнули, потом нам дали крестьянскую одежду. Мы пошли пешком к Могилеву-Подольскому, выдавая себя за киевских беженцев. 10 марта мы пришли в Могилев и там попали в гетто. Было еще много издеватепьств и мучений, но мы дождались того дня, когда пришла Красная Армия. Мы можем свободно жить... Но на всю жизнь останутся страшные раны: от рук немцев погибли мои дорогие родители, два молодых брата, старший с женой и двумя детьми, младший — талантливый музыкант. Погибли мать и сестра мужа. Сердце мое как камень — мне кажется, если бы его резали, так и кровь не текла бы.