ИЗ ДНЕВНИКА СКУЛЬПТОРА РИВОША (Рига). Подготовили к печати Василий Гроссман и Р. Ковнатор.
ИЗ ДНЕВНИКА СКУЛЬПТОРА РИВОША (Рига).
Подготовили к печати Василий Гроссман и Р. Ковнатор.
На Московском Форштадте начинают огораживать несколько кварталов — строят гетто. Перед нами ожило средневековье. Евреям запрещено покупать в лавках, читать газеты и... курить.
Организовался так называемый Юденрат — представители местных евреев. Еврейский совет должен заботиться о медицинской помощи, о размещении евреев и т.п. В него вошли Г.Минскер, Блуменау, Кауфер, М. Минц. На рукаве у них голубая повязка со звездой, на груди и спине конечно тоже по звезде — словом, разукрасили их вовсю. Юденрат помещался на ул. Лачплеша, около Московской, в бывшей школе.
В городе много самоубийств, главным образом, среди врачей.
Мой маленький сынок Димочка стал пугливым, нервным. Как только завидит на улице немецкого солдата, тотчас бежит в дом. Бедный ребенок боится, он не понимает даже, что такое еврей. Нашей крошке дочурке хорошо, она еще совсем глупая, она не знает ни горя, ни страха...
Мама с Московского Форштадта принесла съестное. Еврейские порции, конечно, гораздо меньше нормальных, к тому же продукты самого низшего качества. Мама разбита виденным и слышанным.
Забор вокруг гетто строят усердно, местами уже натягивают колючую проволоку.
На Московском Форштадте рябит в глазах от желтых звезд. Мужчин почти не видать, только старухи и дети. Но не видно ни одного играющего ребенка, все, как загнанные зверьки, боязливо держатся около матерей или сидят в подворотнях.
Со всех сторон тянутся тележники-евреи с разным хламом. Большой бывший школьный двор битком набит народом. И здесь совсем мало мужчин, большинство женщин; у них печальные лица, заплаканные глаза. Вдоль забора — горы мебели, хлам, который разрешили взять с собой после выселения. Часть мебели расклеилась от дождя.
Встречаем знакомых, — нет никого, кто не потерял бы близких родственников. Встретили Ноэми Ваг. Она решила уйти из жизни, так как ее мужа Моню сожгли живьем в синагоге. Она производит впечатление не вполне нормальной.
Встретили Феню Фальк, ее мужа и брата забрали. На руках у нее больная мать, маленький сын Феликс, невестка с двумя крошечными детьми. Мне больно было видеть, как она осунулась и постарела. Когда-то я с ней катался на шоссе на велосипеде, и она меня пугала. Дурачились, она мчалась прямо на встречные автомобили. Я сердился, ругал ее, но она уверяла, что с ней никогда не может случиться ничего плохого, она говорила, что умрет, когда будет совсем-совсем старенькой... Кто может знать свою судьбу? Теперь смерть занесла над ней свою страшную, палаческую гитлеровскую лапу...
Бетти Марковна рассказала мне случай с ее падчерицей Геди. Геди — тип красивой северной арийки, высокая, прекрасно сложенная: светлая блондинка с васильковыми глазами, прямым носом. Она выросла в Вене и, естественно, великолепно говорит по-немецки. На улице ее остановил немецкий офицер и резко обвинил в провокации за то, что она нацепила еврейские звезды. Когда она спокойно заявила, что нет никакой причины для волнения, так как она в полном праве носить эти ”знаки отличия”, он рассвирепел вконец.
Психологическая загадка. Последние месяцы перед войной я работал в мастерской, где нас было четверо — Ной Карлис, мастер Л., я и еще один парень неопределенной профессии по имени Анравс. Про него мне рассказывали всякие нелестные истории и, вообще, всячески настраивали против него. У меня с ним не было никаких отношений, ни плохих, ни хороших. Когда я очутился вне закона, все бывшие друзья детства — арийцы, все друзья по работе исчезли, и тут, как чудо, является А. Пришел и просто заявил, что хочет помочь мне и моей семье, что готов сделать все, что будет в его силах. Он сказал, что решил взять работу по ремонту поврежденных войной фасадов домов, а меня устроить у себя. Он стал приносить Диме гостинцы, играл с ним, словом, проявлял глубокий интерес к нашей судьбе. Для этого нужна была немалая доля душевной стойкости и благородства. Есть большая человеческая радость в том, чтобы в беде находить друзей...
В гетто евреев начали выселять по районам. Первыми идут жители центральных районов. Многим перебравшимся на Московский Форштадт, но поселившимся не на входящих в гетто улицах, опять приходится искать и менять свое жилье.
Приезжала из Лимбажи Димкина Меланья, плакала и умоляла отдать мальчика. Я готов был согласиться, но Аля заявила, что если нам суждено погибнуть, так она не хочет оставить сироту. Право распоряжаться детьми принадлежит матери, — Димочку Меланье не дали.
Вечер. Ветер, осенний проливной дождь. В такую погоду чувствуешь себя спокойнее, знаешь, что непрошеные гости не пожалуют. Сижу с Алей и Димочкой на кровати и, уйдя в свои мысли, напеваю советскую песенку. Димочка взобрался к матери на колени. Вдруг я слышу ее возглас: ”Димочка, что с тобой, солнышко, чего ты плачешь?” Димочка не отвечает, он весь красный и трется лицом о ее шею. Сквозь слезы он говорит тихим голосом: ”Папочка поет советскую песенку, она мне так нравится, я давно ее не слыхал. Мамочка, только бы немцы ее не услыхали”. У Али по щекам текут слезы. Я закуриваю папиросу. Маленькое существо, у него уже разбито сердечко. А я и не думал, что мой сынок так глубоко переживает...
Наступает и наш черед перебраться в гетто.
Пошел с Алей искать жилье.
Я стараюсь всячески ее успокоить, отвлечь от темных мыслей, расписываю, как мы устроимся, уверяю, что сделаю даже голубятню на чердаке. Мы целуемся и шутим, так как мы хотим обмануть друг друга. Темнеет. Мы отправляемся за Двину; может быть, в последний раз совершаем мы этот путь. Идем под руку, в близости мы хотим найти утешение.
Завтра мы должны покинуть свое насиженное, любимое гнездо, свой родной дом. С невыразимой тоской хожу по комнатам; злоба, отчаяние душат меня. Димочка тоже в страшном волнении. И все напоминает, чтобы мы не забыли забрать его игрушки. Он перечисляет свое добро: гипсовые собаки и слоны, кубики, и поезд, и грузовики. В тревоге он говорит: ”Мамочка, а что если немцы не дадут забрать мой аэроплан, ты сможешь его спрятать?” Как взрослый, он успокаивает мать: ”Если заберут мою кроватку, мамочка, ты не огорчайся, я же могу у вас спать”.
Утро. Осенний ветер.
Двое полицейских, с портфелями, с деловым видом, в сопровождении дворничихи, появляются на дворе. Они проходят важно, презрительно осматривают нашу квартиру.
Я иду искать извозчика.
Евреям на арийской телеге, с арийской лошадью и арийским кучером ездить не разрешается, — это, видимо, тоже считается осквернением расы. Но мы решаем пренебречь этим распоряжением.
Грузим воз. Воз растет, куча хлама на дворе убывает. Натягиваем веревки. Надо прощаться...
Воз медленно, но верно приближается к цели. Мост уже позади. Мы все ближе и ближе к колючей проволоке. Воз с Московской сворачивает на ул. Лачплеша. Справа забор, еще несколько минут, и мы въезжаем в ворота гетто. Садовниковская улица. Грубый булыжник, воз покачивается и трясется. Впереди нас и за нами тоже возы. Улицы полны народу. Вот и наша ”квартира”: Маза Калну ул., дом 11/9/7, кв. 5. Взяв разбег, лошадь, сопя, втаскивает воз в ворота. Наскоро втаскиваем барахло и запираем его пока в сарай. Направляюсь к Гутманам — втаскивать вещи стариков. На Лудзас улице, около маленького домика, меня кто-то окликает. Вижу в окне знакомого жестянщика Маркушевича. Он очень просит зайти на несколько минут, ему хочется закурить и заодно поболтать. У Маркушевича большая семья, несколько взрослых дочек, одна с детьми, все живут в одной комнате. Жена его, хотя ей и не больше 40 лет, выглядит, как настоящая старуха, Спрашиваю, где он работает и как живет. Не жалуется, он всю жизнь нуждался, и нужда ему близка, как мать. Работает он у немцев. Я думал, что к нему, как к мастеру-специалисту, отношение лучше и положение его легче. Когда я высказал это предположение, он даже отшатнулся: ”Что вы, что вы, стану я для них работать как специалист и приносить им пользу; они даже не знают, что я умею резать жесть. Я работаю как чернорабочий. Если я даже буду подыхать с голоду, так все равно им не скажу, что я жестянщик”. Эта встреча осталась у меня светлым пятнышком. Маленький, никем не отмеченный, никем не замеченный, храбрый и сильный духом человек! После этой встречи я его в гетто не видел, наверно, расстреляли.
Приехал последний воз с мелкими пожитками и дровами. Извозчик торопится, и поэтому дрова просто скидывает во дворе. Идет дождь, оставить их на дворе нельзя, мы дружно беремся за работу. Аля, хоть и устала, но тащит поленья, не отставая от меня. Цапкин выбежал во двор, Аля волнуется, не пропал бы. Я рад, что у нее сохранилась забота о коте, значит она ”жива”. Серьезное беспокойство вызывает дочка. Мы ее оставили у Мими, а гетто могут закрыть в любую минуту. Нас ведь не предупреждают о всяких мерах и распоряжениях, но ставят перед совершившимся фактом. В течение нескольких минут выселяют, забирают на работу, без предупреждения расстреливают.
Я лично думаю, что девочку вообще лучше оставить там. Мими ее не бросит, а девочка не мальчик, что она неарийка доказать нельзя. Правда, Мими стара, но если она даже умрет, то соседи воспитают девочку. Если мы спасемся, мы ее найдем, если погибнем, она вырастет и будет жить без нас. Но с Алей я боюсь даже говорить об этом.
Пришла мама. ”Друзья” Роммы для ночлега предложили ей только стул, — она на нем и просидела всю ночь. Бедная мама, наверное, она позавидовала папе, что он давно умер. Поглядел я на нее, и мне стало страшно. Как люди в горе быстро тают!
Аля и мама весь вечер измеряют и спорят, что где поставить. Меня это мало интересует, и я в их дела не вмешиваюсь. Мы начинаем привыкать и к новому месту, мы медленно перерождаемся и скоро станем другими людьми. Над Диминой кроваткой висят его любимые картинки. На полу вчетверо сложенный ковер, чтобы девочка не простудилась: ведь мы, собственно, живем в сарае.
На дворе дети играют, бегают, дерутся, а Димочка боится выйти из дому. Выйдя со мной или с Алей, он ни на шаг не отходит от нас.
Наш дом в стороне и поэтому очень-очень тихо. А в центральной части происходит охота — ловля на работу. Занимается этим тройка — немецкий лейтенант Станке, фельдфебель Тухель и местный немец Дралле. Евреи боятся этих работ не работы ради, а боятся того, что при выходе и при возвращении немилосердно бьют. Бьют, как кому нравится, — кулаком, папкой, ногами.
После обеда Аля привела Лидочку. Они обе устали и расстроены, — тяжело им было прощаться с Мими. Мими и наша дворничиха обещали передавать провизию через проволоку.
Наконец, гетто закрыли. Официально заявлено, что вся связь с внешним миром прекращается. При разговоре или передаче через проволоку постовые будут стрелять. Стража у ворот обыскивает всех выходящих на работу и возвращающихся самым тщательным образом, в особенности молодых женщин. Холодными, грязными, грубыми руками под общий смех и замечания они залезают под одежду, шарят по голому телу. У многих женщин после обыска на груди ссадины и кровоподтеки. Мужчин обыскивают поверхностно, но зато бьют всерьез. На следующий день после закрытия гетто в городе поймали еврейского парня, ночевавшего у своей подруги — христианки. Его привели в гетто и расстреляли на дворе караула, для острастки труп не убирался...
Настроение у всех подавленное, чувствуешь себя как в мышеловке. Охота за людьми усилилась, теперь ловят даже ночью по квартирам. Наше положение напоминает рыбную ловлю в аквариуме или охоту в зоологическом саду. В лесу зверь может удрать, спрятаться, сопротивляться, а человек в гетто? Со всех сторон проволока, за нею часовые с оружием, и мы, как скот в загоне...
Я обратился к инженеру Антоколю, работавшему в течение 20 лет в городской управе, как строительный инженер. Антоколь сказал, что во всем гетто нет ни одного печника, и если бы я попробовал им стать, то это было бы благом для гетто.
Весть о том, что Юденрат обзавелся печником, разнеслась по гетто. В тот же вечер у меня объявилась первая просительница.
На другое утро я не успел даже поесть, как раздался стук в дверь. Какой-то мужчина хочет меня видеть. В чем дело? Рассказывает, что недалеко от нас снял бывшую лавку, поселил там свою мать и сестру. Но лавка не имеет печки, пристроить хотя бы маленькую печурку надо. Не успел еще уйти этот заказчик появилась моя кузина Роза Гиршберг. Словом, меня, как видно, не хватит, придется стать ”недоступным”.
Новый неприятный сюрприз — прекратили выдачу молока. Еврейским детям такой роскоши не полагается. Больнице тоже отказали в молоке.
Так как были замечены случаи передачи продуктов через забор, то построили второй ряд проволоки, но, конечно, не за счет улицы, а за счет тротуара. В некоторых местах — на Герсикас, Лазденас и др. тротуары настолько узки, что пройти можно только боком, чтобы не изорвать одежду о колючую проволоку. Толстому человеку вообще не пройти. Во избежание неприятностей, Юденрат распорядился все дворы на примыкающих к периферии гетто улицах соединить между собой; и движение происходит по дворам. Наш двор тоже стал проходным, и мимо наших окон все время снуют люди.
Со знакомым мальчиком Б. Заксом, нашим бывшим зассенгофским соседом, был такой случай. Проходит он по Большой Горной улице. Раздается окрик часового: ”Жид, скажи, который час?” Мальчик отгибает перчатку и, посмотрев на часы, отвечает на вопрос. Солдат направил на него дуло ружья: ”А теперь живо, пока цел, бросай часы в снег!” Так постовые зарабатывают часы.
Вечером купали девочку. Ей хоть бы что, сидела в ванночке, плескалась, как утка, играя и радуясь. Несмотря на гетто, она здоровая и круглая, прямо удовольствие ее держать в руках. Димочка вытирал ей ножки и целовал розовые пятки. Она заливелась смехом и рвала его волосы. Аля и мама от этой идиллии были в восторге. Говорят, только в горе познаются настоящие отношения. Никогда прежде мы с Алей не проявляли друг к другу столько взаимной нежности, заботы и внимания.
После Лидочки в той же воде ”купалась” Аля. Она так похудела, что детская ванночка ей почти впору. Мыльную воду не вылили и мочили в ней белье. Экономия!
7 часов утра. Мама уже встала, затопила плиту, сварила картофель, вскипятила чай. Во время завтрака приходит сын Фридмана Изька со своим приятелем, это — мои ”подмастерья”. У меня в портфеле инструменты, мальчики собирают санки с ящиком для материала, и наша тройка направляется к Герцмарку. По Ерсикас улице идем по такому узкому тротуару, что я прохожу с трудом. Рядом с нами идут на работу русские, латышские рабочие, такие же труженики как и мы, но между нами проволока, и она создает бездну. Стараюсь не видеть и не замечать людей за забором...
Дом номер 5. Старые тяжелые ворота, покосившаяся калитка. Справа большой дом, слева старая, полуразвалившаяся халупа. Крутая, узкая деревянная лестница, ступеньки протерты и стоптаны. Упираюсь в дверь с окошечком, наполовину забитым фанерой. Стучу раз, другой, никто не открывает. Наконец, моя энергия возымела действие, дверь раскрывается. Вхожу, — мансардная, средней величины комната, стены косые и черные, такие же окна, несколько квадратиков заклеены бумагой. Холод, как на дворе. Пол, как латгальская дорога, весь в выбоинах и ямках, по краям бутылками заткнуты крысиные щели. Посреди комнаты стол, табуретка, около нее старый большой топор. У стены облезлая железная кровать, заваленная ворохом тряпья. Хозяйка ”квартиры”, впустив меня, первым делом снова забралась под тряпье. И только после этого она осведомилась, кто я и зачем пришел. Думал, что она выразит радость, но глубоко ошибся. С любопытством вглядываюсь в нее. Это старуха лет 60-70, на ее лице написано такое безразличие ко всему, что становится не по себе. Берусь за разборку плиты и ”исследование” печки, все это находится в жутком состоянии. Мне как ”спецу” придется пораскинуть мозгами, как это все исправить. Глина моя тверда, как камень, мне нужна горячая вода, и я прошу старушку мне помочь. С тем же своим безразличным видом она вылезает из своего логова и отправляется к соседям за горячей водой. Вернувшись, говорит, что вода скоро будет.
От работы мне становится тепло. Снимаю пальто, на стене вижу гвоздь. Спрашиваю — ”скажи, матушка, а у тебя на стенке клопов и мошек нет, можно повесить пальто?” — ”Как же, милый, все есть, и клопы и вши, только можешь спокойно повесить, в такой холод они из дыр не вылезают” — слышу словоохотливый ответ.
Не хочу тревожить старушку, и сам иду за водой, чтобы заодно поглядеть на ее соседей. Рядом с ее дверью еще одна, забитая старым одеялом. Меня впускает маленькая девочка. Комната и кухня приблизительно в таком же состоянии, как у моей старушки, только завалены всяким хламом. Здесь живет большая семья — несколько маленьких детей, подростков, взрослые, старушка. Посреди комнаты на горшке сидит маленькая девочка и играет тряпочкой.
У меня коченеют руки от холодной глины, время от времени опускаю их в горячую воду. Тороплюсь, скоро 4 часа, а у меня впереди ”частный” заказ, за который меня ожидает целое богатство — 2 яйца и пачка махорки.
Я грязен, как трубочист, но настроение приподнятое. Работа когда ею приносишь пользу не только себе, но и людям, которым хочешь помочь, — дает большое удовлетворение. Убеждаюсь, что печник зимой в гетто не менее важное лицо, чем врач во время эпидемии.
Умывшись и поужинав, иду к Фридману. Нужно ”реваншироваться” — он мне как-то дал спичечную коробку махорки, теперь я богат и сам могу угостить. У Фридмана сравнительно хорошая квартирка — комната и маленькая кухня; спать в ней нельзя, но все же помещение. Жена его — очаровательная женщина, в ней чувствуется большая доброта и сердечность. Как в большинстве семей, — у них свой крест. Кроме двоих сыновей моего подручного Изьки и младшего сына 16-ти лет, они имеют еще девочку. Ей 12 лет, но она Диминого роста, калека, с так называемыми сухими ножками. Она целыми днями сидит, вырезает из бумаги нанизывает бусинки или сшивает тряпочки. Она всегда печальная и разговаривает разумно, как взрослая. Она любит, когда к ней приходят дети, но как она должна страдать, видя, как все бегают. Бедную девочку обожают родители и братья. Младший брат старается ее развеселить и насмешить. От мальчика его возраста я такой нежности не ожидал. Пока мы с Фридманом покуриваем и обмениваемся новостями и надеждами, входит сосед из другой квартиры. Он рассказывает, что сегодня работал в Бикерниеках. Они рыли в лесу ямы, длинные и глубокие. ”Без всякого сомнения, — говорит он, — это будущие укрепления, а раз так, значит ждут советского наступления”.
У нас, вернее, у оптимистов, выработалось умение во всех событиях усматривать хорошую сторону. Не знаю, умно ли, глупо ли это, но во всяком случае, так легче жить. Я вменил себе в обязанность в присутствии посторонних, кто бы это ни были, свои или чужие, шутить и подбадривать в несчастьях и неудачах. Я уверен, что эти ямы роются не для укреплений. Но для какой другой цели? Неужели... Отгоняю безумные мысли.
С каждым днем в гетто увеличивается количество нищих. Они ходят по квартирам, собирая съестное. Им подают несколько картофелин, брюкву, тарелку супа. Есть и другого рода нищие, которые не побираются. Я видел на одном дворе на Саркану ул. старичка, занятого выискиванием картофельной шелухи и случайных корочек в мусорной яме. Делал он это с такой опаской, чтобы никто не заметил, что было ясно — это не профессионал. Меня он увидел уже тогда, когда я прошел мимо, и так растерялся, что принял вид, будто занят совсем другим делом.
Муравейник в лесу на случайного прохожего не произведет особого впечатления ?? кучи муравьев, да и только. Вот и наше гетто — внешне все серо, суетливо, напугано, полуголодно. А на деле и в гетто жизнь полна напряжений и трагедий...
В приюте на Садовниковской, в каморке, живет профессор Дубнов и пишет продолжение ”Еврейской истории”. В больнице на Лудзас улице врачи оперируют больных.
Каждый день в гетто несколько похорон. В течение дня по Лудзас улице к кладбищу плетутся простые сани с черным ящиком, за ними 2—3 человека. Иногда сани с ящиком проезжают быстро, значит, родных нет...
Недавно у проволоки опять застрелили молодого парня.
На домах появились объявления-приказы: все евреи обязаны в течение недели сдать все золото, серебро, драгоценности, ковры. По истечении срока будут обыски, несдавшие будут строго наказаны. Нам известно только одно наказание — расстрел.
У нас с Алей по тонкому обручальному кольцу, да у Али еще 23 колечка, вот и все.
Приходят знакомые с просьбой припрятать ценности. Ко многим знакомым ходил на дом, делать ”сейфы”, кому в двери, кому в карниз шкафа, иному под пол, иному в каблук. Серебро я советовал кидать в уборную или зарывать, лишь бы не отдавать немцам.
Недоедание Али сказывается. На днях она долго стояла в очереди, когда уже выстояла свое и собиралась уходить, у нее закружилась голова и с ней случился обморок — первый в ее жизни.
Иду на работу. Открываю дверь. Первое, что вижу — кровать, на ней измученная женщина, рядом с ней под одеялом ребенок с повязанной шеей. У ног кровати, как зверьки прижались друг к другу еще трое ребятишек в пальтишках. У противоположной стены дверь, поставленная на кирпичи, на ней одеяло и несколько серых подушек. Горшок, ведро и стул — вся обстановка. ”Кто вы, зачем вы пришли?” Объясняю, что прислан Юденратом — починить плитку и печку. Справляюсь, нельзя ли ей чем-нибудь помочь. — ”Как вы сможете мне помочь, у меня желчные камни и, кажется, рак. Нам нечем топить и нечего есть”.
В кухне стоит пришибленный человек, его зовут Хаим. Он собственник этого богатства. Начинаю работать. Хаим засуетился, побежал за горячей водой, словом, ожил. Видно, ему страшно оставаться наедине с семьей, он рад чужим людям. В кухне полутьма, часть окна заклеена бумагой. На полу несколько горшков, грязная посуда, корзина мерзлой картошки, ящик, это все. Холод жуткий. И опять из-за двери раздается жалкий страдальческий голос: ”Бедный, мой бедный Хаим, на кого я вас оставляю, что ты будешь делать с этими червячками без меня?”
Стук в дверь, Хаим впускает молодого человека, говорящего по-немецки с заграничным акцентом. Это чешский эмигрант, он три дня ничего не ел, может, что-нибудь для него найдется. Хаим, не говоря ни слова, вытаскивает горшок, в нем вареная в шелухе картошка, еще теплая. Откуда-то он достает чашечку с солью. — ”Кушайте прямо из горшка, тогда она не так быстро стынет, кушайте сколько хотите, картошки хватит, не стесняйтесь”. Хаим выражает сожаление, что у него больше ничего нет. Парень голоден, но он видит, что его угощает нищий, да еще упрашивает другого нищего не стесняться! На прощание Хаим насильно запихивает парню в карман несколько картофелин.
Дни летят, работы все больше и больше. По гетто распространяются слухи один другого фантастичнее. Стараюсь на них не обращать внимания и не думать о них.
В гетто новое объявление: все евреи обязаны немедленно заявить полиции о скрывающихся в пределах гетто неевреях. В случае невыполнения приказа пострадает все гетто.
Говорят, что в гетто скрываются немецкие дезертиры. От знакомого узнал, что была облава, двоих поймали, судя по описанию, один из пойманных тот самый нищий, что выдавал себя за чеха, которого я встретил в доме по Даугавпильской. Жаль парнишку, теперь вместо картошки получит пулю.
По субботам я для Юденрата не работаю. У меня ”выходной день”.
В эту субботу решили отдохнуть и никуда не ходить.
Хотим с Димой лепить снежную бабу, но снег слишком сухой. Сидим дома, держу его на коленях, читаю ”дяди” Пушкина ”Сказку о попе и работнике его Балде”. Это Димина любимая сказка и он может ее слушать без конца. На ковре шалит Лидочка.
Слухи, слухи без конца.
Говорят, что в гетто оставят только работоспособных мужчин, а женщин и детей отправят в лагерь, может быть, в Люблин. Все это очень тревожит, люди теряются в разных догадках и предположениях. Еще только на днях Юденрат получил распоряжение выстроить баню; целое здание дали для устройства различных мастерских. Если гетто устроено всего на несколько месяцев, то зачем надо было выселять из него неевреев, почему мы ведем все это ”строительство”?
Еврейские врачи будто бы получили приказ всех опасно-больных лишать жизни. В Германии, по слухам, в больницах всех тяжелобольных и вообще нежизнеспособных отравляют сладким кофе.
Гетто до крайности взволновано. Нет шума, крика, оживленных бесед. Наоборот, тихо, как на похоронах. Все ждут чего-то страшного, все чувствуют, что гроза разрядится — слезами и кровью.
С минуты на минуту ждем нового приказа. Промелькнуло слово ”акция”. Оно прошло как-то мимо нас, мы его не поняли. Скоро от этого кратенького слова будет стынуть кровь. Ждать пришлось недолго. Появились сразу даже два приказа. Приказ номер 1-й: 28 ноября 1941 года (может быть, я ошибаюсь на несколько дней, точно числа не помню), в 7 час. утра по Садовниковской улице должны собраться все мужчины, начиная с 17-летнего возраста.
Приказ номер 2-й: все неработоспособные мужчины, все женщины и дети должны приготовиться к переселению в лагерь. Каждый имеет право забрать с собой вещей до 20 кг. О дне и часе переселения будет объявлено особо.
После второго приказа — приказ номер 1-й как-то отступил на задний план. Все старики, без исключения, поняли, что им вынесен смертный приговор. Тяжело видеть их — смертников, не знающих за собой никакой вины. К Але пришла ее тетка Софья Осиповна, очень сдержанная старушка. Она сидит, как будто спокойно, только слезы беспрерывно текут. У нее, кроме сына в Америке, никого нет, она просит меня и Алю, когда наступят хорошие времена, передать ему привет, но не рассказывать, как она кончила жизнь. И в эту минуту мать одержала верх, и ею владеет одна мысль — ”зачем сыну лишнее огорчение”.
Все соседи снабжают друг друга чем могут. Теплые вещи, обувь, провизия, все стало общим. Сегодня все щедры и от души делятся всем. Сегодня больше нет ”моего” и ”твоего”, сегодня есть только ”наше”.
По дороге захожу к Магарику. С его женой целуемся, как брат с сестрой. Мне все женщины стали дорогими и любимыми, мне их так жаль, они так геройски держатся. Женщины, я убедился в этом, лучше переносят серьезные потрясения.
Дети инстинктивно чуют свою гибель, они тихи и пришиблены, у них нет ни капризов, ни слез, ни суеты. Мои тоже, как мышки, куда-то забились. Мама движется с окаменелым лицом. Аля отбирает для меня теплые вещи. Теперь вечер, завтра чуть свет уходить. Вернусь ли, увижу ли когда-нибудь моих дорогих?..
Мы знаем, что это наша последняя ночь вместе. Увижу ли я еще Алю. С мамой я больше никогда не проведу ночи под одной крышей — в этом я уверен. Любимая, бедная мама, прости меня, что я бессилен оберечь твою старость.
Мирно тикает будильник, стрелка безжалостно совершает свой путь, часы проходят. На плече у меня голова Али, рубашка в этом месте становится мокрой. Беззвучные тяжелые слезы; что происходит в ее душе, в тысячах таких женских душ, этого никто не знает, потому что этого нельзя передать словами... Будильник все тикает.
На дворе уже суетятся люди. Стоят кучками, маленькими группами. Темно, лиц не видно.
Улица уже полна народу. Выхожу из рядов, забираюсь на крыльцо дома, чтобы увидеть, какой длины колонны. Это странное и страшное зрелище. Оно напоминает грандиозные похороны. Многих стариков ведут под руку молодые. Колонна медленно ползет вперед, на Садовниковской улице останавливается. Видно, власти опасаются ”восстания рабов”, потому что на каждом шагу группы из 4—5 до зубов вооруженных фашистов.
Лютый мороз; чтобы не замерзнуть, большинство приплясывает. Если не глядеть на лица, а смотреть только на ноги, можно подумать, что людям весело. Постепенно колонна теряет свой вид и превращается в большую толпу. Люди меняют свои места. Разыскивают знакомых. Издали вижу своего учителя Григория Яковлевича. Он стоит, опираясь на палку. Его глаза распухли от слез и мороза и превратились в еле заметные щелочки. Он смотрит на меня и у него начинают дрожать губы. От волнения он долго не в состоянии вымолвить слова. Он держится за мою руку и судорожно ее пожимает; ”Прощай, Элик, последний раз тебя вижу. Тяжело знать, что скоро я буду уничтожен, как старая никому ненужная тряпка. Будет уничтожена и моя Фанни... Смотри, не падай духом, ты еще молод, ты доживешь до светлых дней. Вспоминай иногда своего старого учителя и друга. Дай я тебя на прощание поцелую”.
В эту минуту проходит полицейский и выкрикивает распоряжение, что все инвалиды и перевалившие за 60 лет могут отправляться по домам.
Толпа ожила и зажужжала. Вдали слышны команда и громкие немецкие голоса. Быстрым шагом по тротуару приближаются Станке, Тухель и остальные.
Станке обходит наш фронт, как на параде. Речь и приказ его лаконичны: ”Теперь 2 часа, бегом по домам, забрать свои пожитки и к 2 с половиной часам собраться у ворот ”Маленького гетто”. Марш!”
Запыхавшись, вваливаюсь в дом. Уже 10 минут третьего, через 20 минут надо быть у ворот. Необходимые вещи летят в чемодан, инструменты в мешок, и одеяло, подушка — в узел. 10 минут могу посидеть ”спокойно”. Узнаю новость — Лиза Л. родила ребенка, роды были очень тяжелые, но и она и ребенок ”вне опасности”.
Уславливаемся с Алей, что куда бы нас ни отослали, что бы с нами ни случилось, при первой возможности мы даем знать о себе нашим друзьям в Зассенгоф. Мы всегда таким образом сможем найти друг друга. С мамой такого уговора нет, он лишний. У мамы губы холодные, лицо каменное. Девочка спит, лежа на животике, из-под одеяла вылезает розовая пяточка. Я прижимаюсь к ней, пяточке щекотно от усов, и она исчезает под одеялом. Диму прижал сильно-сильно. Но он не крикнул. Что с ним будет, куда их денут? Почему, за что? Ненависть, отчаяние, надежда сплелись в один ком. Он давит и сжимает горло. Самые сильные страдания причиняет нам не наше личное горе, а горе наших близких и любимых.
У ворот ”Маленького гетто” уже толпа. Стража следит за порядком, иногда работает прикладом. У ворот, как статуя, стоит красавец офицер, новый помощник коменданта гетто. Он красив, такие глаза, как у него, редко встретишь, но это не человеческие глаза, а просто органы зрения. Они, как светлое прозрачное стекло, как мертвый красивый камень. В них нет ни злобы, ни скуки, ни любви, ни ненависти; они видят, но ничего не выражают. Искать жалости, пощады в этих глазах так же безнадежно, как заставить их смеяться. Хороший помощник коменданта — слов нет.
Герцмарк встретил своего знакомого С. Финкельштейна. Жил он на Ликснас, 26 и намеревается попасть в свою квартиру. Предложил и нам устроиться там же. Торопимся, чтобы успеть прибыть туда прежде других. В этой квартире Финкельштейн еще вчера жил со своей семьей. У него жена и двухлетняя дочь, ему в данную минуту труднее, чем нам; мы в чужом месте. У него каждая мелочь, каждый предмет вызывает образ жены и девочки. Минутами он напускает на себя удаль, то на него находит волна отчаяния, он кидается навзничь и трясется от рыданий.
Виляну улица (она расположена между Большой Горной и Лудзас) короткая и широкая, как площадь. У Большой Горной новые ворота, ведущие из гетто на ”волю”. Вся улица полна народу. Кое-где строятся в колонны. Расхаживают немцы, набирая людей.
Мои товарищи по несчастью, знающие, что это тяжелейшая работа, ищут случая улизнуть. Наконец, колонна в 120 человек набрана. С Московской сворачиваем на узенькую улочку, ведущую мимо фабрики Брауна, и выходим на Двину. На острове лесопильный завод, а остров соединен с береговой дамбой. На этой дамбе длиной в 200-300 метров и прокладывают этот знаменитый кабель. Место для работы зимой неуютное: ветер так и свищет, и мороз сильный.
У фабричной конторы навес, под ним кирки, лопаты, ломы. Ямы роют приблизительно на расстоянии в три с половиной метра одна от другой, потом дно ям соединяют туннелем. Прокопать его можно только лежа на боку или на животе. Самое неприятное и трудное — добраться до мягкого песка. Не зная земляных работ и не умея обращаться с мерзлой землей, это так же трудно, как вырыть яму в камне. Мне часто приходилось зимой вкапывать заборные столбы, да и на военной службе копал землю, так что меня это не пугает. Физически слабому человеку, конечно, эта работа не под силу и для него она мука.
У нас три начальника. Главный инженер — немец. Крупный мужчина с обветренным красным лицом, холодными крошечными глазками, узкими губами и широким подбородком. Говорят, что в молодости он был любителем бокса и в разговоре, для большей убедительности, любит пользоваться кулаками, а иногда и ногами. Работаем по двое над одной ямой. Один из нас откалывает ломом куски мерзлой земли, другой ее отбрасывает в сторону. Не работать на голодный желудок — замерзнешь, мороз наш самый лучший погоняльщик. Днем на 30 минут нам разрешают собраться кучей, это считается, что мы пообедали. В помещение нас не пускают, там рабочие завода, а мы с ними не имеем права разговаривать. Некоторые рабочие уходят с завода на обед домой. Среди них узнаю хорошего знакомого, мы были с ним большие друзья на фабрике, сотрудничали в разных комиссиях и МОПРе. Незаметно для других сталкиваюсь с ним на дорожке, и несколько минут идем рядом. Он сует мне в карман горсть папирос. ”...Фронт приближается, вот мой адрес... Может быть, он вам пригодится”. Незаметно крепко пожимаем друг другу руки.
Вторая половина дня проходит так же, как первая, только трудней работать — очень холодно и хочется есть. Темнеет, немцы нас наскоро подсчитывают, и мы трогаемся. Вот уже забор гетто, видны ворота. Через мгновение по колонне проносится слово ”акция”. В гетто была ”акция”!
Последние десятки метров мы не шагаем, а бежим. Стража в воротах нас не пересчитывает, обыска нет. Часовой не смотрит на нас, неужели, неужели у него зашевелилась совесть? На бегу узнаю, что часть гетто этой ночью была уведена, было много убитых, весь день работали рабочие команды по уборке трупов. Теперь из ”Маленького гетто” пускают в Большое. Бегу к воротам. Постовой, повернувшись к нам спиной, смотрит куда-то в сторону, теперь никто из них не смотрит нам в глаза. Наконец, я за воротами, я в ”Большом гетто”. Улица пуста, ставни закрыты, на многих окнах спущено затемнение. На краю тротуара следы подков, конский помет и лужи крови. Лужи, пятна, полоски, отдельные капли. Видно, что улицу убирали, но местами встречаются втоптанные в снег перчатки, детские галоши. То и дело наступаешь на маленькие медные трубочки — гильзы револьверных пат[ронов. Не заме]чаю, как попадаю ногой в кровь. Странно — мороз, а она еще липкая.
У нас во дворе ничего не изменилось. Еще светло, но окна в нашем домике затемнены. Стучу два раза в окно, это условный знак. Мама и Аля открывают мне. На них нет лица. В квартирке необычный беспорядок, посуда не мыта, кровати не постланы. Всю ночь не спали, сидели не раздеваясь, и ждали, что за ними придут. Детей уложили одетыми. Вечером уже узнали, что на Католической, Садовниковской и Московской — ”началось”.
Улица усеяна трупами стариков. Стариков не хотят в лагере понапрасну кормить, и для экономии и удобства расстреляли в самом гетто.
В эту ночь многие покончили с собой, в том числе несколько врачей. Алина двоюродная сестра Леля Бордо перерезала на руках артерии себе и своему пятилетнему сыну Жоржику. Их утром нашли в постели, залитых кровью. Жоржик был уже мертв, мать теперь в больнице, ей сделали переливание крови, и она будет жить. К чему спасать Лелю? Постарайтесь вдуматься, на мгновение понять, что должно происходить в душе такой матери, когда она бритвой перерезает артерии на ручках своего обожаемого маленького сына?
Лужи крови за один день стали обычным явлением. Мы проходим мимо них, попадаем ногами. На углу Даугавпильской и Лудзас заходим в дом. Первое, что бросается в глаза, — разбитая топором входная дверь. Первая квартира раскрыта настежь. Кровати разрыты, на полу подушки, одежда, хаос всяких вещей. На столе разные объедки, недопитый чай. Видно, что люди были выгнаны неожиданно и в спешке. В квартире налево дверь полуоткрыта, сильный сквозняк. Проходим через кухню в комнату, в ней разбито окно и гуляет ветер. На кровати кто-то лежит. Подходим и вглядываемся в лицо покойника. Старик, небольшая седая бородка, глаза стеклянным взором упираются в потолок.
Не знаю для чего, прикрываю его опять, даже слежу, чтобы не было щелей — окно ведь выбито. Для первого впечатления достаточно...
Мама, впуская меня, делает знак, чтобы не шумел. В неубранной комнате, на неряшливой кровати, прикрывшись пальто, спит Аля. Дети тоже уснули, хотя всего 7 часов. Алю и детей мама поцелует за меня, надо торопиться.
Те, кто лишились своих, чьи семьи уже угнали, уверены, что и остальных выселят. Они больше не надеются ни на что и смотрят на вещи ясно; они убиты, но трезвы. Мы, у кого родные еще ”дома”, живем надеждой. Мы еще слепы, мы все еще не понимаем всей жестокой последовательности системы ”акций”.
Двое обитателей нашей квартиры работали по уборке и зарыванию трупов. Убитых в пределах гетто было не то 500, не то 600 человек. Как правило, стреляли только в старых и больных, и может быть, случайно убито несколько молодых и детей. Стреляли в голову — знаменитый ”копфшусс”.
Утром, чуть свет, собираемся на месте сборища. День проработал в гавани, грузил уголь. Был опять на ”Кабеле”, ужасно промерз.
В ”Большое гетто”, к семьям нас эти дни не пускают, но полицейские уверяют, что там все спокойно. О том, что стало с первой партией выселенных, ничего толком не знаем. Слухи идут самые разнообразные, среди них один совсем фантастический, будто ни в какой лагерь никого не отправляли, а партиями увели в ближайшие леса и всех без исключения перестреляли из пулеметов.
В полиции нам сказали, что мы сможем раз-два в неделю навещать семьи.
Сегодня, придя с работы, узнал, что пускают в ”Большое гетто”, — своих не видел шесть дней, а в наших условиях шесть дней — это вечность. Не заходя к себе, побежал к воротам. Часовой греется у огня и не интересуется никем; я беспрепятственно выхожу на Лудзас улицу. За эти дни выпал свежий снег и улица покрыта белым ковром, скрывшим все следы недавней трагедии. Пустынность гетто бросается в глаза. Из этого района ведь никого не выселяли, дома битком набиты людьми, а какая безлюдная улица, какая зловещая тишина! Спешу, чтобы не потерять драгоценных минут. Наш двор занесен снегом, только узкие тропочки ведут от дома к дому...
Мы почти не разговариваем, сидим близко-близко, и гладим друг другу руки.
Нарубил на неделю дров, почистил в плите трубу, поел картошки с солью, — и вот уже опять надо прощаться. Прощай, мама, детки, прощай моя родная Ленушка, может быть, через неделю опять приду, а может быть, мы прощаемся навеки!..
За мной закрылась дверь. На небе первые звезды, под ногами скрипит снег. Хочется полной грудью вдыхать зимний воздух, но что-то невыразимо тяжелое сжимает грудь.
За время моего отсутствия увеличилось население нашей квартиры. Появилось несколько совсем старых людей. Они старательно побрили бороды, даже головы, чтобы не было видно седых волос. Изо всех сил они хотят казаться молодыми, ”работоспособными”.
Понемногу начинают укладываться на покой. В наших комнатах темно, слышно перешептывание, отдельные слова, затем наступает гнетущая тишина. Но что это, как будто где-то стучат, совсем близко, и вдруг ночную тишину разрывает дикий крик: ”Ауфмахен, швейнехунде, одер вир шисен!” Мигом мы у окна. Благодаря снегу и луне все ясно видно. Напротив у двухэтажного дома группа вооруженных людей стучит в дверь, вдоль нашего заграждения — усиленная солдатская охрана. Мигом по квартире проносится слово ”акция”. Крик и ругань усиливаются, раздается выстрел, блеснул топор, разлетелись ставни погребного помещения. В погребе свет, в окно влезает солдат, и через несколько минут парадные двери открыты. Мимо открытого окна в погребе промелькнула женщина с дорожным мешком на спине. Со стороны ”Большого гетто” слышны отдельные выстрелы, там происходит то же самое. Из дома напротив начинают выходить согнутые фигуры. Их выстраивают по двое в ряд, у многих женщин на спинах мешки, а на руках ребенок. Взад и вперед шагают солдаты с папиросами в зубах. На дворе мороз, а женщины с детьми все стоят и стоят. Скоро час ночи. Наконец, после половины второго ночи раздается команда, и под веселый говор и брань колонна двинулась по направлению к Лудзас улице. Все чаще и чаще раздаются выстрелы. Каждый выстрел это конец чьей-то жизни. Лежу на кровати, тела не чувствую, души не чувствую — как деревянный. Неужели и маму, Алю, Диму и дочку выгнали из дома? Почему, за что? Нет, это неправда, это мне снится...
В доме уже движение, утро, но на дворе еще темно. Я сегодня на работу не пойду, я должен знать, как прошла ”акция”. Чтобы не быть схваченным охотником за рабами, иду с Герцмарком в технический отдел. Там уже все известно. Прошлой ночью угнали все оставшееся население гетто. На улицах большой беспорядок, к 9 часам должна собраться рабочая команда для уборки. Технический отдел обязан представить людей для работы на... кладбище. Присоединяюсь к ним. Из склада вытаскиваем лопаты, кирки, ломы. На всех улицах видны следы бессонной ночи. Все серы и молчаливы.
Солнце взошло, незаметно наступило светлое утро. Улиц в ”Большом гетто” не узнать. Где вчерашний снег! Он исчез, умят, придавлен и загажен. Я видел улицы после отступления армии, с разбитыми орудиями и повозками, трупы людей и лошадей, всевозможный военный хлам, но то были следы боя, а здесь следы бойни. Улица залита кровью, белый снег за ночь стал серым с красными разводами. Трупы — старики, женщины, дети! Помятые колясочки, детские санки, сумочки, перчатки и галоши, мешочки с продовольствием, бутылочка с соской, в ней замерзшая овсянка, детский ботик. Трупы еще теплые и мягкие, лица залиты кровью, глаза открыты.
Мы должны доставить трупы на кладбище. Укладываем по два на санки или тележку. Когда везем их на тележке, то они колышатся, как живые, а кровь комьями падает на снег.
Мы возим трупы пока только за ворота кладбища, там складываем их рядами — мужчин и женщин отдельно. Члены общин разыскивают у убитых документы. Привезли мальчика лет 12-ти. Прелестный, красивый ребенок в серой шубке с меховым воротничком, в новых сапожках. Он лежит на спине с широко открытыми голубыми глазами. Револьверная пуля попала в затылок, и только часть воротничка залита кровью. Он лежал, как кукла, и как-то не верилось, что еще недавно он был живым, наверное, веселым ребенком.
Нас сменили другие, и теперь мы идем копать могилы. Роем яму у сожженной кладбищенской синагоги. Земля так замерзла, что приходится откалывать куски, как от камня. Не замечаешь, как из закушенной губы идет кровь. Нет ясных мыслей, все какие-то обрывки. Внешне спокоен, закуриваю, сплевываю кровь и продолжаю кусать губы. Наконец, мы пробили замерзший слой земли, вырубаем корни, и яма начинает заметно углубляться. Могила большая, приблизительно 2 на 5 метров. Мы уже по грудь в земле, выроем еще метр и начнем хоронить. Часть трупов уже перенесли, их пока уложили у уцелевших стен синагоги, некоторые прислонены в полусидячем положении.
К нам подходит полицейский и предупреждает, чтобы теперь никто не выходил с кладбища, и не подходил к ограде. Оказывается, что некоторые — крайние — улицы не успели за ночь очистить, и сейчас проведут последнюю колонну. Полицейский предупреждает, что любопытных будут расстреливать. Прислушиваемся и ждем. Ждать не долго, раздаются знакомые окрики. Над оградой появляются головы и плечи конных стражников, за оградой — шарканье многих ног. Железные ворота кладбища не достигают до земли на 25—30 сантиметров. Стоя в яме, можно видеть бесконечное количество ног. Ноги движутся осторожно, мелкими шажками, точно боясь поскользнуться. Все женские, иногда мелькают маленькие, детские ножки; кто-то ощупывает дорогу палкой. В маленьком домике напротив кладбища, в мансардной комнате, раздвинута занавеска, и в окне видны лица нескольких женщин. В них выражение ужаса, немой упрек и сочувствие.
Ноги жертв и головы всадников. Как много они говорят: как ужасны эти ноги, сколько наглости и удовлетворения в этих головах и плечах. У нас нет оружия, есть только ненависть и жажда мести, этим горю не поможешь. За оградой удивительная тишина, изредка слышится детский плач или окрик погонщиков. Ног больше не видно, всадники медленно удаляются. Одна из женщин в окне подносит к глазам платок. Занавеска опускается. Перед нами спокойно лежат и полусидят трупы. Их лица не изменились...
Яма готова, но хоронить будет другая смена, она уже явилась, и мы можем пойти отдохнуть. Почему-то снимаю с руки обручальное кольцо и зарываю на дно могилы. С ним я хороню прошлое и надежду.
Идем к первым воротам, чтобы взглянуть на новопривезенные трупы, может быть, среди них будут близкие. Идем по узкой снежной дорожке, среди старых могил. Солнце уже низко и бросает длинную неровную тень. На этом кладбище похоронен мой отец. Кладбище старое, на нем уже много лет никого не хоронили. Не ждало оно такого наплыва покойников. У ворот ряды трупов не уменьшаются: вхожу и приглядываюсь. Несколько знакомых лиц — старики. За кустами, метров 70 налево от ворот, к готовой могиле спешно несут трупы. Носилки как будто окрашены в красный цвет, так обильно пропитаны они кровью.