Глава 12 ДЕТЕКТИВНАЯ ЛИХОРАДКА

Глава 12

ДЕТЕКТИВНАЯ ЛИХОРАДКА

Лондон,

июль — август 1860

Уичер сошел с поезда на Паддингтонском вокзале в середине субботнего дня, 28 июля, и кеб доставил его вместе с багажом до Пимлико, скорее всего в дом номер 31 по Холивелл-стрит, рядом с Миллбанк-роу. В этом доме снимала комнату его тридцатилетняя незамужняя племянница Сара Уичер, и именно этот адрес он три года спустя зарегистрировал как свое местожительство.[77] В 50-е годы его друг и сослуживец Чарли Филд жил, вместе с женой и тещей, в доме номер 27, а рядом, в доме номер 40, работала прислугой в семье обойщика еще одна племянница Уичера, Мэри-Энн.

Квартал менялся на глазах. На западной его границе достраивался вокзал Виктория, а на северной — Вестминстерский дворец с его готическими шпилями; колокол Биг-Бен был доставлен на башню еще год назад, но на циферблате по-прежнему отсутствовала одна стрелка и боя курантов все еще никто не слышал. Этим летом на новом Вестминстерском мосту установили 13 мощных фонарей: их великолепное свечение порождалось миниатюрными взрывами кислорода и водорода, от которых известковые сердечки раскалялись добела. Однажды теплым январским днем 1861 года в Миллбанке оказался Диккенс и прогулочным шагом направился на запад, вдоль реки. «Я отшагал три мили, — адресовался он к одному из своих корреспондентов, — по великолепной широкой эспланаде; то и дело передо мной возникали огромные фабрики, железнодорожные станции и еще всевозможные сооружения. Я проходил мимо совершенно незнакомых мне, блистающих роскошью улиц, доходящих до самой реки. В далекие времена, когда я катался на лодке по Темзе, на этом берегу были одни лишь пустыри да овраги; то там, то здесь виднелись трактир, ветхая мельница, фабричная труба. С тех пор я ни разу здесь не был и не видел, как менялся облик этих мест, хотя всегда считал, что знаю этот довольно большой город не хуже любого лондонца».

Уичер жил в индустриальной части Миллбанка, где постоянно раздавался шум фабричных машин, а вдоль реки теснились убогие, выкрашенные в желтое дома. Господствовал над местностью огромный шестилистник Миллбанкской тюрьмы. Романисту Энтони Троллопу этот район показался «на редкость угрюмым, можно даже сказать — уродливым». Холивелл-стрит отделялась от тюремной стены только газометрами, лесопильным заводом и мастерскими, где обрабатывали мрамор. На них-то и выходил своей тыльной частью дом 31, фасадом обращенный на большую пивоварню и кладбище. В квартале к северу располагалась фабрика по производству музыкальных инструментов, а на таком же расстоянии к югу — винокуренный завод. Сразу за ним покачивались на приколе баржи с углем, а на противоположном берегу реки располагались огромные гончарные мастерские и распространяющие по всей округе гнилостный запах костедробильни Ламбета. По реке сновали колесные пароходики, доставлявшие лондонцев на работу, а потом — по домам. Лопасти взбивали сливаемые в реку отходы — воздух был спертым, пропахшим нечистотами.

В понедельник, 30 июля, Джек Уичер отправился на работу. Скотленд-Ярд находился недалеко — всего в миле к северу от Холивелл-стрит, и путь туда лежал вдоль Темзы, мимо обшарпанных халуп «Чертовой десятины», затем Вестминстера и Уайтхолла. Вход в полицейское управление для посетителей находился в Большом Скотленд-Ярде, хотя официальный адрес значился как Уайтхолл-плейс, 4. На стене здания красовались большие часы, их циферблат был обращен во двор, на крыше вертелся флюгер. В управлении находились пятьдесят кабинетов. Начиная с 1829 года в них работали сотрудники городской полиции, а с момента своего формирования в 1842 году — в трех небольших помещениях — располагалась служба детективов. Общежитие, в котором квартировал вместе с другими полицейскими-холостяками Фредерик Уильямсон, примыкало к одному из углов Большого Скотленд-Ярда, позади рыбного магазина Гроувза. У другого угла была пивная — перед ней подвыпившая старуха продавала по вечерам в субботу свиные ножки. К северу от Скотленд-Ярда лежала Трафальгарская площадь, южнее протекала Темза.[78]

Сэр Ричард Мейн, чей кабинет также находился в Скотленд-Ярде, ставил Уичера выше других своих сотрудников. По воспоминаниям Тима Кавано, во второй половине 50-х годов «все сложные случаи сэр Ричард поручал Уичеру». Там же, в книге мемуаров, Кавано набрасывает портрет комиссара: «шестидесятилетний мужчина, ростом примерно пять футов восемь дюймов, худощавый, хорошо сложенный, с худым лицом, очень плотно сжатыми губами, седыми волосами и бакенбардами, ястребиным взглядом и небольшой хромотой, что объясняется, вероятно, ревматическим болями в бедренном суставе. На службе его и уважают, и боятся». По возвращении Уичера и Уильямсона в Лондон комиссар, как положено, распорядился оплатить их счета, включая надбавку за работу вне города (одиннадцать шиллингов в день инспектору, шесть — сержанту), и передал Уичеру пачку писем, содержащих предложения по расследованию убийства в доме на Роуд-Хилл. Такие письма на имя Мейна или министра внутренних дел потоком шли на протяжении всего минувшего месяца.

«Хотелось бы поделиться с вами своими соображениями; они, как мне кажется, могут оказаться полезными при разгадке этой тайны, — писал некто мистер Фаррер. — Обращаюсь к вам сугубо конфиденциально и рассчитываю на то, что мое имя не будет предано огласке… Так вот: эта самая Эли Гаф, нянька, возможно, спала в ту ночь с Уильямом Наттом. Ребенок (Кент-младший) проснулся, и они в страхе, что он перебудит весь дом, задушили его, и пока Натт относил тело в туалет, Эли перестелила постель». В постскриптуме говорилось: «Поскольку через жену Уилл Натт связан с семьей прачки, он мог куда-нибудь запрятать ночную рубашку, чтобы навлечь подозрение на других».

Версия о виновности Натта и мисс Гаф была наиболее распространенной. Один из корреспондентов, считающий, что Констанс «самым жестоким образом оболгали и повесили на нее всех собак», обращает внимание на то, что в медицинском заключении говорится о ноже «с загнутым концом», — «очень похоже, что речь идет о сапожном ноже, постоянно находящемся в деле». Натт — сапожник. «Горло перерезано от уха до уха, нож проник в тело до самого позвоночника» — это свидетельствует о решительности и силе удара, вряд ли доступной неуравновешенной шестнадцатилетней девушке; к тому же «у сапожников часто бывает не один нож, а два, и один из них как раз и мог оказаться в туалете».

Той же позиции придерживались безымянный корреспондент из Майл-Энда, капеллан из Бата, фабричный рабочий из Оксбриджа, графство Сомерсетшир, мистер Майнор из Саусворка и некий мистер Дэлтон, отправивший свое письмо из какой-то манчестерской гостиницы. А портной из Чешира требовал взять Элизабет Гаф «под строжайшее наблюдение».

Но наиболее подробное обоснование этой версии дал викарий из Ланкашира, судья городского магистрата:

Хотя подозрения, которыми я хочу поделиться с вами, возникли уже давно, с самого начала расследования, и мы часто говорили о них в домашнем кругу, но до тех пор пока в прессе не прозвучали конкретные имена — я говорю, разумеется, об убийстве в доме Сэмюела Кента, — мне казалось неуместным делать их достоянием общественности.

Разве нельзя предположить, что у няни была интрижка, и она либо проводила любовника к себе, либо он сам достаточно знаком с домом и прилегающими к нему участками, чтобы найти дорогу даже ночью… Изо всех, о ком идет речь, подозрение сразу же падает на одного человека. Это Натт… Если он действительно находится в связи с этой женщиной, разве так уж трудно путем медицинской экспертизы установить, принимала она его ночами или нет? У него в распоряжении имелся весь подручный материал — хотя бы нож — и целая ночь в запасе. Он приходится зятем прачке, и если она знала о том, что происходит между этими двумя, то у нее не могло не возникнуть определенных подозрений — особенно когда он так легко обнаружил тело. Именно прачка могла спрятать ночную рубашку, сразу же изменив тем самым направление поисков в сторону этой взбалмошной девушки — мисс Кент, некоторое время назад убегавшей из дома в мужской одежде. Разумеется, все это одни только подозрения, но в обстоятельствах, когда следствие топчется на месте, невольно приходишь к мысли, что люди, ведущие его, находятся во власти априорных представлений и с порога отвергают или по крайней мере не хотят принимать во внимание все то, что противоречит их взгляду… Некоторый, пусть и небольшой, опыт работы в суде нашего удаленного района позволяет мне рассуждать о вероятных мотивах, какими руководствуются люди в своих деяниях…

В первых числах августа министр внутренних дел сэр Джордж Корнуолл Льюис получил два письма, в которых Элизабет Гаф и ее любовник прямо называются убийцами Сэвила Кента. Автором одного из них был адвокат из Гилдфорда. О деятельности Уичера он отзывается весьма пренебрежительно: «Полицейский может быть хорош в поисках и поимке преступника; но для того, чтобы понять само преступление и раскрыть тайну, необходим интеллект, помноженный на наблюдательность». Другое письмо пришло из Бата, от сэра Джона Эрдли Уилмота, баронета и тоже стряпчего, правда, бывшего. Он обнаружил столь неуемный интерес к делу, что ему даже удалось уговорить мистера Кента позволить ему приехать в дом на Роуд-Хилл и переговорить кое с кем из его обитателей. Горацио Уоддингтон, постоянный заместитель министра внутренних дел — гроза всего министерства, — переслал эти письма Мейну. «Эта версия приобрела популярность, — писал он своим четким почерком на одном из конвертов, — и мне хотелось бы услышать по этому поводу комментарии инспектора Уичера; ведь если у девушки был любовник, кто-то да должен был это знать или хотя бы подозревать». Уичер немедленно представил свои контраргументы («Боюсь, сэр Джон недостаточно изучил факты…»), и Уоддингтон наложил на его докладную следующую резолюцию: «Я склонен согласиться с мнением представителя полиции».

Получив от Эрдли Уилмота очередное послание — на сей раз на роль кандидата в любовники Элизабет Гаф был выдвинут некий солдат, — Уоддингтон написал на конверте: «Впервые слышу об этом солдате. Где он его откопал?» Но это было еще не все. Баронет принялся систематически бомбардировать письмами министерство. «Странное увлечение», — вывел на одном из них постоянный заместитель министра. «Просто мания какая-то» — комментарий к другому. И наконец: «Он что, хочет, чтобы мы взяли его на работу детективом?»

Возникали в письмах и другие подозреваемые. Джордж Лар-кин из Уоппинга спешил поделиться своей версией:

Сэр, три недели подряд у меня не выходило из головы убийство во Фруме. Засыпаю и просыпаюсь с мыслями о нем. И вот меня озарило — ведь настоящий убийца — мистер Кент. Предложенная же им премия — просто уловка. Мне кажется, что мистер Кент прошел в комнату к няне с определенной целью; ребенок проснулся и узнал отца; тот же, опасаясь разоблачения и домашнего скандала, задушил его, после того как няня заснула, а потом он отнес в уборную и перерезал горло.

Житель Блэнфорда по имени Дорсет писал: «Я убежден, что мальчика убила миссис Кент».

Сара Каннигэм, жительница западного Лондона, утверждала, что «постепенно пришла к заключению, что убийцей является брат Уильяма Натта и зять прачки, миссис Олли».

Другой лондонец, подполковник Моэм, проживающий на Гановер-сквер, поделился следующими соображениями:

Позвольте мне со всем почтением… призвать следствие выяснить, не хранился ли в доме, где был убит мальчик, хлороформ… если нет, то не покупали ли его в последнее время в ближайших окрестностях или в деревнях, в городах, где дети мистера Кента учились в школе… Думаю также, что стоило бы выяснить, не приобреталось ли (а может, было у кого-нибудь позаимствовано) оружие в непосредственной близости от тех же школ.

В докладной записке Мейну Уичер отметил, что Джошуа Парсонс не обнаружил в крови Сэвила никаких следов хлороформа. «Что же касается предположения, будто оружие могло быть приобретено в окрестностях или принесено мисс Кент из школы, то все необходимые следственные действия в этом направлении уже проведены».

На большинстве из подобного рода писем сохранились пометки Уичера: «Ничего ценного для расследования не содержится». Порой, впрочем, он едва не выходил из себя: «Со всем этим я уже сам справился». Или: «Со всеми, кто здесь упоминается, я встречался на месте и убедился, что никакого отношения к убийству они не имеют».

Единственное письмо, содержащее реальную информацию, а не домыслы, пришло от Уильяма Ги из Бата.

Что касается самого мистера Кента, то от приятельницы, вдовы директора школы, мне стало известно, что четыре года назад он оказался в таком затруднительном положении, что даже не смог вовремя внести полугодовую плату за обучение сына, то ли 15, то ли 20 фунтов. Не понимаю, каким образом можно жить в столь роскошном доме (не много равных ему найдется в тех краях) и в то же время не… (неразборчиво) бедному учителю.

Этот эпизод подтверждает, что Сэмюелу и впрямь, как на то намекает в своей книге Джозеф Степлтон, не хватало наличных; свидетельствует он и о явном недостатке внимания отца к сыну.

Письма, хлынувшие в Скотленд-Ярд, явились проявлением нового вида национального спорта — мании расследования. Люди особенно увлекались, если убийство совершалось в доме и его окружала тайна; в не меньшей степени их интересовал и процесс расследования. «Дух захватывает, когда убивают, а убийцу найти не могут, — признается героиня романа Эмили Иден „Полутемный дом“ (1859) миссис Хопкинсон. — То есть, разумеется, это ужасно, но я люблю слушать такие истории». Случай, происшедший в доме на Роуд-Хилл, лишь подогрел общий интерес к загадочным преступлениям. В «Лунном камне» Уилки Коллинза эта мания поименована «детективной лихорадкой».

Всячески понося Уичера за его «скабрезные, ничем не подкрепленные домыслы», пресса и публика с охотой упражнялись в них сами. Первый в англоязычной литературе герой-сыщик был, подобно им, прикован к своему креслу: Огюст Дюпен распутывал преступления, отыскивая следы не там, где оно было совершено, но на газетных полосах. Время профессиональных детективов только начиналось; эпоха же любителей уже достигла полного расцвета.

В дешевенькой шестнадцатистраничной брошюрке, вышедшей в Манчестере и озаглавленной «Кто совершил убийство в доме на Роуд-Хилл, или По кровавому следу», анонимный «ученик Эдгара По» негодующе обрушивается на Уичера с упреками: «До настоящего времени все усилия „блестящего детектива“ сводились к тому, чтобы найти хоть какую-то связь между ночной рубашкой и мисс Констанс Кент; доказать, что в ней-то и воплощена вина девушки! Стало быть, непременно надо ее отыскать. Все не так! Я считаю, что как раз наоборот: потеря рубашки — знак ее безгрешности и та же потеря — свидетельство вины кого-то другого. Вор, вернее, воровка стащила рубашку, чтобы не привлекать внимания к себе и бросить тень подозрения на свою товарку». Таким образом, автор брошюры уже прибег к одному из приемов детективной прозы: решение загадки должно быть сложным, запутанным — парадоксальным. Потеря ночной рубашки должна означать нечто прямо противоположное тому, что лежит на поверхности: «потеря — знак безгрешности».

Автор задается вопросами: с должным ли тщанием искали окровавленную одежду; осмотрели ли дымоход на предмет обнаружения в нем остатков сгоревшей ткани, что могло бы послужить вещественным доказательством; проверили ли бухгалтерские книги местных скобяных лавок. Нагнетая страсти, автор реконструирует картину убийства, уверяя, что, поскольку шея мальчика перерезана слева направо, убийца был скорее всего левшой: «Проведите воображаемую линию через все тело упитанного ребенка… Если убийца — обычный человек, правша, то он упрется левой ладонью в грудь мальчика, а удар нанесет и далее сделает надрез правой».

Газеты тоже выстраивали свои версии. «Глоб» обвиняла Уильяма Натта, «Фрум таймс» указывала на Элизабет Гаф, «Бат экспресс» — на Уильяма Кента. В «Бат кроникл», в статье, за публикацию которой на газету подали иск по обвинению в клевете, злодеем назван Сэмюел Кент.

Если версия о том, что молодая женшина вступила в предосудительную связь и что ее партнер предпочел разоблачению убийство, найдет достаточное обоснование, придется, как это ни печально, искать того, для кого подобное разоблачение могло означать крах или по крайней мере нанесение такого урона, что, пережив мгновенный приступ ужаса, он прибег к самому крайнему средству, лишь бы его избежать. Кто же этот гипотетический «он»?.. Как он ведет себя в этот предрассветный час с его мутным, колеблющимся светом, когда мысль работает в полную силу, порождая болезненно-яркие образы происходящего, но еше недостает хладнокровия и мудрой решимости, приходящей с подъемом, когда мы встаем и готовимся к дневным трудам… Слабый, порочный, напуганный, пребывающий в отчаянии человек видит, как между ним и пропастью встает ребенок, — и в приступе безумия наносит роковой удар.

Пока еще личность этого «пребывающего в отчаянии» человека сохраняет некоторое инкогнито, но в заключительных строках статьи автор только что не называет Сэмюела Кента по имени.

Исчезает ребенок, причем исчезает не из общей комнаты, а из собственной спальни, находящейся где-то в глубине дома, в то время суток, когда никто посторонний появиться в ней просто не может, — и что же? Человеку, коему мальчик должен быть самым дорогим существом на свете, следовало бы принять самое энергичное и действенное участие в его поисках. Он же выдвигает фантастическую, явно из книг почерпнутую идею, будто ребенка украли цыгане. Право, если бы он заявил, что ребенка унесли на крыльях ангелы, это едва ли вызвало бы большее изумление.

С тем, что преступление имело несомненный сексуальный подтекст, не спорил никто; точнее говоря, мальчика убили потому, что он стал невольным свидетелем любовной сцены. С точки зрения Уичера, Констанс отомстила за любовную связь отца и своей бывшей гувернантки, уничтожив плод этой связи. Общественное же мнение склонялось к тому, что Сэвила убили потому, что он увидел то, чего видеть ему не следовало. Преобладающим тоном газетных публикаций была растерянность. И хотя собрано было уже много различных данных, ясности это не прибавило; репортеры напускали еще больше таинственности. «Вот и все, что нам известно, дальше — сплошной туман, — говорилось в редакционной статье „Дейли телеграф“. — Здесь мы в растерянности останавливаемся, начинаем топтаться на пороге неведомого, и те необъятные дали, где и случилось преступление, остаются неведомыми». Цепь событий, приведших к убийству, имеет исключительное значение, но от взгляда скрыта. Пусть дом обыскали вдоль и поперек, но двери его, фигурально выражаясь, остались закрытыми наглухо.

Неразгаданная тайна гибели Сэвила порождала фантастические домыслы, давала полную волю самому необузданному воображению. Никто не знал, какие именно таинственные фигуры могут возникнуть в «предрассветный час с его мутным колеблющимся светом». Герои спектакля двоились: Констанс и Элизабет Гаф попеременно выступали то в роли ангелов-хранителей домашнего очага, то в образе ведьм; Сэмюел представал в облике то любящего отца, убитого горем, то безжалостного тирана и к тому же сексуального маньяка; Уичер — либо прозорливец, либо невежда.

По редакционной статье в «Морнинг пост» можно легко убедиться, что под подозрением находятся едва ли не все обитатели дома, да и кое-кто за его пределами. Убийство, говорится в ней, мог совершить Уильям или Сэмюел, но не исключено также, что с сыном расправилась миссис Кент — «в горячке, жертвой которой порою становятся женщины в ее положении (то есть беременные)». Сэвила мог убить «кто-нибудь из несовершеннолетних обитателей дома — в порыве ярости или ревности, — или тот, кто хотел нанести удар родителям в самое больное место». Автор статьи задается вопросами о предках Сары Керслейк, ножах Уильяма Натта, обманах Эстер Олли. Воображение увлекает его в самые недоступные тайники дома и его окрестностей: «Простукивались ли стены, были ли обследованы дно пруда, овраги, дымоходы, стволы деревьев, перекапывали ли землю в саду?»

«Какой бы завесой тайны ни была покрыта вся эта история, — заключает он, — наше внимание поочередно переключается с ночной рубашки на нож».

Через несколько дней после возвращения в Лондон Джек Уичер и Долли Уильямсон уже расследовали другое убийство — еще один домашний кошмар, в котором также фигурируют ночная рубашка и нож. «Не успели мы пережить одно жестокосердное убийство, — писала газета „Глобал ньюс“, — как нам пришлось с горечью убедиться в том, что безнаказанность приводит к обычному результату: убийства происходят то тут, то там, повсеместно, так, словно страну внезапно охватила эпидемия». Нераскрытое убийство подобно заразе. Не сумев поймать одного убийцу, детектив спускает с поводка целую свору.

Во вторник, 31 июля, в один из домов Уолворта, района в южной части Лондона, расположенного между Кембервеллом и Темзой, был вызван наряд полиции. Дело в том, что вскоре после рассвета хозяин и один из жильцов услышали крики и глухой звук удара. Прибыв на место, полицейские обнаружили невысокого мертвенно-бледного юношу в ночной рубашке, склонившегося над трупами матери, двух братьев (одиннадцати и шести лет) и двадцатисемилетней женщины. На всех была ночная одежда. «Это все мать, — сказал юноша. — Она подкралась к кровати, на которой спали мы с братом, заколола его ножом и замахнулась, чтобы ударить меня. Защищаясь, я вырвал нож и убил ее. То есть если она действительно мертва». Единственного выжившего в этой бойне звали Уильям Янгмен. Услышав, что его арестуют по подозрению в убийстве, он вымолвил лишь: «Отлично».

Уичер и Уильямсон были выделены в помощь инспектору Данну с лэмбетского участка. В отличие от Фоли Данн хороший полицейский, а потому его назначили руководить расследованием. Следствие быстро установило, что Янгмен был помолвлен с молодой женщиной по имени Мэри Стритер и за шесть дней до ее смерти снял сто фунтов с ее полиса страхования жизни. Уичер обнаружил, что объявление об их бракосочетании уже было отпечатано и вывешено в приходской церкви. Выяснилось также, что за две недели до убийства Янгмен приобрел нож, которым оно и было совершено, — по его утверждению, для резки хлеба и сыра.

Между убийствами в доме на Роуд-Хилл и в Уолворте было кое-что общее: хладнокровие главных подозреваемых, исключительная жестокость по отношению к членам собственной семьи, намек на нервное расстройство. Но, по мнению «Таймс», еще больше было различий. Лондонское убийство отличается «отталкивающей однозначностью и ясностью», говорилось в газете, склонной усматривать в деньгах исключительный мотив, побудивший Янгмена столь жестоко расправиться со своими родными. «Общественное мнение, — продолжает „Таймс“, — не бродит в потемках и не терзается неопределенностью». Все ясно, никаких загадок нет, и единственное, что остается, — содрогнуться в ужасе перед содеянным. Ну а убийство в Уилтшире, напротив, дразнит тайной, и в его раскрытии усматривают интерес, личную заинтересованность множество английских семей, принадлежащих к среднему классу.

В том же духе высказалась и «Глобал ньюс»: в убийстве, совершенном в доме Кентов, имеется нечто такое, что «делает его совершенно исключительным по самой своей сути». В то же время газета указала на некую устрашающую общность между несколькими убийствами, совершенными в 1860 году, — все они практически не мотивированы: «Что сразу бросается в глаза, так это, с одной стороны, зверский характер преступления, а с другой — ничтожность мотива». Действительно, если говорить об убийствах на Роуд-Хилл и в Уолворте, то оба преступника кажутся несколько, хотя и не вполне, невменяемыми: их свирепость слабо согласуется с конечным результатом, каким бы он ни был. Но в то же время оба тщательно подготовлены, а следы столь же тщательно стерты. «Таким образом, либо это убийство в Уолворте вызвано вспышкой умопомешательства, либо остается признать, что по каннибальской жестокости ему нет равных в криминальной хронике человечества».

Всего через две недели после начала следствия Янгмен предстал перед судом в Олд-Бейли. «Выглядел он совершенно невозмутимым, — сообщает „Таймс“, — демонстрировал исключительное хладнокровие и выдержку… не выказывал ни малейшего волнения». Услышав вердикт присяжных — «виновен», — он заявил: «Я ни в чем не виноват», — отвернулся и решительно поднялся со скамьи подсудимых. Ссылки на невменяемость были отвергнуты, и Янгмена приговорили к смертной казни. Едва вернувшись в камеру, он потребовал принести ему ужин и поел с большим аппетитом. Пока он ожидал исполнения приговора, некая дама прислала ему в тюрьму религиозный трактат, выделив в нем места, относящиеся, по ее мнению, к данному делу. «Лучше бы она мне прислала чего-нибудь поесть, — заметил Янгмен. — Я бы не отказался от какой-нибудь дичи или куска маринованного мяса».

Участие Уичера в уолвортском деле осталось практически не замеченным прессой, продолжавшей негодовать по поводу его действий в Уилтшире. Огрызаться он мог только репликами в адрес корреспондентов, продолжавших заваливать письмами в Скотленд-Ярд; на публике же предпочитал хранить молчание.

За день до начала суда, 15 августа, над Янгменом, Уичер стал объектом резкой критики в парламенте. Сэр Джордж Бауэр, католик, один из ведущих парламентариев в палате общин, сетовал на низкий уровень работы английской полиции, избрав в качестве козла отпущения Уичера. «Недавнее следствие по делу об убийстве в доме на Роуд-Хилл, — заявил он, — стало ярким примером несостоятельности некоторых наших полицейских. Оно было поручено инспектору по имени Уичер. Основываясь на ничтожных уликах — собственно, на одном только факте исчезновения ночной рубашки, — он арестовал юную даму, живущую в доме, где было совершено преступление, и заверял судей, что для представления доказательств ее вины ему будет достаточно нескольких дней». Далее Бауэр обвинил Уичера в «совершенно непозволительной манере ведения следствия», напомнил, что «после всех его хвастливых заявлений о том, что-де, улики будут предъявлены, суд освободил обвиняемую из-под стражи». Министр внутренних дел предпринял вялую попытку защитить детектива, заявив, что «действия его были оправданны».

Общественное мнение, однако, было на стороне Бауэра.

«Мы считаем, что общее настроение может быть сформулировано следующим образом, — заявила „Фрум таймс“. — Офицер полиции, способный бездумно выдвигать столь тяжкое обвинение — обвинение в предумышленном убийстве, — а также давать обещание сделать то, чего он заведомо сделать не может, неизбежно вызывает недоверие».

«Версия Уичера не смогла пролить хоть какой-то свет на эту леденящую кровь тайну», — говорилось в газете «Ньюкасл дейли кроникл».

«Следует искать новые нити, дабы правосудие оказалось способным выбраться из этого лабиринта» — так прозвучал вердикт газеты «Морнинг стар», одновременно весьма скептически высказавшейся о «легкомысленных, в духе сплетен, совершенно бессодержательных показаниях школьницы», на которых Уичер строил всю свою версию.

«Бат кроникл» критически отозвалась о «сомнительных, на живую нитку сметанных рассуждениях, представленных в виде доказательства… Проделанный эксперимент отличается непозволительной жестокостью».

В статье, опубликованной в «Корнхилл мэгэзин», известный юрист сэр Джеймс Фитцджеймс утверждает, что цена действий, направленных на раскрытие убийства — вторжение полиции, нанесшее ущерб частной жизни людей, сделавшейся достоянием гласности, — бывает порою слишком высока: «Обстоятельства убийства, совершенного в доме Кентов, достойны пристального внимания, ибо могут служить прекрасной иллюстрацией того, насколько высока эта цена». Так как среди тех, кого можно было бы обвинить в неудаче следствия по делу об убийстве в доме на Роуд-Хилл, не нашлось более подходящей кандидатуры, чем Уичер, все упреки и достались ему. Каламбуря и играя на зловещих звуковых ассоциациях, связанных с именем детектива, «ученик Эдгара Аллана По» пишет в своей брошюре: «Констанс Кент признана невиновной, несмотря на все козни лондонских ведунов».[79]

Одним из наиболее сокрушительных обвинений, выдвинутых в адрес Джека Уичера, был упрек в корыстолюбии. Детективы первого призыва нередко представали в образе эдаких не лишенных своеобразного обаяния авантюристов, не далеко ушедших от тех, за кем они гоняются. Эжен Видок, сам некогда преступник, а затем сыщик, чьи сильно сдобренные вымыслом мемуары переведены на английский в 1828 году, а еще тридцать лет спустя инсценированы и поставлены в одном из лондонских театров, не моргнув глазом сменил род деятельности, как только до него дошло, что это более соответствует его материальным интересам.

Традиция премирования детективов восходит к XVIII веку, когда тем, кому удалось поймать вора либо проявить себя в качестве информатора, выплачивались так называемые «деньги на крови». В августе 1860 года «Вестерн дейли пресс» брезгливо писала о «рвении (Уичера), подогретом обещанными воздаяниями». «Девайзес энд Уилтс газетт» опубликовала письмо некоего «судьи», уподобляющего Уичера Джеку Кэчу, печально знаменитому палачу XVII века, причинявшему своим жертвам неисчислимые страдания. «Снедаемый жаждой получить свои 200 фунтов, — пишет „судья“, — Уичер не вполне, видимо, отдавал отчет в своих действиях, когда заставил пятнадцатилетнюю девушку провести неделю в тюрьме для взрослых». Подобно многим, «судья» выражает явную неприязнь к выдвиженцу из пролетариев, вмешавшемуся в жизнь людей среднего класса. Детективы корыстны и некомпетентны, ибо они не джентльмены. Быть может, Уичер потому именно и вызвал общее негодование, что фактически занимался тем же самым, чем легионы читателей газет занимаются в своем воображении: подглядывал в замочную скважину, таращился по сторонам, вынюхивал, рылся в чужом белье, — словом, занимался чужими грехами и переживаниями. Люди Викторианской эпохи видели в детективе собственное отражение и, охваченные коллективным чувством отвращения к самим себе, ставили его вне общества, делали изгоем.

Порой, впрочем, звучали и голоса в защиту Уичера. Неизменно лояльная по отношению к нему «Сомерсет энд Уилтс джорнэл» писала, что просто некоему «хитроумному мошеннику» удалось посредством «ловких комбинаций» свести на нет ситуацию с пропавшей ночной рубашкой. В том же духе высказалась и «Дейли телеграф»: «Мы не можем вполне согласиться с мистером Эдлином, заявляющим, что жестоко было сажать на нары юную даму… Если верить адвокату Констанс, явно выдающему желаемое за действительное, то чрезвычайно важный вопрос, касающийся одной из принадлежностей ее гардероба, нашел удовлетворительный ответ. Но это не так. Где ночная рубашка?.. Вся ситуация выглядела бы совершенно иначе, если бы запачканную кровью одежду удалось отыскать. Иные из наших читателей, возможно, вспомнят историю жизни Беатриче Ченчи, точнее, окровавленный кусок ткани, как раз и оказавшийся недостающим звеном в цепи доказательств, самым трагическим образом обусловившим трагический финал».

Беатриче Ченчи — юная патрицианка XVI века, казненная за убийство отца; три столетия спустя она превратилась в нечто вроде прекрасной романтической героини, мстящей жестокому кровосмесителю. Доказательством же ее вины стала окровавленная простыня. В своей поэтической драме «Ченчи» (1819) Шелли вывел заглавную героиню в романтическом образе восставшей против устоев общества. А один из персонажей романа Натаниела Хоторна «Мраморный фавн» (1860) видит в ней «падшего ангела, падшего, но при том безгрешного».

Генри Ладлоу, председатель уилтширского городского суда, продолжал поддерживать Уичера. В своем письме к Мейну он писал: «Поведение инспектора Уичера в ходе расследования убийства на Роуд-Хилл действительно вызвало много нареканий. Я же со своей стороны с удовлетворением хочу отметить проявленные им в этом деле усилия и подтвердить согласие с его заключениями. Я полностью согласен с мнением Уичера по поводу личности убийцы. Все его действия при ведении следствия совершенно оправданны». Возможно, таким образом Ладлоу хотел несколько загладить свою, вероятно, все-таки ощущаемую вину по отношению к Уичеру, которого он всячески побуждал к аресту Констанс Кент и который принял на себя всю вину за провал этой версии.

«В связи с убийством Фрэнсиса Сэвила Кента, совершенным на Роуд-Хилл в ночь на 29 июня, — писал Уичер в понедельник, 30 июля, — имею честь далее довести до сведения сэра Р. Мейна, что повторный допрос Констанс Кент состоялся в прошлую пятницу в помещении Темперенс-Холла…»

И далее на шестнадцати страницах Уичер в своей прямолинейной манере обосновывал занятую им позицию. Он с раздражением отводил многообразные версии, выдвинутые репортерами и любителями строчить письма в газеты. Он выражал также крайнее недовольство действиями местной полиции: улики, свидетельствующие против Констанс, писал Уичер, «были бы куда убедительнее, если бы полицейские немедленно по прибытии на место происшествия установили, сколько всего у нее должно быть ночных рубашек. И если бы Фоли не пропустил мимо ушей слова Парсонса относительно того, что ночная рубашка на постели Констанс выглядела вполне свежей, и тут же, на месте, допросил ее и выяснил, сколько всего у нее таких рубах, уверен, что той, запачканной кровью, хватились бы сразу и, возможно, нашли. Адвокат Констанс, — продолжает Уичер, — заявил, что загадка, касающаяся пропавшей ночной рубашки, разрешена, но это не соответствует действительности, ибо одна из трех рубах, что она привезла с собой домой из школы, неизвестно куда исчезла и до сих пор не обнаружена, а две другие находятся в настоящий момент у меня». Уичер выражает предположение, что ждать признания осталось недолго, «но, несомненно, оно будет сделано кому-нибудь из членов семьи и дальше этого скорее всего не пойдет».

Уичер отчет подписал, но адресату не отправил. Через некоторое время он зачеркнул свою подпись и добавил еще две страницы, находя новые аргументы в подкрепление своей позиции. А еще через девять дней, упорно отказываясь считать дело закрытым, он резюмирует: «Имею честь добавить следующие замечания и соображения…» Отчет на двадцати трех страницах, представленный им Мейну 8 августа, пестрит подчеркиваниями, исправлениями, вставками, сносками, звездочками, двойными звездочками и вымарываниями.