Глава 24 Ньюгейтская баллада

Глава 24

Ньюгейтская баллада

Спустя четыре года после Великого пожара Ньюгейтская тюрьма была почти закончена – «Лондонская энциклопедия» сообщает, что ее новое здание выглядело «весьма грандиозным и впечатляющим». В каком-то смысле оно было истинной эмблемой Лондона. Тюрьма оставалась на одном и том же месте с XII века и с самого начала своего существования была символом смерти и страданий. Она стала легендарным местом, где самые камни считались «гибельными», и вдохновила литераторов на создание большего количества драм, поэм и романов, чем любое другое лондонское здание. Кроме того, она служила своего рода «вратами» или «порогом», переступая который заключенные покидали земной город и отправлялись в Тайберн, Смитфилд или на виселицу прямо под стенами самого Ньюгейта, и это также придавало ей мифический колорит. Тюрьма ассоциировалась с преисподней, и ее присутствие ощущалось на всех окрестных улицах.

В XIV и XV столетиях Ньюгейтская тюрьма постепенно ветшала и разрушалась; в 1419 году шестьдесят четыре узника умерли во время эпидемии «тюремной лихорадки», а ньюгейтские надзиратели то и дело попадали под суд за измывательства над заключенными. Евреи, ложно обвиненные в обрезании христианских детей, карманники, фальшивомонетчики и убийцы содержались в глубоких подземных темницах, где их заковывали в цепи или сажали в колодки. В 1423 году тюрьму полностью перестроили на деньги, оставленные по завещанию Ричардом Уиттингтоном, но вскоре она вернулась в свое естественное состояние, то есть вновь стала мрачным и жутким местом. Около трех сотен арестантов размещались на площади в пол-акра, в здании, разделенном на три «стороны»: «Господскую» (для тех, кто мог платить за еду и питье), «Общую» (для безденежных должников и преступников) и так называемую «Давильню» (для «особых узников»). Конечно, больше всего тягот и оскорблений выпадало на долю тех, кто находился на «Общей стороне».

Надзиратели Ньюгейта всегда пользовались дурной славой из-за своей несдержанности и свирепости. В 1447?м тюремщик Джеймс Мэннинг оставил тело одного из заключенных на городской магистрали, «учинив неприятность и великую угрозу шествовавшему по ней королю»; ему было сделано несколько предупреждений, но он отказался убрать его, а жена Мэннинга произнесла «стыдные слова», после чего обоих отправили в каунтер (особую тюрьму, где содержались в основном должники). Спустя два года его преемник также угодил в тюрьму за «ужасное нападение» на заключенную. Таким образом, надзиратели заражались от узников не только «тюремной лихорадкой», но и жестокостью. Возможно, самым знаменитым из этих тюремщиков в эпоху до Великого пожара был Эндрю Александер, который в царствование Марии I гнал узников-протестантов на костры Смитфилда со словами: «Бегите из моей тюрьмы! Вот вам избавление!» Одному узнику, развлекавшему Александера и его жену – оба они «весьма любили музыку» – игрой на лютне, отвели лучшее из тюремных помещений. Но тюрьма есть тюрьма, и «дурные миазмы… вызвали у несчастного джентльмена сильную горячку». Александер предложил перенести его в свою собственную гостиную, но «она была рядом с кухней, а запахи стряпни раздражали больного». В «Хрониках Ньюгейта» часто упоминается об этом запахе в верхних помещениях; в самих же темницах не прекращались «волнения и бесчинства».

Те, у кого хватало денег на выпивку, постоянно прикладывались к «бурдюкам с хересом, янтарным канарским и сладостным ипокрасом[49]», а узники, попавшие в тюрьму из-за своих религиозных или политических убеждений, буйствовали, невзирая на кандалы. В хрониках говорится об «искусительных проповедях людей Пятого царства» и о «молитвах за кровь всех праведников»; при этом тюрьма была так переполнена, что большинство арестантов страдало от «заразной злокачественной лихорадки». Ньюгейт именовали «обителью скорби и позора», где вши были «постоянными спутниками» заключенных. Одного узника заставляли спать в гробу вместо постели, а другой провел четырнадцать дней «без огня и света, получая в день хлеба на полпенни». В 1537 году четырнадцать монахов-католиков «были прикованы здесь стоя к столбам и умерли голодной смертью».

Именно в эту пору зародилась легенда о Черном псе – «призраке в обличье черной собаки, бродящем по улицам накануне казни и по ночам, когда проходят судебные заседания». Некоторые считали это существо воплощением ужасов, творившихся в Ньюгейте XII века, когда голод вынуждал отдельных узников прибегнуть к каннибализму. Другие полагали, что оно является «образом официальной власти» – иными словами, символизирует собой злобность тюремщиков. Однако в начале XVIII века под словами «гонять Черного пса» подразумевалось жестокое обращение заключенных с новоприбывшими. Говорят, что это зловещее привидение и сейчас иногда можно увидеть около увитой плющом стены на Амен-корт, близ старинного Сешнс-хауса.

Впрочем, в XVI веке Черный пес был лишь одним из многих ужасов Ньюгейта. Подземную темницу, называемую «Преисподней», описывали как «жуткое место, лишенное света, где кишат паразиты и ползучие твари». Эта камера смертников находилась под самыми воротами, и в ней царили «скорбь, страх и безысходность… Люди лежали на полу вповалку, как свиньи, они рычали и выли – для меня это было ужаснее, чем сама смерть». Таков постоянный рефрен тех, кто входил в Ньюгейт, – он казался им «страшнее самой смерти», а эти слова, кстати, вполне годятся и для характеристики всего города. Когда один узник, попавший в тюрьму за свои религиозные убеждения, воскликнул: «Я не променял бы эти цепи на золотую цепь лорд-мэра Лондона!» – он провел красноречивую параллель между страданиями заключенных и тяжкой долей угнетенных лондонцев.

В анонимной драме начала XVII века, «Дик из Девоншира», приводится жалоба узника, «скованного по рукам и ногам», подобно любому другому вору, попавшему в Ньюгейт, и подтверждается расхожее мнение о том, что Ньюгейт – тюрьма, из которой невозможно убежать. Но он стал и символом воровского товарищества: «Мы оба скованы одной цепью» – или, как Бардольф говорит Фальстафу, «по двое, в ногу, как в Ньюгейтскую тюрьму», – и в «Сатиромастиксе» Деккера также читаем:

Возьмемся ж за руки и зашагаем рядом,

Как обреченные, идущие в Ньюгейт.

Отчасти это символ вызова, бросаемого угнетателям и угрозе смерти. Вот почему кличем разбойников и воров было «Ньюгейт или победа!». Тюрьма становится олицетворением власти и вследствие этого, как мы увидим, первой мишенью лондонских мятежников, стремившихся ниспровергнуть существующий порядок. Во многом еще и поэтому она без конца горела – в частности, сам Великий пожар может служить достойным символом гнева или отмщения.

Итак, в 1670?м она снова восстала из пепла, отделанная и декорированная в соответствии со своим статусом крупнейшего городского монумента. Здесь был даже барельеф с изображением кошки Ричарда Уиттингтона, и некоторое время тюрьму называли в народе «Уит» – трудно найти более наглядное подтверждение ее теснейшей связи с Лондоном. Пятиэтажная, она занимала пространство от начала Ньюгейт-стрит со стороны Гилтспер-стрит до крутого уклона Сноу-хилла. Теперь здесь было пять «сторон» для разных «злодеев» и должников плюс новая «давильня» (путем «сдавливания до смерти» выжимались признания), темницы для приговоренных к казни, часовня и «кухня Джека Кетча».

По прибытии арестантов заковывали в кандалы и распределяли по темницам; слева от ворот стоял дом сторожа, под которым была камера висельников. В «Английской Бастилии» Энтони Бабингтона приводятся слова заключенного, побывавшего в этом подземелье, которое, скорее всего, осталось практически таким же, каким было до Пожара: «слабые проблески света… благодаря коим можно понять, что вы находитесь в темном, жутком подвале неясных очертаний». Попадали туда через люк, а само помещение было целиком каменным, с «открытой клоакой посередине, источающей смрад», который распространялся до самых дальних уголков подземелья. В каменный пол были вделаны крюки и цепи, к которым в качестве наказания приковывали «буйных и непокорных».

Справа от ворот был подвал, где торговали спиртным. Его содержал узник, получивший от властей разрешение оставлять себе часть прибыли. Поскольку это питейное заведение также размещалось под землей, здесь всегда горели свечи, вставленные в «глиняные подсвечники пирамидальной формы»; те, кому было по карману здешнее угощение, могли круглые сутки накачиваться джином, который назывался по-разному: «живой водицей», «убийцей печали», «утешителем», «едой и питьем» и «полным пансионом». Один узник вспоминал, что «это место было невероятно убогим и мерзким: можно было подумать, что ты попал прямиком в ад». За подземным трактиром, вдоль Ньюгейт-стрит, располагались «каменный зал» для обычных должников и «каменный мешок» для рядовых уголовников. Это были «практически неосвещенные подземелья» и притом «несказанно грязные». «Вши хрустели под ногами узников подобно ракушкам, коими посыпают садовые дорожки». Прочие тюремные помещения были надземными и предназначались для заключенных из числа «господ» и узниц женского пола.

Вот каковы были хоромы, встречавшие каждого новичка, – место, куда не заглядывал ни один врач. В 1760?м Босуэлл описал камеры, «идущие в три ряда, по четыре в ряд, одна над другой. У них двойные железные окна, оснащенные крепкими железными решетками; в этих-то мрачных помещениях и содержатся несчастные правонарушители». Эта «угнетающая картина» стояла у него перед глазами весь день: «Ньюгейт пребывал в моем сознании подобно черной туче». Казанова, отбывший в Ньюгейте краткий срок заключения, описывал его как «обитель скорби и отчаяния, ад, который мог бы измыслить Данте». Вильгельм Мейстер, попавший в «Давильню» в составе инспекционной комиссии, «подвергся нападению существ, похожих на гарпий, и не мог спастись иным путем, нежели бросив им горсть полупенсовиков, за которые они принялись драться с яростью диких зверей», тогда как другие, «будучи заперты, протягивали руки сквозь железные прутья и издавали поистине ужасающие вопли». Как раз на этот двор Дэниэл Дефо отправил свою Молль Флендерс, чьи приключения он описывал; поскольку самому автору довелось побывать здесь в качестве заключенного в 1703 году, его рассказ – живые воспоминания очевидца. «И описать невозможно, как жутко мне стало, когда меня впервые ввели сюда, когда моему взору предстали все ужасы этой мрачной обители… Шум, рев, вопли, проклятья, вонь и грязь – все мерзости, какие есть на земле, казалось, соединились тут, чтобы сделать тюрьму воплощением ада, как бы преддверием его»[50]. Впрочем, более чем однажды подчеркивается, что заключенные мало-помалу привыкают к этому аду, так что он становится «не только сносным, но даже приятным», а его обитатели – «такими же беспечными и веселыми, как были на воле». «Теперь я к этому привыкла и больше не беспокоюсь», – заявляет одна из товарок героини. Безусловно, это особенность жизни в Ньюгейте, проницательно подмеченная автором, но то же самое, пожалуй, можно сказать и о жизни в самом Лондоне. Благодаря общению с тюремным «сбродом» Молль также «сделалась сначала тупой и бесчувственной, потом грубой и беззаботной и, наконец, потеряла разум, как и все прочие обитательницы этого места».

Однако многие заключенные отнюдь не теряли разума и изобретали весьма хитроумные планы побега. Великими лондонскими героями часто становились именно те, кому удавалось вырваться из заточения в Ньюгейте. Величайший из них, Джек Шеппард, совершил этот подвиг шесть раз; в течение двух столетий он оставался человеком-легендой, кумиром всех, кто боролся с угнетателями, делая ставку на свою дерзость и ловкость. К примеру, в отчете Комиссии по вопросам детского трудоустройства в 1840 году отмечается, что лондонские дети из бедных семей, никогда не слышавшие ни о Моисее, ни о королеве Виктории, «в общем и целом знакомы с биографией и событиями из жизни разбойника Дика Терпина и тем более Джека Шеперда [sic!] – грабителя, не раз бежавшего из тюрьмы».

Джек Шеппард родился на Уайтс-роу, Спитал-филдс, весной 1702 года и был отправлен в Бишопсгейтский работный дом – построенный, как и Ньюгейт, на городской окраине, – после чего попал в ученики к плотнику с Уич-стрит. Протрудившись там шесть лет, он сбежал, хотя до конца срока его обучения оставалось всего десять месяцев, и сделался профессиональным вором. Весной 1724 года его впервые посадили в тюрьму – в Сент-Джайлс-Раундхаус, – но не прошло и трех часов, как он взломал крышу и спустился на землю с помощью простыни и одеяла. Затем он «смешался с толпой» и ускользнул по переулкам Сент-Джайлсского прихода. Через несколько недель его арестовали снова, на сей раз по обвинению в карманной краже на Лестер-филдс, и отправили в Новую тюрьму в Кларкенуэлле. Там его посадили в «Ньюгейтскую камеру» и заковали в тяжелые цепи и кандалы; он избавился от оков и каким-то образом перепилил железный прут, а затем дубовый брус около девяти дюймов толщиной. Впоследствии распиленные цепи и брусья были сохранены тюремным начальством «ради свидетельства и памяти об этом необыкновенном происшествии и удивительном злодее».

Три месяца он гулял на свободе, а затем был обнаружен знаменитым преступником и «ловцом воров» Джонатаном Уайлдом; на сей раз Шеппарда препроводили в Ньюгейт и, приговорив к смертной казни за три ограбления, заключили в камеру висельников. Даже в это гиблое место он умудрился протащить железный «шип» и с его помощью принялся расковыривать стену (или, может быть, потолок); сообщники с другой стороны помогли ему выбраться наружу через проделанное отверстие. Тогда как раз проходила Варфоломеевская ярмарка, и он затерялся в потоке людей, направлявшихся на Смитфилд по Сноу-хиллу и Гилтспер-стрит. Оттуда он двинулся на восток, в Спитал-филдс, и остановился там в трактире «Голова Павла» – его маршрут можно проследить по картам XVIII века, например по карте Джона Рока. Как бы там ни было, это впечатляющий образ – преступник, который почти чудом вырывается из заточения, чтобы смешаться с толпой, празднующей свое собственное временное освобождение среди лотков и балаганов Варфоломеевской ярмарки.

В течение нескольких следующих дней, как сообщает в своей книге «Лондонские висельники» Питер Лайнбо, его видели «сапожник в Бишопсгейте и молочник в Излингтоне». На Флит-стрит он вошел в часовую лавку и обратился к подмастерью, велев ему «делать свое дело и не перенимать у хозяина дурной привычки работать до столь позднего часу». Он быстро ограбил лавку, но за ним устроили погоню, увенчавшуюся успехом. Затем его вновь отвели в Ньюгейт, поместили в отдельную камеру и «приковали к полу двойными цепями». Все приходили посмотреть на него, и все говорили о нем. Он произвел настоящую сенсацию: «народ сходил по нему с ума», результатом чего явилась «величайшая праздность среди механиков, когда-либо имевшая место в Лондоне». Иными словами, все они разошлись по тавернам и кабакам, чтобы посудачить о кудеснике. Когда в камеру к арестованному вошел священник, Шеппард обозвал его «пряничным рылом» и заявил, что «один напильник стоит всех Библий на свете», продемонстрировав тем самым искони присущий лондонцам языческий дух. «Да, сэр, я Шеппард, – сказал узник, сидя в оковах, – а все тюремщики этого города – мое стадо»[51]. У него нашли спрятанный напильник, после чего он был переведен в «Каменный замок» на пятый этаж и прикован там к полу; на руках и ногах у него были кандалы. Все эти оковы ежедневно проверялись, и сам Шеппард находился под постоянным наблюдением.

Тем не менее – и это уже действительно граничит с чудом – он сбежал снова. Каким-то образом ему удалось высвободить руки из наручников и маленьким гвоздем разжать одно из звеньев цепи, сковывающей ноги; после этого он, словно «человек-змея» с Варфоломеевской ярмарки, выскользнул из своих тяжелых оков. Куском цепи он перепилил брус, загораживающий печную трубу, и поднялся по ней в «Красную комнату», «дверь в которую не отпирали семь лет». Гвоздем он открыл замок за семь минут и выбрался в коридор, ведущий в часовню; потом с помощью штыря от одной из внутренних решеток открыл еще четыре двери, каждая из которых была заперта и заложена засовом с другой стороны. Открыв последнюю дверь, он очутился вне тюрьмы, над городскими крышами. Тут он вспомнил, что забыл одеяло – оставил его в камере. Тогда он тем же путем, через часовню и по трубе, вернулся обратно в «Каменный замок», чтобы забрать его. Затем снова вылез на крышу и по одеялу, приколотому штырем к каменной стене, бесшумно спустился на землю.

Несколько дней после этого он скрывался, притворяясь то нищим, то мясником – два самых типичных лондонских персонажа, – в то время как на улицах вокруг распевали песенки, прославляющие его последний побег. Под видом посыльного он посетил типографа, печатавшего те «Предсмертные речи», которые, как он знал или догадывался, будут сопровождать на эшафот его самого. Он ограбил ростовщика с Друри-лейн и на добытые таким образом деньги купил себе модный костюм и серебряную шпагу; потом нанял карету и под влиянием той склонности к театральным эффектам, которая, казалось, никогда не оставляла его, проехал под аркой самого Ньюгейта, прежде чем отправиться в путешествие по окрестным трактирам и кабакам. Пойманный в тот же вечер – через две недели после побега, – он был вновь помещен в тюрьму, из которой недавно выбрался с такой ловкостью; за ним постоянно наблюдали, потом отвели его в суд и снова приговорили к смерти, причем в тот день его «окружала самая многочисленная толпа, какая когда-либо собиралась в Лондоне». Согласно приговору, Шеппарда должны были повесить в течение недели. Ходили слухи, что он вырвется у Литтл-Тернмилл на Холборне, – и по дороге в Тайберн у него отняли перочинный нож, – но ему не суждено было спастись от того, что Питер Лайнбо назвал его «окончательным побегом».

Несмотря на свою широкую популярность, фигура Шеппарда во многом остается для нас загадочной. Мы можем предположить, что одержимость идеей побега развилась у него в детстве, когда он жил в работном доме на Бишопсгейте, а свою поразительную сноровку этот легендарный вор приобрел, работая у плотника в учениках; очевидно, что именно там он научился пользоваться напильниками и резцами. Он был жестоким и бессовестным человеком, но серия его побегов из Ньюгейта преобразовала всю атмосферу города, большинство жителей которого восторгалось его отвагой. Вырваться из стен самого наглядного символа подавляющей власти – из «черной тучи», преследовавшей Босуэлла, – значило в известном смысле освободиться от всех уз обычного мира. Таким образом, мы можем приравнять опыт жизни в тюрьме к опыту жизни в самом городе. Это привычная и зачастую оправдывающая себя аналогия, но история Джека Шеппарда позволяет увидеть в ней нечто новое. Он практически никогда не покидал Лондона, хотя мог и даже должен был сделать это ради собственного спасения; например, проведя три дня в бегах в Нортгемптоншире, он приехал обратно в столицу. После своего предпоследнего побега из Ньюгейта он вернулся в Спитал-филдс, где жил в раннем детстве. Сбежав из тюрьмы в последний раз, он отказался уезжать из Лондона, несмотря на мольбы родных. В этом смысле он был истинным лондонцем, который не мог и не хотел действовать вне собственной территории.

У него были и другие черты подлинного лондонца. После своих побегов он скрывался под личинами разных мастеровых и любил совершать эффектные поступки. Проехать в карете через Ньюгейт – это было поистине гениальной драматургической находкой. Шеппард был нечестивцем вплоть до полного неверия, а его бунт против собственности имел нечто общее с эгалитаризмом «черни». После одного из его побегов в уличной брошюрке можно было прочесть восторженные слова: «Горе лавочникам и горе торговцам всяким товаром, ибо рыкающий лев опять на свободе!» Так Джек Шеппард стал неотъемлемой частью лондонской мифологии, и его свершения были воспеты в стихах, балладах, пьесах и прозе.

В 1750?м смрад Ньюгейта распространился по всему окрестному району. Тогда стены тюрьмы были вымыты уксусом, а внутри соорудили вентиляционную систему, причем семеро из одиннадцати членов рабочей бригады заразились «тюремной лихорадкой» – по этому факту можно судить об уровне заболеваемости и среди заключенных. Пять лет спустя обитатели Ньюгейт-стрит по-прежнему «не могли спокойно выйти за порог», а покупатели не желали посещать местные лавки, «опасаясь заразы». Были даже рекомендации для тех, кто мог очутиться поблизости от арестантов: «ради осторожности ему следует опорожнить кишки и желудок за день-два до этого, дабы удалить из них всякое гнилостное или гнилоподобное вещество, кое может там оказаться».

В 1770 году тюрьма была заново отстроена Джорджем Дансом, и поэт Крабб охарактеризовал ее как «большое, прочное и прекрасное здание» – «прекрасное», несомненно, вследствие простоты своего назначения. «В ней нет ничего, – писал один современнник, – кроме двух огромных корпусов без окон, каждый из которых представляет собой квадрат со стороной в девяносто футов». В 1780?м она была сожжена мятежниками, а через два года восстановлена по тому же проекту. Теперь она отвечала требованиям гигиены в гораздо большей степени, чем многие другие лондонские тюрьмы, но нечто от прежнего духа все же осталось. Уже через несколько лет после восстановления новая тюрьма «приобрела мрачный вид здания, населенного призраками прошлого». Былые условия жизни внутри нее также начали возвращаться, и в начале XIX века в «Ньюгейтских хрониках» сообщалось, что «буйные безумцы мечутся по камерам, наводя ужас на окружающих… пародии на свадьбы в большом ходу среди заключенных… здесь истинный рассадник и школа преступлений… самые отъявленные злодеи свободно развращают и деморализуют своих более невинных собратьев».

Благодаря хлопотам Элизабет Фрай в 1817 году это место стало несколько меньше напоминать «ад на земле», однако в официальных отчетах тюремного инспектора за 1836 и 1843 годы по-прежнему отмечается, что узников Ньюгейта содержат в крайне тяжелых условиях. Непосредственно после составления первого из этих отчетов Ньюгейт посетил молодой журналист Чарлз Диккенс, на которого с детства оказывали гипнотическое действие зияющие ворота этой мрачной обители; по его собственному признанию, сделанному в «Очерках Боза», он часто размышлял над тем, что тысячи людей каждый день «непрерывной, шумливой рекою жизни текут мимо этого мрачного вместилища порока и страданий Лондона, не уделяя ни единой мысли сонмищу заключенных здесь несчастных созданий»[52]. Они «смеются и посвистывают», когда «всего какой-нибудь ярд отделяет их от такого же, как они сами, человеческого существа, связанного и беспомощного, чьи часы сочтены», ибо день его казни уже назначен. В своем втором романе, «Оливере Твисте», Диккенс возвращается к этим «страшным стенам Ньюгета, скрывавшим столько страдания и столько невыразимой тоски»[53]. Здесь Фейджин сидит в камере для осужденных – Диккенс отмечает, что тюремная кухня находится рядом с двором, в котором воздвигнут эшафот, – и на гравюре Джорджа Крукшенка, выполненной после посещения им одной из таких камер, изображены каменная скамья и матрац на ней. Больше ничего не видно – только железные прутья, вделанные в толстую каменную стену, да горящие глаза самого узника. Юный Оливер Твист добирается до этой камеры «темными, извилистыми коридорами» Ньюгейта, хотя тюремщик предупреждает, что «такое зрелище не для детей». Скорее всего, Диккенс вспоминает здесь свое собственное прошлое, поскольку одним из его самых стойких детских впечатлений о Лондоне было посещение отца и родных в тюрьме Маршалси в Саутуорке. Возможно, поэтому образ Ньюгейта преследовал его всю жизнь и поэтому однажды ночью, ближе к концу жизни, усталый и разочарованный, он вернулся к этой старинной тюрьме и, «прикасаясь к шероховатому камню», стал «думать о спящих внутри заключенных».

Диккенс писал о периоде, когда Ньюгейт перестал быть обыкновенной тюрьмой и использовался лишь для содержания приговоренных к смертной казни (а также тех, кто ожидал вынесения приговора в находившемся рядом Центральном уголовном суде), однако в 1859 году было произведено новое усовершенствование: тюрьму перестроили, соорудив в ней одиночные камеры, где преступники могли находиться в тишине и уединении. В цикле статей, опубликованных в журнале «Иллюстрейтед лондон ньюс», узник, ожидающий порки, называется «пациентом». Таким образом, тюрьма как бы становится больницей – а может быть, автор хочет сказать, что больница ничем не лучше тюрьмы.

Так городские учреждения начинают походить одно на другое. Ньюгейт отчасти напоминал и театр, поскольку по средам или четвергам, с двенадцати до трех, его открывали для посетителей. Любопытным демонстрировались гипсовые слепки с голов знаменитых преступников и цепи с наручниками, в которые некогда был закован Джек Шеппард; желающих ненадолго запирали в камере смертников и даже ставили к старинному позорному столбу. В конце экскурсии их проводили по «Птичьей клетке» – коридору, соединяющему камеры Ньюгейта с судебными помещениями; здесь же они могли почитать «интересные надписи на стенах», отмечавшие места захоронения казненных. Название этого коридора приводит на память сцену из романа «Дитя Джейго» Артура Моррисона, в которой девочка навещает отца, сидящего в Ньюгейте «за двойной железной решеткой, покрытой проволочной сеткой», после чего у нее в памяти надолго остается «образ отца как человека, жившего в клетке».

Последняя казнь в Ньюгейте состоялась в первые дни мая 1902 года, а спустя три месяца начались работы по деконструкции тюрьмы. Пятнадцатого августа в четверть третьего пополудни, как свидетельствует «Дейли мейл», вышедшая на следующий день, «на тротуар выпал камень размером с человеческую ступню, и в пробоине показалась рука с зубилом. Вскоре собралась небольшая толпа зевак». Также было отмечено, что вокруг статуи свободы на крыше здания расхаживали «старые голуби, грязные и прокопченные, как сама тюрьма, – все остальные городские голуби гораздо опрятней на вид». По крайней мере, эти птицы не стремились расставаться со своей лондонской клеткой.

Через полгода в Ньюгейте был устроен аукцион по продаже тюремных «сувениров». Орудия телесных наказаний были проданы за 5 фунтов 15 шиллингов, а гипсовые головы знаменитых преступников пошли с молотка по 5 фунтов за штуку. Две огромные двери и позорный столб любопытные могут и теперь увидеть в Музее Лондона. А на месте старой тюрьмы стоит здание Центрального уголовного суда – Олд-Бейли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.