Глава 32 Всасывающая воронка

Глава 32

Всасывающая воронка

В начале 1800 года, приближаясь к Лондону в открытой карете, Де Куинси ощутил на себе «чрезвычайно мощное всасывание, которое чувствуется уже на весьма большом отдалении», сознавая в то же время, «что подобное всасывание действует и на гораздо большем отдалении, как на суше, так и на море». В эссе «Лондонская нация», откуда взята эта цитата, Де Куинси создает образ «обширной области магнетизма», притягивающей к своему центру все мировые силы. В сорока милях от Лондона «смутное предощущение некоего громадного столичного города настигает тебя неосознаваемо, как неясная угроза». Область неведомой и незримой энергии нащупала человека и затягивает внутрь себя.

Знаменательная фраза – «Лондон завоевывает вступающих в него» – ныне, вероятно, звучит как трюизм. В начале XIX века был создан шуточный рисунок, который стал знаменитым и повторялся со всевозможными изменениями и улучшениями, наверно, тысячу раз. Близ Лондона на дороге встречаются два путника. Один, возвращающийся из города, согбен и сломлен; другой, целеустремленный и полный воодушевления, трясет его руку и спрашивает: «Что, он и вправду вымощен золотом?»

«Давно уже, – замечает Уолтер Безант в книге „Восточный Лондон“, – стало известно, что Лондон пожирает своих детей». Создается впечатление, что видные городские семейства вымирают или уходят в тень за какую-нибудь сотню лет; Уиттингтоны и Чичеле, игравшие главные роли в XV веке, в XVI столетии уже канули в небытие. Ведущие лондонские фамилии XVII века в следующем столетии малоактивны. Вот почему Лондону необходимо быть постоянным источником притягивающей энергии, вовлекая в себя все новых людей и все новые семьи для восполнения непрекращающихся потерь. По дороге в Лондон Де Куинси видит «большие гурты скота», причем головы всех животных повернуты к столице. Однако городу потребны не только окорока, но и юные души.

Архивные материалы за 1690 год показывают, что «из тех, кто получил привилегии горожанина, поступив в ученики к ремесленникам, 73 % родилось за пределами Лондона». Это поразительная цифра. В первой половине XVIII века годичный приток населения в Лондон составлял примерно десять тысяч человек, и в 1707 году было отмечено, что в любой английской семье для любого сына или дочери, «который или которая превосходит других красотой, или умом, или, скажем, отвагой, или трудолюбием, или каким-либо иным редким качеством, Лондон – это путеводная звезда». Город влечет людей как магнит. В 1750 году в столице жило 10 % населения страны. По словам Дефо, «все королевство наше, любая его часть, включая людей, землю и даже море, хлопочет о поставке того или иного – причем, добавлю, самого лучшего – в Лондон для удовлетворения его нужд». К концу XVIII века столичный «муравейник» уже насчитывал миллион человек; за последующие пятьдесят лет цифра эта удвоилась, и никаких признаков того, что темпы роста снижаются, видно не было. «Можно ли удивляться, – писал один обозреватель в 1892 году, – тому, что людей всасывает эта воронка и всасывала бы даже в том случае, если бы расплата была еще суровей?» Вплоть до середины XX века цифры изменяются только в одну сторону – неуклонно вверх, миллион за миллионом; в 1939 году число обитателей Большого Лондона достигло восьми миллионов.

Ближе к нашему времени население города несколько уменьшилось – и все же сила притяжения, действие которой испытал на себе Де Куинси, по-прежнему ощущается. Недавнее исследование, проведенное в ночном приюте «Сентерпойнт» – всего в нескольких сотнях шагов от церкви Сент-Джайлс-ин-де?филдс, где в древности принимали странников, – показало, что «четыре пятых всех молодых людей… составляли иногородние, в большинстве своем приехавшие недавно».

Как написал Форд Мэдокс Форд, «этот город никогда ни по кому не тоскует – он к этому неспособен. Он никого не любит и ни в ком не нуждается; он одинаково терпит все категории людей». Однако, хотя Лондон не нуждается ни в ком по отдельности, ему, чтобы поддерживать мощь своего движения, требуется едва ли не всё на свете. Он втягивает в себя предметы потребления, рынки, товары. Анонимный автор «Писем из Альбиона» (1810–1813) испытывает по этому поводу вполне объяснимое ликование: «Нельзя не изумиться при виде всей этой выставленной напоказ роскоши. Здесь дорогие шали из Ост-Индии, там парча и шелк из Китая, а вот целые россыпи золотой и серебряной посуды… океан колец, часов, цепочек, браслетов». Ненасытность, варьирующаяся на тысячи ладов, является одной из важнейших характеристик Лондона.

О музее при Королевском хирургическом колледже, чья коллекция анатомических образцов приводит в легкую оторопь, было сказано, что «для обогащения его залов был ограблен весь земной шар». Грабить, разрушать – да, это тоже в природе города. Сходный энтузиазм испытал Аддисон, глядя на Королевскую биржу, где коммерсанты «превращают столицу нашу в своего рода Emporium [центр торговли] для целого света». Emporium, в свою очередь, подразумевает Imperium, поскольку тот, кто властвует над торговлей, властвует над миром. Португальские фрукты идут в обмен на персидские шелка, китайский фарфор – на американское курево; олово превращается в золото, шерсть – в рубины. «Я пребываю в совершенном восхищении, – писал Аддисон в „Спектейторе“ за 19 мая 1711 года, – от вида этого сообщества людей, которые преследуют свои частные интересы и в то же время увеличивают общественное богатство… привлекая в страну то, чего в ней не хватает, и вывозя то, что имеется здесь в избытке».

В словах Аддисона отражается тот факт, что Лондон к началу XVIII века стал всемирным коммерческим центром. Это была эпоха лотерей, рискованных предприятий и «мыльных пузырей». Продавалось и покупалось все – государственные посты, церковные должности, наследницы земельных угодий; как писал Свифт, «власть, которая, согласно старой максиме, сопутствовала земле, перешла ныне к деньгам». Джон Беньян в «Пути паломника» (1678), подобно Свифту, осмеивает лондонское тщеславие, из-за которого «дома, земли, торговые предприятия, имения, почести, церковные должности, титулы, королевства, плотские радости, развлечения и услады всякого рода» охватываются теперь общим понятием – «товар».

В 1700 году 76 % английской внешней торговли проходило через Лондон.

Предметом купли-продажи были и сами деньги. Центр коммерции стал и центром кредита, где действовали банкир и биржевой спекулянт, перенявшие дух предприимчивого, готового рискнуть купца. Банкиры отпочковались от сообщества ювелиров. Те умели оберегать свое добро, и принадлежавшие им помещения какое-то время использовались как сберегательные учреждения для хранения денег. Однако в течение XVII века эта первичная функция хранения и защиты мало-помалу уступила главенство выдаче платежных поручений и банковских чеков с тем, чтобы облегчить оборот средств как в столице, так и за ее пределами. И Фрэнсис Чайлд, и Ричард Хор до учреждения ими своих банков были ювелирами; наряду с тремя или четырьмя другими они были, как писал в 1759 году в автобиографии Эдвард, граф Кларендонский, «людьми, чье богатство и безупречная репутация славились настолько, что им можно было доверить или отдать на хранение хоть все деньги королевства». Из этих финансовых предприятий вырос Английский банк – величественнейшая эмблема богатства Сити и надежности его гарантий; главными акционерами нового банка были сами же лондонские коммерсанты, однако этому спекулятивному по сути своей предприятию вскоре был придан государственный статус: во время мятежа лорда Гордона в июне 1780 года его помещение охраняли войска. На монетном дворе в лондонском Тауэре золото этого банка превращалось в гинеи, и его громадный запас драгоценных слитков стал главным фактором поддержания финансовой стабильности страны в эпоху «мыльных пузырей», паник и войн. И все же, крепя устои государства, банк одновременно способствовал деятельности разнообразных лондонских бизнесменов – от торговцев полотном и алмазами до продавцов угольной крошки, от экспортеров шляп до импортеров сахара.

Одной из ключевых фигур того времени, осмеянной в стихах и пьесах, был «джоббер» – биржевой маклер. Джон Гей подверг осуждению столицу, где «на видном месте восседает брокер», и эпоху, когда такое возможно. Джобберы сидели, впрочем, в кофейнях Чейндж-элли. Они были прямыми наследниками лондонских писцов-нотариусов, составлявших документы о передаче из рук в руки земель и строений; ныне предметом их забот было учреждение новых компаний и движение акций и капиталов. Сиббер в пьесе «Преимущественное право» (1720) дал анатомический разрез ситуации: «Там [в Чейндж-элли] можно увидеть герцога, увивающегося за членом правления банка; вот пэр и подмастерье торгуются за восьмую часть; вот еврей и приходский священник улаживают разногласия; вот родовитая молодая женщина покупает акции у квакера, играющего на понижение; вот родовитая женщина постарше продает право первого выбора лейтенанту гренадерского полка».

В конце концов в кофейнях Чейндж-элли – таких, как «У Джонатана» или «У Гаррауэя», – стало чересчур шумно, и джобберы перебрались в «Нью-Джонатанс». Летом 1773 года это заведение было переименовано в Фондовую биржу. Чуть более двадцати лет спустя возникло новое здание в Кейпел-корт; в 1795 году в «Банк миррор» были запечатлены звучавшие в нем голоса: «Почта пришла… Какие новости? Какие новости? Спокойствие, спокойствие… Акции консолидированной ренты с доставкой завтра… Обанкротился крупный торговый дом… Начинаются пятипроцентные выплаты… Переход через Рейн… Австрийцы бегут!.. Французы преследуют! Четыре процента за хорошую возможность!»

Английский банк и Фондовая биржа ныне по-прежнему доминируют на этом небольшом, плотно застроенном клочке земли. Рядом, на месте старинного рынка Стокс-маркет, где с XIII века шла торговля рыбой и мясом, стоит Мэншн-хаус – резиденция лорд-мэра Сити. Возможно, эта троица учреждений расположена на одном из священных мест города. Изучение карт в хронологической последовательности показывает, что темного цвета, обозначающего строения, здесь становится все больше; здание Английского банка постепенно росло вширь и наконец заняло весь участок между Лотбери и Треднидл-стрит. К югу от этого места во время Великого пожара 1666 года Джон Эвелин отметил одновременное появление двух огромных огненных шаров. Нет нужды быть «психогеографом», чтобы понять, что этот район – средоточие энергии и власти.

Привлекая все больше денег и кредита, город, сообразно этому, неуклонно рос. Он простирался все дальше на запад и на восток. В 1715 году была предложена схема застройки Кавендиш-сквер и некоторых улиц к северу от Тайберн-роуд. Затем пришла очередь Генриетта-стрит и Уигмор-роуд, чье развитие привело к необычайному росту Марилебона. В 1730?е годы в западной части города возникла Беркли-сквер. На востоке были застроены Бетнал-грин и Шадуэлл, на западе – Паддингтон и Сент-Панкрас. Карты, само собой, тоже сделались насыщеннее: на один квадрат карты 1676 года приходится шесть квадратов карты 1799 года. «Я дважды порывался остановить мою карету на Пиккадилли, думая, что угодил в гущу уличных беспорядков», – писал в 1791 году Хорас Уолпол, не сразу понявший, что это обычная толпа лондонцев, из которых «одни фланировали, другие с трудом тащились» по оживленной магистрали. «Скоро от Лондона до Брентфорда будет одна сплошная улица, – сетовал он, – и то же самое от Лондона до каждой деревни в десятимильной окружности». Фактически он провозгласил закон самой жизни. Прямым следствием власти и богатства является расширение.

Еще одним их проявлением было благоустройство столицы в XVIII веке. В 1735 году были огорожены для застройки поля Линкольнс-инн-филдс, а четыре года спустя рынок Стокс-маркет, становившийся все более грязным, был выведен из центра города. В 1757 году снесли дома на Лондонском мосту, и в том же году был завален и покрыт мостовой зловонный ров Флитдич, а по берегам впадающей в Темзу реки Флит была сооружена набережная. Четырьмя годами позже, чтобы облегчить доступ в центр Лондона, все городские ворота, расположенные вдоль границы Сити, были разрушены. В небытие канули и уличные вывески, вследствие чего воздух на городских магистралях стал «более свежим и здоровым», однако Лондон утратил былой облик. Все эти меры имели целью ускорить движение людей и товаров, обеспечить более свободную их циркуляцию по городским артериям; небывалый упор делался на быстроту и эффективность.

Проникнутый тем же духом парламентский акт о мощении улиц (1762) содержал законодательные нормы, регулирующие освещение и мощение улиц по всему городу, и тем самым положил начало работам, вследствие которых городские магистрали стали и ровнее, и чище. Кроме того, почему городу, куда ввозились шелка и специи, кофе и драгоценные слитки, не импортировать также и свет? В 1780?е годы человек, приехавший из Германии, писал: «На одной Оксфорд-стрит больше фонарей, чем во всем Париже». Бурно растущий центр мировой коммерции следовало должным образом иллюминовать. Меры эти, как пишет Пью в книге «Жизнь Хэнуэя», в целом «наделили столичные улицы той элегантностью и той симметрией, что восхищают всю Европу и намного превосходят все, что имеется в этом роде в современном мире». Симметрия – по существу синоним единообразия, и акт 1774 года о строительстве представляет собой дальнейшую попытку стандартизации; в нем лондонские здания расклассифицированы по «разрядам» и «категориям», что в городской застройке ведет к такой же бесконечной воспроизводимости и повторяемости, какая присуща циркулирующей в городе валюте. То была эпоха стукко, эпоха белизны.

Общественные постройки своим возникновением тоже были во многом обязаны коммерции; подлинной данью почтения торговле стали, к примеру, новое здание таможни, акцизное управление на Олд-Брод-стрит, Зерновая биржа на Марк-лейн и Угольная биржа на Лоуэр-Темз-стрит. Дом Компании Южных морей на Треднидл-стрит и здание Ост-Индской компании на Леденхолл-стрит соперничали друг с другом в величии; построенное в 1732 году здание Английского банка затем постоянно украшалось и расширялось. Здания различных гильдий также сооружались с тем, чтобы произвести впечатление щедростью и богатством архитектурного облика.

Затем пришла очередь Вестминстерского моста, торжественно открытого для движения зимой 1750 года под звуки труб и литавр. Его пятнадцать каменных арок составили «мост, исполненный величия». Он оказал решающее воздействие на панораму города и в другом смысле: комиссия по его постройке пригласила в Лондон Джованни Каналетто, чтобы этот художник запечатлел мост на холсте. Хотя в 1746 году, когда он написал картину, мост даже еще не был достроен, Каналетто представил Лондон преображенным, окрасил его в цвета своей родной Венеции. Мы видим тонко стилизованный, итальянизированный Лондон, раскинувшийся вдоль Темзы в чистом и ровном освещении. Город, стремящийся к текучести и изяществу, нашел в Каналетто идеального «проектировщика».

Но от разнообразия и контрастности Лондона никуда не денешься, и лучше всего они подтверждаются тем, что одновременно с Каналетто город запечатлевал Уильям Хогарт. На «благоустроенной» улице на переднем плане Хогарт изображает нищего ребенка, жадно поедающего куски разломанного пирога.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.