Глава 37 Глоток-другой

Глава 37

Глоток-другой

Где еда – там, разумеется, и питье. Люди, населявшие территорию нынешнего Лондона четыре тысячи лет назад, потребляли некую разновидность пива или хмельного меда. С той поры лондонцы не переставали пить. Поблизости от Олд-Кент-роуд недавно была обнаружена древнеримская брошь из яшмы. На ней вырезана голова Силена – пьяницы-сатира, бывшего наставником Бахуса. Лучшего божества-покровителя для Лондона и придумать нельзя. В 1730 году Томас Браун заметил о Лондоне, что «поглядеть на обилие здешних таверн, пивных и тому подобного – и подумаешь, что из богов тут поклоняются одному Бахусу».

В XIII веке Лондон уже славился «неумеренным питьем глупцов». Сюда везли рейнское и гасконское, бургундское и мадеру, белые вина Испании и красные вина Португалии. Люди не столь обеспеченные пили эль и пиво; хмель стали выращивать по крайней мере с начала XIV века, но в эль для забористости чаще добавляли перец, и назывался такой напиток «стинго» (sting – жалить). Это лишний раз говорит о пристрастии лондонцев ко всему острому и пряному – пристрастии, которое соответствует характеру их городской жизни, энергичной и полной соперничества. В «Кентерберийских рассказах» Чосера (ок. 1387–1400) Повар хорошо понимает требования к тому, что поэт в другом месте называет «глотком солодового эля»; Мельник, любитель эля, «изрядно пьян и бледен был». В написанном примерно тогда же (ок. 1362) Уильямом Ленглендом «Видении о Петре Пахаре» Обжора «выхлебал галлон и джилл» эля. Несомненно, в заведениях, где можно было это сделать, недостатка не было. К началу XIV века в Лондоне действовало «354 таверны и 1334 пивоварни», позднее получивших более фамильярные прозвания – «пивнушка», «питейная лавка» и тому подобное. Согласно документам начала XV века, в городе тогда насчитывалось 269 пивоваров, и в 1427 году возникла лондонская гильдия пивоваров, имевшая собственный герб. К тому времени уже были выработаны правила для ее членов; в частности, в 1423 году было постановлено, что «розничным торговцам элем надлежит продавать напиток в своих домах в запечатанных оловянных сосудах; и тот, кто несет эль покупателю, должен держать сосуд в одной руке, а кружку в другой, а у кого сосуды не запечатаны, тот подлежит штрафу». Такое же пристальное внимание качеству должны были уделять виноторговцы, которым в начале XV века указом городских властей было воспрещено «подкрашивать и разбавлять» продаваемое вино. В 1419 году некто Уильям Харолд был на час поставлен к позорному столбу за то, что «выдавал старое и слабое испанское за настоящее рамни[76] в виноторговой лавке в приходе Сент-Мартин».

К XVI веку, как пишет Джон Стоу, пьянство стало такой серьезной проблемой, что в 1574 году двести лондонских пивных были принудительно закрыты. В то время в городе, по некоторым данным, было двадцать шесть пивоваров, чья продукция шла под разнообразными названиями: «Крепкое», «Бешеная собака», «Трапеза ангелов», «Подними ногу» и «Шагай широко». Ингредиенты, судя по всему, варьировались; в их число, помимо ячменного солода и овса, могли входить ракитник, восковница и плоды плюща, однако пивом назывался только такой напиток, который делали с использованием хмеля. Хронист елизаветинских времен Уильям Харрисон, говоря о выпивохах на лондонских улицах, рисует такую картину: «Пропойцы наши валяются вповалку и то хватают своих девок за титьки, то опять тихо лежат, потому что шевельнуться уже нет никаких сил». Некоторые знаменитые пивные того времени, фигурирующие в стихах и пьесах, соединились с образом Лондона настолько, что стали подлинными эмблемами города. Таверна «Кабанья голова» на Истчипе – место действия сочных шекспировских сцен с участием Фальстафа, Пистоля, Доль Тершит и миссис Куикли – так впечаталась в коллективную память лондонцев, что все прониклись убеждением: в этом заведении пивал и сам Шекспир. В XVIII веке члены одного литературного клуба, собираясь там, изображали шекспировских персонажей, и магическая сила ассоциаций была такова, что «паломники» шли туда и много позже 1831 года, когда таверна была разрушена. От нее осталась, впрочем, одна специфическая памятка. 16 марта 1730 года в возрасте двадцати семи лет скончался Роберт Престон, «разливальщик в таверне „Кабанья голова“»; он «цедил доброе вино, чарки наполнял честно доверху», и его изголовный камень был поставлен у стены Св. Магнуса-мученика.

«Митру» на Чипсайде облюбовала местная компания; как писал Бен Джонсон, «если туда заявляется чужак, там все встают и ну на него пялиться, будто он диковинный зверь из Африки». В 1599 году он обессмертил тамошнего разливальщика Джорджа, упомянув его в пьесе «Каждый не в своем нраве»: «Где Джордж? Позовите мне сюда Джорджа немедленно!» В 1607 году его имя появилось в комедии Деккера и Уэбстера «Вперед, на запад!»: «О, так вы Джордж, разливальщик в „Митре“». Это показательный пример того, как конкретный лондонец мог стать в глазах его современников воплощением некоего типа. О любопытной и устойчивой связи между питейными заведениями и литературой свидетельствуют также воспоминания о «Русалке».

…Немало мы перевидали

В «Русалке» – о, какие там звучали

Находчивые, пламенные речи…

– писал Бомонт Джонсону. Вторя ему двести лет спустя, Китс заявил, что с таверной «Русалка» не сравнится «никакое счастливое поле, никакая замшелая пещера». Родившийся в Лондоне и проживший детство в одном здании с мургейтским «Лебедем и обручем», поэт не раз переносился мысленно в точку слияния Фрайди-стрит и Бред-стрит – туда, где в свое время огнем Великого пожара была уничтожена «Митра».

Таверна, как писал в «Азбуке глупца» (1609) Томас Деккер, была «единственным местом встреч доброй компании» – местом, где, чтобы пользоваться привилегиями быстрого обслуживания и кредита, важно было знать всех разливальщиков и обращаться к ним по именам – «Джек, Уилл, Том». Тогда ты мог сказать половому: «Человек, принеси-ка мне из-за стойки деньжат». В тавернах шла также игра в кости, и посетителей развлекали бродячие скрипачи, переходившие из одного заведения в другое. Мы имеем возможность заглянуть внутрь таверны начала XVII века, вчитываясь в инвентарный перечень, который остался от заведения на Бишопсгейт-стрит, носившего меткое название «Рот». Здесь говорится о дощатых перегородках, разделяющих залы таверны, каждый из которых носил свое название: «Решетка», «Гранат», «Три бочки», «Лоза» и «Голова короля». Таким образом, в одном заведении было пять отдельных «баров» со столами, скамейками и табуретками. В «Решетке» имелись «один длинный дубовый стол со скамьей», «один устричный стол», «один старый винный поставец» и «два игральных стола»; в «Голове короля» также был устричный стол и, помимо прочего, «детская табуретка». Этажом выше располагались спальни для гостей; в части списка, посвященной одной из них, указаны подушки, льняные простыни, шитое покрывало, сундуки и шкафы.

В одном стихотворении 1606 года упоминаются «„Кабанья голова“ из твердого лондонского камня… „Лебедь“ в Даугейте… „Митра“ на Чипсайде… „Замок“ на Фиш-стрит» и прочие заведения, где «багровеют носы». Между прочим, содержатели таверн XVII века обеспечивали не только выпивку и ночлег. Хозяин «Лебедя» у Холборнского моста, перебравшийся в «Герб графов Оксфордских» в переулке Уорик-лейн, выпустил объявление о распродаже, где говорилось, что «у него также имеется катафалк и все необходимое для перевозки усопшего в любую часть Англии». «Гостиницам здесь несть числа, – писал в начале XVII века Томас Платтер, – как и питейным заведениям, пивным и винным, где можно попробовать любую марку – аликанте, канарское, мускат, кларет, испанское, рейнское». Несть числа и виршам, прославляющим лондонские пивные. «Путеводитель для пропойц» Неда Уорда и «Паломничество» Джона Тейлора – лишь два примера стихотворных сочинений, где из перечня питейных заведений и улиц, на которых они расположены, возникает некая топография Лондона – города, чья природа и очертания могут быть познаны лишь в дымке хмельного забытья:

В Клоук-лейн близ Даугейта мы пойдем,

В «Трех бочках» пива доброго хлебнем…

Замешкавшись, мы сильно припозднились

И в «Шордичский кувшин» впотьмах ввалились.

Оттуда в «Колокол» держу я путь –

Добраться, выпить чарку и уснуть.

Здесь соединены строки двух поэтов, чтобы показать конкретность их видения Лондона, где, чтобы выжить, необходимо напиться.

О растущей популярности пива говорит тот факт, что в 1643 году этот напиток был обложен акцизным сбором. Пипс во время Великого пожара писал, что женщины «сварливо требуют выпивку и пьют как черти»; царивший вокруг ад, возможно, до некоторой степени извиняет их адское поведение, однако Генри Пичем, писавший свое «Искусство лондонского житья» в более спокойном 1642 году, предостерегает: «Превыше всего опасайся скотского пьянства… Иные упиваются до того, что, повалившись на землю или, хуже, в сточную канаву, не могут уже шевельнуться. Пьянство рождает ссоры и потасовки, и многим оно стоило жизни, как мы знаем по чуть ли не каждодневному опыту… Нетрезвые люди теряют шляпы, плащи и рапиры, деньгами они швыряются не считая». Пипс упоминает некую даму, которая, обедая у знакомых, залпом выдула полторы пинты белого вина.

И тем не менее – хотя XVII век по количеству алкоголя, бегущего по жилам лондонцев, оставил позади предшествующие столетия – его затмил век XVIII, когда пьянство достигло массового и даже критического масштаба. То было время, когда Сэмюэл Джонсон, великий лондонский мудрец, заявил, что «ныне человек не может быть счастлив, если он не пьян». Громадное число его сограждан, видимо, придерживалось того же мнения.

Возникла мода на «темный эль» (сладкое пиво), однако увеличение налога на солод привело к тому, что пивовары начали налегать на хмель. Так появилось «горькое пиво» – «до того горькое, что я пить его не мог», – жаловался Казанова, – которое порой смешивали с обычным элем, делая напиток, называемый «так на так». В тот же период варили и «светлый эль», который стал популярен настолько, что в городе возникли специализированные заведения с этим напитком. В начале 1720?х годов появилось выдержанное пиво, которое готовилось четыре-пять месяцев; «грузчики и иные рабочие сочли его подходящим» для употребления за завтраком или обедом, и напиток получил название «портер» (porter – грузчик, носильщик). Этот сорт пива варили только в Лондоне, и оно было прямым предшественником разнообразных «стаутов» – темного, двойного, ирландского, «энтайра», «крепкого», «лондонского особого».

Особенностью Лондона была также непосредственная связь пивных с коммерцией. Для многих профессий единственным бюро по трудоустройству было определенное питейное заведение. Пекари и портные, паяльщики и переплетчики собирались в тех или иных местах, куда приходили хозяева, желавшие кого-то нанять. Владелец заведения, который зачастую был и сам связан с данным родом деятельности, предоставлял безработным кредит, обычно в форме выпивки. Торговцы платили своим работникам за особыми столами в тех же пивных, что приводило к очевидным последствиям, усугублявшимся тем обстоятельством, что разменять деньги можно было лишь после часа утра в воскресенье.

Были и другие профессиональные обычаи, стимулировавшие потребление спиртного. «Вступительные деньги» нового ученика или подмастерья обычно прокучивались в пивной, и таким же манером платились разнообразные штрафы за поздно или плохо сделанную работу. Как пишет замечательный историк М. Дороти Джордж в книге «Лондонская жизнь в XVIII веке», «каждая стадия жизни, начиная с обучения ремеслу, требовала потребления крепких напитков»; к этому можно добавить, что дух торговли, занимавший в жизни Лондона центральное место, благодаря алкоголю был неизменно горяч и ярок. Питье и пламя шли рука об руку, и винокуров обвиняли в пренебрежении правилами безопасности, из-за которого их предприятия «становились причиной частых и ужасных пожаров».

До нас дошло несколько «пьяных» лондонских анекдотов из жизни знаменитых людей. Вот Оливер Голдсмит надевает парик задом наперед, чтобы потешить друзей в своем жилище в Темпл-лоджингс; вот Чарлз Лэм, пошатываясь, бредет домой вдоль канала Нью-ривер, где он купался мальчиком; вот Джо Гримальди каждый вечер едет домой на закорках у владельца питейного заведения «Маркиз Корнуоллис». Иные эпизоды были, однако, не столь веселыми. Драматург Натаниел Ли, живший в эпоху Реставрации, допился до сумасшедшего дома, где заявил: «Они мне сказали, что я помешался, а я им, что они помешались; их голоса, черт их возьми, перевесили мой». В конце концов его выпустили, но в роковой для него день «он выпил так много, что упал на улице, и его переехал экипаж. Труп, пока его не забрали, лежал под навесом у парфюмерной лавки Транкита близ Темпл-бара». Уильяма Хикки, мемуариста начала XIX века, вытащили из канавы на Парламент-стрит. «Я был не в силах сказать о себе что-либо связное и вообще вымолвить хоть слово… о событиях прошедших двенадцати часов я имел воспоминаний не больше, чем если бы я был тогда мертв». Он очнулся на другой день, «неспособный шевельнуть ни рукой, ни ногой, весь в синяках, иссеченный и избитый так, что на мне не осталось живого места». Другим колоритным лондонским персонажем был Ричард Порсон, первый библиотекарь общеобразовательного учреждения «Лондон инститьюшн», которого часто видели под утро бредущим нетвердым шагом «из давно облюбованной им таверны „Сидровые погреба“ на Мейден-лейн». Он был издателем Еврипида и прославленным ученым, который «мог балакать по-гречески не хуже любого илота» и хвастался тем, что способен повторить по памяти от начала до конца роман Смоллетта «Приключения Родрика Рэндома» (1748). Но «о Порсоне говорили, – пишет Уолфорд в „Лондоне старом и новом“, – что он пил все подряд не разбирая, вплоть до лекарств для втирания и горючего для ламп. Сэмюэл Роджерс утверждал, что после ухода гостей он возвращался в столовую и допивал все, что оставалось в рюмках». Его обычным восклицанием, когда его что-то удивляло или озадачивало, было: «Ху?у?у!» В день его смерти те, кто был с ним, слышали, как он цитирует стихи из греческой Антологии. Его друг отметил, что перед кончиной «он по-гречески говорил быстро, а по-английски с превеликим трудом, словно греческий был его родным языком». Он приободрился было от вина и желе, разведенного бренди и водой, и его отвезли в таверну в переулок Сент-Майклз-элли (Корнхилл), однако ровно в полночь он умер в «Лондон инститьюшн».

Впрочем, если уж говорить о потреблявшихся лондонцами спиртных напитках (spirituous liquors), то живший в них дух (spirit) – это главным образом дух джина. Судья Джон Филдинг назвал этот напиток «жидким пламенем, посредством которого люди заглатывают свой ад загодя». Подлинный демон Лондона на протяжении полувека, джин погубил тысячи и тысячи мужчин, женщин и детей. Каковы бы ни были истинные цифры смертности (они точно не установлены), популярность джина, который гнали из зерна с добавлением плодов терна или можжевельника, не подлежит сомнению. Согласно оценкам, в 1740?е и 1750?е годы действовало 17 000 «джин-хаусов». Объявление, которое Хогарт использовал в своей гравюре «Джин-лейн», гласило: «Нализаться – 1 пенс, мертвецки – 2 пенса, чистая солома бесплатно». Заведения эти, как правило, ютились в погребках или переоборудованных мастерских на первом этаже; в бедных кварталах они множились и множились, и на их фоне более привычные и традиционные пивные стали выглядеть чуть ли не респектабельными. Сам Хогарт высказался о своем произведении так: «В пьяном переулке всякая подробность ужасных его обстоятельств выставлена напоказ, въяве: мы видим лишь бедность, невзгоды и крах, страдания, доводящие до безумия и смерти, и ни один из домов не пребывает в сносном состоянии, кроме ломбарда и распивочной». На этой знаменитой гравюре изображен, в частности, маленький ребенок, который, выпав из обмякших рук пьяной матери, мгновение спустя должен погибнуть; она сидит на деревянной лестнице, ноги у нее в язвах, а лицо выражает лишь забытье, лежащее по ту сторону отчаяния. Может показаться, что Хогарт пережимает по части драматизма, но он всего-навсего перенес на гравюру вопиющую истину. К примеру, некая Джудит Дефур забрала свою двухлетнюю дочь из работного дома и задушила ее, чтобы снять с нее новую одежду. Продав детскую одежонку, Джудит истратила вырученные шиллинг и четыре пенса на джин.

«В последнее время, – писал Генри Филдинг в 1751 году, – среди нас возник новый вид пьянства, неведомый нашим предкам, и, если ему не положить конец, он непременно уничтожит немалую часть нашего простонародья. Пьянство, о котором я веду речь […] посредством яда, называемого джином […] главный предмет питания (если можно так выразиться) для более чем ста тысяч людей в нашей столице». Попытки «положить конец» этому бизнесу, самой заметной из которых был «акт о джине» 1736 года, были встречены лишь «проклятиями толпы». Акт высмеивали и успешно обходили, продавая джин под видом медицинских настоек или под другими названиями, как, например, «сангри», «тау-рау», «мейкшифт» или «король Теодор Корсиканский». «Джин-шопы» по-прежнему были полны мужчин и женщин, «а порой даже и детей», которые пили так, что потом «едва могли выбраться на улицу». Лондонские винокуры заявляли, что их продукция составляет «более одиннадцати двенадцатых всех крепких напитков Англии», а современник событий лорд Лэнсдаун признал в 1743 году, что «неумеренным употреблением джина пока что отличаются главным образом жители Лондона и Вестминстера». Джин помогал забыться арестантам и бродягам; он утешал бедняков Сент-Джайлса, где из каждых четырех домов в одном была распивочная.

Производство джина было делом чрезвычайно выгодным. Бизнесу дали «зеленый свет», и его ограждали от слишком уж больших акцизов, так что великого убийцу бедных и обездоленных, по существу, сотворили те, кто хотел быстро и легко нажиться. Запоздалая реакция властей была вызвана ростом числа посягательств на частную собственность, связанных с потреблением джина, и увеличением числа «слабых и больных» детей, забота о которых ощутимым бременем легла на приходы. В 1751 году часть «джин-шопов» была закрыта. Эта мера принесла долгожданные результаты. Усовершенствования на винокуренных заводах, более строгая инспекция питейных заведений и увеличение налогов привели к тому, что в 1757 году было замечено: «После того как ввели эти ограничения, мы не видим на улицах и сотой доли от прежнего числа несчастных пьянчуг». Горячка миновала. Буйство джина улеглось так же быстро, как вспыхнуло, наводя на мысль, что Лондон в те годы прошел через некий «климактерический» период своей истории, когда сам город внезапно оказался во власти лихорадки и сжигающей жажды.

Однако не только джин и эль считались опасными, порабощающими напитками. Был еще чай.

Бакалейщик Дэниел Роулинсон был первым, кто продал фунт чая, и произошло это в 1650?е годы; пятьдесят лет спустя Конгрив перечислил «аксессуары чайного стола»: «апельсиновый бренди, анисовое семя, корица, цитронные цукаты и барбадосская вода[77]». Дж. Айлив, автор «Нового и полного обзора Лондона» (1762), полагал, что «неумеренное употребление чая» портит у горожан желудки, лишая их возможности «исполнять функцию пищеварения, из-за чего сильно страдает аппетит». В 1758 году один памфлетист назвал пристрастие к чаю «чрезвычайно вредным для тех, кто усердно трудится и живет небогато», и осудил его как «одну из худших привычек, ведущую к утрате человеком самого себя и мешающую благополучию, для которого он рожден». Согласно широко распространенной версии, Уильям Хэзлитт, умерший в 1830 году на Фрит-стрит в Сохо, скончался от чрезмерного употребления этого напитка. И вновь делается упор на склонность лондонцев – даже некоренных, как Хэзлитт, – к излишествам и безудержности, из-за которых даже безобидная на первый взгляд травяная настойка может сделаться опасной. Здесь – одна из причин того, что лондонские чайные на открытом воздухе вскоре приобрели сомнительную репутацию. Пригородные места отдыха с невинными названиями – такими, как «Белый питьевой фонтан», «Пастух и пастушка», «Сады Кьюпера», «Монпелье», «Багнигг-уэллс», – предназначенные для чаепитий и приятного времяпрепровождения, начали ассоциироваться «с женщинами легкого поведения и юношами, испорченными нравственно и нездоровыми телесно», и стали известны как заведения, «где поощряются роскошество, расточительность, праздность, разнообразные дурные и незаконные побуждения». Казалось, всякая возможность отдыха и развлечения немедленно оборачивается в Лондоне излишествами, пороками, безнравственностью. Город не ведал покоя.

Чай и джин и поныне с нами, но один напиток XVIII века исчез совершенно. Горячий сладкий салуп приготовлялся из отвара сассафраса с молоком и сахаром, и чаша его стоила полтора пенса; название, как полагают, произошло от хлюпающего звука, издаваемого теми, кто пил салуп на улице. Кофе и чай стоили дорого, поэтому жители бедных районов Лондона налегали на салуп. Летом им торговали с открытых лотков на колесах, зимой с помощью ширмы и старого зонта сооружали своего рода палатку. Салуп считался лучшим средством для опохмелки, и Чарлз Лэм вспоминал, как ранними утрами у лотков, наряду с ремесленниками и трубочистами, стояли «прожигатели жизни»; «будучи совсем безденежными», юные трубочисты «наклоняли чумазые свои головы над поднимающимися испарениями, чтобы по возможности насытить хоть одно из чувств». Зрелище навело Лэма на размышления о городе, в котором «сходятся крайности».

В тот же период, когда Лэм записывал свои размышления, впоследствии печатавшиеся в журнале «Лондон мэгэзин», малолетний Чарлз Диккенс вошел в пивную на Парламент-стрит и приказал принести «вашего лучшего – САМОГО лучшего – эля». Напиток назывался Genuine Stunning («Подлинный Ошеломляющий»), и двенадцатилетний мальчик сказал: «Нацедите-ка мне стакан, будьте любезны, да пополнее». В начале XIX века детей, пьющих на улицах или в пивных, можно было видеть довольно часто. «Мне говорили, что девочки, – писал Генри Мейхью уже в 1850?е годы, – обычно больше любят джин, чем мальчики». Они пили «для согрева».

В 1873 году Верлен назвал лондонцев «крикливыми, как утки, и вечно пьяными»; в 1862 году Достоевский заметил: «Все это поскорей торопится напиться до потери сознания…» В 1853 году немецкий журналист Макс Шлезингер так описывал посетителей пивной: «Стоят, ковыляют, приседают, ложатся, стонут, чертыхаются, напиваются и забываются». Отечественный наблюдатель Чарлз Бут писал, что за 1890?е годы женщины стали пить намного больше. «Одна пьяная баба на улице заведется – и всех остальных споит», – приводит он слова некоего мужчины из Ист-энда. Почти все женщины «напиваются по понедельникам. Они говорят: „У нас своя причуда: любим по понедельничкам маленько подпить“». Питье, судя по всему, распространилось на женщин всех сословий: ведь для женщины уже не считалось зазорным завернуть в пивную на тот предмет, чтобы «промочить горло». Вечерами детей из бедных семей посылали в ближайшую пивнушку за кувшином эля; как пишет Бут, «там царило беспрерывное движение: вот он входит и подает кувшин – и миг спустя уже выходит вон; ни один из детей не задерживался поговорить или поиграть с другими, все торопились домой».

Джентльмены пили так же охотно и много, как беднота. О тех, «кто прославлен питейными подвигами», об обладателях «красных носов» и «прыщеватых лиц» можно прочесть у Теккерея. «Я так нализался вчера вечером!» – говорит один из его персонажей.

В XIX веке за год примерно 25 000 человек подвергались аресту за пьянство на улицах. Часто, однако, неимущих лондонцев доводили до алкоголизма условия их жизни. Один из них – сборщик собачьего помета – сказал Мейхью, что, бывало, запивал «на три месяца без продыху». Когда пил, он «опускал голову к стакану, потому что не мог поднять его к губам».

Так что, хотя «джиновая лихорадка» улеглась и «джин-шопы» позакрывали, злой дух этого напитка уцелел и переселился в «джин-паласы» – «питейные дворцы» XIX столетия. Эти крупные заведения с сияющими окнами из толстого листового стекла, с розетками из стукко на фасадах и выкрашенными золотой краской карнизами соблазняли посетителей рекламными объявлениями, которые подсвечивались газовыми фонарями и приглашали попробовать «единственный настоящий бренди» или «прославленную настойку – лекарственный джин, горячо рекомендуемый врачами». Красиво выведенные буквы расписывали достоинства таких напитков, как «наповал», «в самый раз», «для смесей» и «подлинный забористый». Однако наружный лоск обычно обманывал; внутренность этих «дворцов» была унылой и, судя по всему, приводила на память «джин-шопы» старых времен. В заведении, как правило, имелась длинная стойка из красного дерева, за которой располагались бочки, выкрашенные в зеленый и золотой цвета; посетители сидели на пустых бочонках или стояли на узкой и грязной полосе пола вдоль стойки. Здесь нелишне отметить, что исследователи общества считали алкоголь «непременным спутником всяческой бедности и всяческих невзгод». Вновь упор делается на тяжесть городских условий, толкающих мужчин и женщин к пьянству, – на безжалостный темп лондонской жизни, на ее требовательность и гнет. Из исследованных скелетов, найденных в старинных захоронениях под церковью Сент-Брайд, «почти у 10 % имеется по крайней мере один перелом». В потрясающей книге «Лондонские тела» Алекса Вернера говорится также, что «почти половину из них составляют переломы ребер, обычная причина которых – пьяные падения или драки».

В тот же период пивоваренные заводы стали одним из чудес Лондона, одной из его достопримечательностей, с которыми рекомендовали ознакомиться иностранцам. В 1830?е годы в городе, согласно книге Чарлза Найта «Лондон», насчитывалось двенадцать главных пивоваренных заводов, производивших «две бочки, или 76 галлонов, пива в год на каждого жителя столицы – мужчину, женщину, ребенка». Кто откажется бросить взгляд на эту грандиозную деятельность? Один путешественник из Германии отметил, что на него произвела сильное впечатление «громада» пивоварни Уитбреда на Чизуэлл-стрит с ее зданиями, «высотой превосходящими церковь», и «лошадьми-гигантами». В сходном ключе летом 1827 года один немецкий аристократ писал: «Я направил свой кеб к пивоваренному заводу Баркли, находящемуся на Парк-стрит в Саутуорке. Громадность размеров придает ему вид чуть ли не романтический». Он отметил, что оборудование, движимое паровыми машинами, производит от двенадцати до пятнадцати тысяч бочек пива в день; девяносто девять более крупных бочек, каждая «величиной с дом», стояли в «гигантских хранилищах»; для перевозки пива использовались 150 «слоноподобных» лошадей. Завороженность автора лондонскими масштабами выразилась здесь в его восхищении пивными возможностями города, и под конец он замечает, что с крыши пивоварни «открывается великолепная панорама Лондона».

Символическое значение этих предприятий почувствовали не только заграничные путешественники, но и художники, и к началу XIX века возник целый жанр, который лондонские искусствоведы окрестили «пивоваренным». К примеру, тот же пивоваренный завод Баркли был изображен кистью неизвестного художника спустя десять лет после визита немецкого аристократа; мы видим вход в пивоварню и кипучую лондонскую жизнь вокруг. Справа высится огромное заводское здание, подвесной мост перекинут от него на другую сторону улицы. На переднем плане подручный мясника в типичном для его рода занятий синем фартуке стоит вместе с другим покупателем у фургончика, торгующего печеным картофелем; лошади везут во двор на санях бочки с пивом, из двора навстречу выезжает подвода. С правой стороны по улице подъезжает экипаж с очередными любопытствующими. В целом картина изображает аппетит, и мясо, которое подручный мясника держит на плечах, символически выражает и лондонскую прожорливость, и огромную энергию деловитого города.

Но масштабы лондонского питья можно было передать и по-иному. Бланшар Джерролд и Гюстав Доре побывали на том же предприятии, работая над книгой «Лондон. Паломничество» и желая запечатлеть производство портера, потребляемого «Лондоном жаждущим» (в 1871 году Джерролд назвал британскую столицу «городом солода и хмеля»). Джерролд отмечает, что на фоне колоссальных башен и бочек рабочие «кажутся мухами». На гравюрах Доре эти темные безымянные люди словно бы ревностно исполняют обряды некоего пивоваренного культа; все передано контрастной светотенью, деятельность маленьких человеческих фигур в огромных помещениях освещена нервными, прерывистыми бликами. Здесь вновь бытие города предстает как жизнь внутри громадной загнивающей тюрьмы, где роль ворот и решеток играют металлические трубы и цилиндры. Джерролд, подобно немецкому посетителю до него, видит панораму Лондона «с доминирующим на севере собором Св. Павла»; пиво он называет священным напитком горожан. «Мы стоим, – замечает он, – на античной земле».

«Джин-палас» был вытеснен пабом (от «public house»), который явился прямым потомком таверн и пивных (alehouses) прежних времен. В более старых районах Лондона таверны, однако, все еще действовали, одними ценимые за тишину, другими избегаемые из-за унылости и безмолвия. Паблик-хаусы продолжили традицию сегрегации; зал, бар первого класса и приватные бары были в них отгорожены от публичных баров и от тех отделений, где продавали пиво на вынос – разливное и бутылочное. Во многих пабах обстановка не казалась очень уж приятной и здоровой: небогатый интерьер, грязь, длинная стойка из оцинкованного железа, у которой люди пили в угрюмом молчании. «Ты входишь, отворяя тяжелую дверь, которую удерживает толстый кожаный ремень… когда ты миновал ее, она бьет тебя в спину и нередко сшибает с тебя шляпу». В отличие от длинной прямой стойки «джин-паласа», стойка паба, как правило, имела вид подковы, внутри которой были выставлены бутылки с наклейками разных цветов. Обстановка была довольно простой – стулья, скамьи, столы, плевательницы, посыпанный опилками пол. К 1870 году в столице насчитывалось около 20 000 пабов и пивных магазинчиков, и в день они обслуживали до полумиллиона посетителей, внося свой вклад в «пыльный, слякотный, дымный, хмельной, пивоваренный Лондон».

Как сказано в книге «Малый мир Лондона», приезжему, который стал бы спрашивать дорогу в 1854 году, вполне вероятно, ответили бы так: «Идите прямо до „Трех турок“, там направо, перейдите улицу у „Собаки и утки“, потом опять прямо до „Медведя и бутылки“, заверните за угол у „Веселых старых петухов“, и, когда пройдете „Ветерана“, „Гая Фокса“ и „Железного герцога“, первый поворот направо – и вы на месте». В те годы в столице было семьдесят «Голов короля», девяносто «Гербов короля», пятьдесят «Голов королевы», семьдесят «Корон», пятьдесят «Роз», двадцать пять «Королевских дубов», тридцать «Гербов гильдии каменщиков», пятнадцать «Гербов гильдии лодочников», шестнадцать «Черных быков», двадцать «Петухов», тридцать «Лисиц» и столько же «Лебедей». Самым популярным цветом в вывесках пабов был красный (несомненная дань лондонской параллели между алкоголем и пламенем), тогда как любимым числом города, по всей видимости, было три: «Три шляпы», «Три селедки», «Три голубя» и так далее. Встречались и более таинственные названия: «Граф Морис», «Кот и приветствие», «Окорок и ветряная мельница».

Разнообразие и обилие пабов было приметой не только XIX, но и XX века, причем до Второй мировой войны обстановка и характер этих заведений, от богатых пабов Вест-энда до забегаловок Поплара или Пекема с опилками на полу, почти не менялись. Но во время войны – и здесь проявился один из парадоксов лондонской жизни – пабы стали местами более оживленными и не столь однородными по составу посетителей. Там могло еще до закрытия кончиться пиво и мог ощущаться дефицит стаканов, но, как пишет Филип Зиглер в книге «Лондон военных лет», «во время войны только в пабах можно было развлекаться самим и развлекать других задешево, находить человеческое общение, столь необходимое в те годы». Бытовал странный предрассудок, что в паб скорее, чем в жилой дом, может попасть бомба, но популярность этих заведений из-за него, кажется, не страдала. Во время вынужденного отсутствия многих мужчин пабы стали вновь активно посещаться женщинами. В одной публикации 1943 года говорится, что «их часто можно видеть там компаниями или даже поодиночке». «Никогда, ни раньше, ни позже, лондонские пабы не играли такой стимулирующей роли, – вспоминал Джон Леман, – никогда там нельзя было услышать таких необычайных исповедей, стать свидетелем таких невероятных встреч».

К концу войны в столице оставалось около четырех тысяч пабов, и заключение мира привело к новому всплеску интереса к ним. Романы и фильмы передают атмосферу пабов конца 40?х и начала 50?х, от заведений Ист-энда, где мужчины по-прежнему не снимали кепок и шарфов и девушки танцевали «с сигаретами между пальцев», до баров, где, по воспоминаниям Оруэлла, «теплый дымно-пивной туман» обволакивал «завсегдатаев».

Эта живая, праздничная обстановка сохраняется и в XXI веке, хотя пианино и музыкальные автоматы сдали позиции под неуклонным натиском видеоигр, игральных автоматов и, позднее, широкоэкранных телевизоров, по которым показывают в основном футбол. Постепенный переход пабов под контроль крупных пивоваренных компаний и возникновение в 60?е и 70?е годы «сетей» однотипных заведений привели, однако, к существенной стандартизации и модернизации, от которых многие из лондонских пабов так и не оправились. Хозяева некоторых сетей, к примеру, стали красить потолки своих пабов в «закопченный» или коричневый цвет в подражание интерьерам старинных пивных; для создания «подлинной» атмосферы в обстановку порой включаются предметы XIX века и старые книги. Но, в отличие от многих других мировых столиц, искусственная история в Лондоне не срабатывает.

В списке 1500 заведений центрального Лондона, имеющих право на подачу спиртного, по-прежнему встречаются знакомые названия. Пусть даже «Центральный Лондон» 2000 года – совсем не то, что «Лондон» 1857 года, тем не менее приятно увидеть немалое количество «Красных львов», «Голов королевы» и «Мужчин в зеленом». Три – по-прежнему любимое число: на Розерхайт-стрит – «Три циркуля», на Портмен-мьюз – «Три бочки». Уже нет, правда, ни «Пятнистых псов», ни «Веселых матросов», зато имеется несколько «Слизняков на салатном листе». «Голова святого» и «Голова Шекспира» существовали давно, однако теперь возникли пять «Поминок по Финнегану», а также «Декан Свифт», «Джордж Оруэлл», «Ловкий Плут»[78] и «Гилберт и Салливан». «Бегущего лакея» больше не существует, но есть целых три «Грязных Мерфи».

При всей обоснованности жалоб на стандартизацию как пива, так и атмосферы, в которой оно пьется, в начале XXI века налицо куда большее разнообразие лондонских пабов, чем когда-либо раньше. Есть пабы с театрами на втором этаже, пабы с вечерами караоке, пабы с «живой» музыкой, пабы с танцами, пабы с ресторанами, пабы с садами, театральные пабы на Шафтсбери-авеню, бизнес-пабы на Леденхолл-маркете, старинные пабы (такие, как «Митра» на Или-пассидж и «Палец епископа» в Смитфилде), пабы с представлениями, где мужчины играют женские роли, пабы со стриптизом, пабы с особыми марками пива, тематические пабы, посвященные таким лондонским знаменитостям, как Джек-потрошитель и Шерлок Холмс, пабы для гомосексуалистов и пабы для трансвеститов. В более традиционном духе велосипедисты по-прежнему собираются в пабе «Даунс» в Клаптоне, где 22 июня 1870 года состоялось первое собрание «Пиквикского велосипедного клуба».

Налицо и преемственность иного рода. Недавние исследования показывают, что, при всех колебаниях уровня пьянства на протяжении XX века, лондонцы теперь вернулись к былым привычкам. Среднее потребление алкоголя в Лондоне сейчас выше, чем в других районах страны, и, согласно опубликованному в 1991 году «Исследованию алкогольного спроса и предложения», «полтора миллиона лондонцев превышают рекомендованный „разумный“ уровень» потребления алкоголя, а «четверть миллиона пьют на опасном уровне». Город, как прежде, демонстрирует «неумеренное питье глупцов». Словечек, обозначающих пьянство и пьяниц, на устах у лондонцев великое множество.

Нынешних бродячих пьянчуг из Спитлфилдс, Степни, Камдена, Ватерлоо и некоторых районов Излингтона называют «пьяницами-смертниками». Они потребляют денатурат (на жаргоне – «джейк», «голубой»), медицинский спирт («сердж», «белый») и другие разновидности грубого алкоголя. Количество этих безнадежных лондонских алкоголиков оценивается в одну-две тысячи; они собираются в подворотнях, в скверах, на пустырях, давая этим местам свои названия – например, «Пещеры», «Проточная вода», «Пандус». Сами они тоже имеют прозвища – Беспалый, Рыжий, Джо-прыгун, Черный Сэм; кожа их испещрена шрамами и болячками, черна от копоти костров, которые они разводят на незастроенных участках, оставшихся от военных бомбежек. После смерти, которая приходит к ним рано, их предают земле на городском кладбище в Форест-Гейте. Лондон их губит – ему их и хоронить.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.