Жизнь в оккупированном Киеве Воспоминания И. С. Белозовской

Жизнь в оккупированном Киеве

Воспоминания И. С. Белозовской

[5]

Говорить о причине – почему я оставалась в оккупированном Киеве – трудно, а может быть, излишне. Прежде, до оккупации – это была общая причина, теперь она является ничтожной и незначительной. Все не верилось, что этот кошмар наступит, мы, как утопающие, хватающиеся за соломинку, жадно ловили по радио: «Киев никогда не будет сдан», верили и надеялись… 17 сентября 1941 года, когда наши войска в массовом характере начали отступать, гул преследующих немецких снарядов, огонь и дым от горевших зданий все еще меня целиком не убедили, что наступил крах, что прекращается жизнь. Слово «жизнь» тогда имело свое значение. Впоследствии это значение притупилось.

Слишком часто или даже постоянно она была близка к смерти и потому потеряла свою обычную окраску.

19 сентября, когда немцы начали заходить в город и когда по обе стороны тротуаров (по Красноармейской, возле Владимирского базара) стояли люди с льстиво-радостными, подобострастно-угодливыми лицами, встречая «освободителей» своих – немцев, которые несли им «большую жизнь», тогда я уже чувствовала, что жизнь от нас уходит, наступает мучение. Мы все были в мышеловке. Куда деться? Пути все были закрыты.

Я ушла на Подол к своему пятилетнему сыну, который был у родных мужа. Мои родные: две младшие сестры с тремя детьми – у одной двое – пять с половиной и три с половиной года, мальчики, у другой один – три с половиной года. Мать и отец мотались из одной квартиры в другую, то у сестры на улице Гершуни[6], то в моей квартире на Тверской, 13. Муж мой был с ними на Тверской. Они сидели вокруг него, им казалось, что он их спасет от неминуемого (он русский)[7].

Через несколько дней отец мой вышел зачем-то на улицу и не вернулся – начали уже ловить на улице мужчин-евреев, будто бы на работу. На следующий день, когда был издан приказ о сконцентрировании евреев всех в один пункт для отправки куда-то, сестры моего мужа пошли и забрали его силой к себе, они боялись за его жизнь. Можно себе представить картину, когда мои сестры, трое маленьких мальчиков, мать (отца уже не было) громким плачем молили о спасении моего мужа: от них уходила последняя соломинка, и он ничем не мог им помочь. Он ушел на Подол. Когда он пришел, и мне тоже казалось, что от них ушло последнее спасение… Наступила кошмарная, неизвестная смерть. Я в древнем веке не жила и в нашем веке не видела, что люди делали в глубоком неисходном горе. Но меня потянуло к земле, сесть на низком табурете, я ярко ощутила желание посыпать пеплом голову, всю себя, ничего не слышать, превратиться в прах… Но нет, я была жива, я даже в состоянии была слышать и отметить, что люди живут вокруг меня, что они имеют право на жизнь, и почему, почему часть людей, которые имеют несчастье быть другой нации, должны умереть насильственной смертью – дети, невинные, маленькие, не знающие, за что, не понимающие, что такое жизнь и что такое смерть? Почему мой ребенок, у которого отец русский, имеет своих защитников на жизнь?

28 сентября мой муж и его сестра, русская, пошли провожать моих несчастных в дальний путь. Им казалось, и мы все хотели верить, что немцы-варвары вышлют их, и четыре, пять дней подряд люди двигались целыми вереницами к «спасению». Не успевали всех принять, велели приходить на следующий день (не перегружали себя работой). И так люди приходили по нескольку дней, и их все не успевали отправить на тот свет, пока их очередь наконец-то приходила. Мой муж недалеко от места общего приема – исторического Бабьего Яра – оставил моих родных, сам ушел посмотреть все-таки, как принимают людей. И увидел: за высоким забором (щелочка была) сортируют – мужчин в одну сторону, женщин, детей отдельно. Голые (вещи отнимались в другое место), из автоматов и пулеметов их укладывают, крики и вой ужаса заглушались.

Муж вернулся к моим сестрам и матери и сказал: «Уходите куда глаза глядят». Что там было и как все произошло, не знаю, но он вернулся на Подол к своим родным, где я была с нашим сыном, и привел троих маленьких мальчиков обреченных. Ему казалось, что он их спасет. Мать его сказала, чтоб мы все ушли, так как всех спасти нет никакой возможности и будет только то, что всех расстреляют. Я не имела права их обвинять, ведь отец и мать, сестры мужа имели право на жизнь, и они тоже хотели жить…

Дети прибыли, остались-таки со мной еще шесть дней, на шесть дней продлили им жизнь. Все эти шесть дней они не отходили от меня, держась по обе стороны за мое платье, они не играли, их ничто не занимало. Они смотрели большими невинными глазами, не понимающими, что такое жизнь и что такое смерть, и спрашивали: «Тетя Ида, но скажите, мама ведь придет, придет, скажите! Когда она придет?» Молча глаза наполнялись слезами, придушенно плакали. Громко нельзя было плакать, люди могли услышать, и это была гибель для всех. Я не плакала, автоматически двигалась, как деревянная, успокаивала, уговаривала, что вот, все кончится и мама их придет.

Мысли кошмарные роились, почему мой ребенок имеет право жить наполовину. Я могу пока жить, потому что хотят сохранить мать для моего сына Игоря и их внука, и меня, взрослого человека, легче укрыть. Чем же виноваты эти непонимающие дети, где взять для них жизнь? Муж ходил ко всем нашим знакомым – русским, кому можно было говорить, умолял о спасении хотя бы одного ребенка, но поиски были тщетны, все боялись за свою жизнь. Пришла ко мне (по моему приглашению) моя бывшая работница – препаратор, работали вместе в лаборатории. Это была простая женщина, но с прекрасной душой. В ответ на мою просьбу взять хотя бы одного ребенка пока временно (нам казалось, что все это временно, что свет и жизнь скоро вернутся) она рассказала про жизнь в их дворе, где она жила, в дни прихода немцев. Пришел сосед этого двора с плена – еврей, весь распухший от голода, страшный, просил жильцов двора впустить его в свою бывшую квартиру (семьи его уже там не было): он у себя в квартире повесится на глазах у всех, он не хочет прятаться и спасать свою жизнь, но жильцы-активисты его не пустили. Он ушел, не дошел до конца квартала, и его сдали немцам.

«Как видите, – говорит моя работница, – они выдадут меня, моих детей вместе с вашим ребенком». И вот и эта надежда рушилась. Накануне шестого дня муж мой был у себя на квартире на Тверской и застал там мою маму. Она вместе с моими сестрами ушла из-под Бабьего Яра, пошла куда глаза глядят по направлению Сталинки[8], но мать была сердечная больная, склероз сердца, поспеть за молодыми дочками она не могла и осталась сидеть в скверике на Сталинке, там ее подобрали «добрые люди» и отвели в немецкую комендатуру, но комендатура, принимая во внимание старость матери, отпустила ее домой. И она пришла домой, влезла через окно и сидела ни жива ни мертва. Одна соседка заносила ей кушать, тихонько через окно, когда никто не видел, протягивалась рука подающего лепешку. Она не зажигала свет, но все-таки узнали про ее незаконное существование во дворе и начали судить, должна ли она жить или нет.

На шестой день решили отвести детей на Тверскую к бабушке. На Подоле их боялись держать. Я знала, что появление их на Тверской приблизит конец мамы и деток. Я всю ночь ходила перед этим взад и вперед по комнате. Тот же самый вопрос: «Что делать? Почему я должна жить? Имею ли я право жить, а кругом меня самые близкие, дорогие должны умереть такой страшной, насильственной смертью». Я ничем не могла им помочь, разве своей солидарной смертью. Но как же Игорь, который имеет право жить, и я сознательно должна лишить его матери? Ведь ему только пять лет! И я осталась жить, жить…

Три дня и три ночи я ходила по маленькой комнатке и считала часы. В какой же час их смерть наступила? Я не замечала голода и усталости. Я старалась запечатлеть погоду через занавешенные окна, все – как их вели на смерть.

Я умоляла родных мужа, чтобы они пошли посмотреть, чтобы я знала – в агонии ли они еще или уже наступил конец на Тверской. Они боялись идти, на третий день наконец-то пошли и увидели. Накануне этого дня хозяева двора (частный дом) пригласили немцев в нашу квартиру, и маму с детками повели к концу человеческой жизни. Мама моя при уходе из квартиры еще заперла квартиру и ключи отдала той же хозяйке. Она знала, что мой муж есть и, может быть, я останусь жива и то, что в квартире, нам пригодится. Хозяйка же ключ отдала, но в квартире уже ничего не было.

Я не могла видеть лицо матери, когда она шла на смерть, но мне кажется, что я присутствовала, и я никогда не забуду ее выражения лица. В тот день был ветер, снежные хлопья лепили в глаза, она держала по обе стороны детей и сознательно шла без крика и возмущения в мир небытия.

Я одна из нашей семьи осталась жить. Сколько раз в течение двух с лишним лет безнадежной неволи я проклинала обстоятельства, из-за которых я должна жить, пока не наступит насильственная смерть. Сколько раз я жалела, что я не ушла с Игорем туда, куда моя мать ушла, где нет жизненных мучений. Я осталась жить и бороться за эту странную жизнь.

Я была погребена для жизни, меня не существовало, я исчезла для живых. Два года я не была на улице, не видела солнца, не дышала чистым воздухом. Окна квартиры были занавешены. При появлении чужого человека во дворе надо было прятаться в место, где при облаве нельзя обнаружить. Каждый час за окном, за дверью ждала смерть, смерть для всех, для всей семьи, которая меня скрывала.

Я не могу жаловаться на отношение моего мужа ко мне в первый год. На нем также отразилась смерть моих родных. Он старался достать для меня другой паспорт, чтобы мы могли где-нибудь жить хотя бы полулегально, но эти старания ни к чему не привели. Когда стоял остро вопрос, что я должна уходить оттуда, потому что всем грозит расстрел, он говорил моим родным, что и он уйдет со мной вместе, дорога же была лишь одна. Стоило мне открыть дверь и выйти на площадку лестницы, как уже смерть спешила к нам. Все соседи были заинтересованы открыть местопребывание мое. О том, что я где-то есть, они знали, так как видели меня в день прихода немцев, но где я нахожусь, для них было неизвестно. Они только предполагали и следили безустанно.

Когда прошло некоторое время, когда надежды на легальную жизнь не было, надежда на то, что скоро придет нам освобождение Красной Армией, также не была близка, стоял вопрос у нас о том, что мы втроем – я, мой сын Игорь и муж – покончим жизнь самоубийством через повешение. Вопрос только стоял, как технически это провести: повесить ли сначала ребенка, а потом самим, и кому последнему. Муж говорил это вполне серьезно и продуманно. Он чувствовал себя виновным в том, что мы не эвакуировались, и поэтому жертвовал и своей жизнью.

Я же, обладая большей силой воли, нежели муж, настаивала, что если вопрос стоит о жизни Игоря, надо еще бороться, и мы остались живы и снова боролись. Дворник ставил вопрос о жизни Игоря, ведь мать его еврейка была (я не существовала), и надо его сдать немцам. Родные же мужа доказывали всякой правдой и неправдой, что Игорь крещен, и спасли его. Ребенку дома внушили, что матери у него нет, что она уехала. Каждый во дворе старался застать его врасплох, и вдруг спросят: «А где твоя мама?» Слово «мама» ему было запрещено произносить вне квартиры, а дома тихонько, чтобы никто не слыхал. Он спрашивал меня: «Мама, скажи, что такое еврейка, жидовка, и почему Борю и Марика (дети моей сестры) убили немцы». Но он без особых пояснений почувствовал, что это такое. Во дворе дети дворника называли его жидом, и он выходил только со старшими на улицу. Он все время ждал Красную Армию, которая принесет волю, и он сможет громко произнести «мама» и идти с ней вместе.

Я жила, но это была горькая жизнь, безнадежная, меня губило одиночество, несмотря на то, что был муж. Я должна была сознавать, что живое все имеет право на жизнь, но я, как видно, плохо это сознавала. Я была для жизни погребена, но сама-то я была жива. И вот получилось так, что муж жил, он имел право жить и, как все живое, должен был пользоваться жизнью. Я же не в состоянии была подняться выше всего обыденного и не реагировать на окружающее. И я больно реагировала, и жизнь стала адом. Я старалась загружать себя разной домашней работой, той, которой я никогда не делала, но все равно оставалась много времени свободной. Я спала скверно и очень мало. Я боялась заснуть. Смерть близких и окружающих меня постоянно преследовала, особенно дети. Я считаю себя косвенно виновной в их смерти. Если б меня не было в городе, то они никогда бы в Киеве не остались.

Я читала много, но книг негде было взять, и я ужасно страдала от этого. В свободное время, когда мне нечего было абсолютно делать и читать нечего было, я не находила места, куда от себя спрятаться (часто никого не было дома, уходили и запирали квартиру). Я подходила к печке кафельной в маленькой комнатке и стучалась головой об нее, чтобы заглушить внутреннюю боль, ведь кричать нельзя было! Казалось, от физической боли легче. Сколько раз я подходила к этой самой печке, где висела по ней веревочная лестница, по которой я взбиралась в случае облавы на самый верх, под потолком там было сделано углубление, и я там сворачивалась в комочек, лестница убиралась наверх, и было желание покончить эту бессмысленную жизнь. Но Игорь… Я заставляла себя силой воли черпать надежду и снова жить.

Мысль о том, что Игорь вырастет и будет смотреть на жизнь людей, как многие во время оккупации и вообще, меня останавливала и заставляла жить. Я хочу воспитать его так, чтобы для него все люди были одинаковы и не было различия и отличия.

Единственный человек из внешнего мира меня посещал во время моей невольной тюрьмы, муж моей приятельницы (и она редко приходила). Он меня снабжал книгами. Когда он приходил, я только тогда хорошо понимала ощущение узников, когда к ним в камеру заглядывало пятно солнца. Я дышала воздухом по ту сторону мира, который он приносил, мы судили и рядили успехи Красной Армии по прессе немецкой. Что советская власть будет, что Красная Армия придет, я не теряла надежды, но что я этого дождусь, я не надеялась никогда. Слишком было тяжело.

Но я дождалась. За полтора месяца до прихода Красной Армии немец выгнал всех из своих жилищ. Подол был объявлен запрещенной зоной, и родные мужа должны были уйти. Мы ушли последней семьей со двора. Когда я вышла на улицу, мне казалось, что воздух валит меня с ног, такая сила движения его была. Мы жили на окраине полтора месяца, прятались в яме. (Продолжение пришлю по почте)[9].

г. Киев, Тверская ул. 13/7

Белозовская И. С.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.