А. Норов Воспоминания
А. Норов
Воспоминания
Войска, по мере того как подходили, выстраивались на предварительно назначенных им местах, и, когда мы подошли, уже почти на всех гребнях возвышенной площади этой местности сверкали сталь штыков, медь орудий и разносились слитые голоса полчищ и ржание коней. Мы не имели времени оглядеться в первый день, усталые от похода и занятые размещением орудий, коновязи, обоза и, наконец, своих бивуаков[32]; нам казалось, что мы пришли как бы на стоянку. И подлинно, для скольких тысяч из нас это место сделалось вечной стоянкой!
На другой день мы имели время ознакомиться с местностью: она была живописна. Я выезжал сначала на ближнее возвышение, где стояла срытая деревня Горки; там было уже сделано полевое укрепление, в которое становилась часть батарейной роты знакомого нам полковника Дитрихса, а влево от нее рисовался курган, образовавший центр позиции. С возвышения Горок развертывался вид на всю позицию, вдоль которой у подошвы холмов просветливала извилистая речка Колоча, виден был и мост через нее, ведущий к селу Бородину, за которым в конце горизонта высился Колоцкий монастырь. Следуя вдоль высот вправо от Горок, тянулся наш правый фланг к невидной оттуда Москве-реке, которой название неожиданно и грустно меня поразило: все как-то не верилось, что мы так близки к Москве.
Влево от Горок начиналась центральная наша позиция, до оврага деревни Семеновское, откуда начинался наш левый фланг, упиравшийся в редут, сооруженный до нашего прибытия на срытой деревне Шевардино, за которой виднелся лес. Этот редут отделялся сзади глубокой лощиной от возвышенной местности, на которой стояла деревня Семеновское. Это был передовой пост нашего левого фланга, которого позиция была, видимо, слабее не только правого фланга (самого сильного по крутизне доступов к нему), но и центра, и он мог быть обойден через прилегающий к Шевардинскому редуту лес, сквозь который пролегала Старая Смоленская дорога, охраняемая у деревни Утицы корпусом Тучкова 1-го.
Такова была первоначальная наша диспозиция. Впоследствии Ермолов разъяснил генералу Ратчу, что наша боевая линия должна была составлять прямую линию, почти параллельную течению реки Колочи, но Ермолов пишет в своих «Записках», что Кутузов, обозревая позицию, приказал отклонить от редута левое крыло так, чтобы глубокая лощина пролегала перед его фронтом. Должно заметить, что эта глубокая лощина представляла большие неудобства для сообщений на левом фланге и что сделанной переменой конечность линий избегала внезапных атак скрывающегося в лесу неприятеля, устраняла возможность быть обойденной и, что особенно важно, сближала сообщения князя Багратиона с Тучковым, которые могли помогать один другому, что и действительно произошло, как увидим; но эта же самая перемена, перегнув нашу линию, конечно, дала неприятелю выгоду продольных выстрелов, и мы это на себе испытали. Я был и на центральном кургане, который считался ключом позиции; но на нем еще не были тогда поставлены орудия, ибо земляные укрепления не были еще кончены и там кипела работа с помощью ополченцев.
Необыкновенное оживление проявлялось как бы перед большим праздником во всех рядах войск. В пехоте чистили ружья, обновляли кремни; в кавалерии холили лошадей, осматривали подпруги, точили сабли; в артиллерии тоже холение лошадей, обновление постромок, смазка колес, осмотр орудий, протравка запалов, приемка снарядов – все предвещало конец давним ожиданиям армии!
Настало 24-е число. Уже часу в четвертом пополудни слышны были как бы дальние громовые раскаты – это были пушечные разговоры за Колоцким монастырем нашего арьергарда под командой Коновницына с французской армией, навалившейся на него. Все позиции наши на правом фланге и в центре были уже заняты; но полевые укрепления не были еще везде докончены, особенно на левом фланге, всего более угрожаемом, который поэтому, как всегда делалось, был поручен князю Багратиону. Там и дислокация войск не была еще кончена.
Затихший сначала гул пушечных выстрелов к вечеру возобновился в отдельных звуках, и вслед за тем можно было уже различать дробные перекаты ружейной пальбы и дымные клубы. Вскоре неприятель был почти перед нами, направляясь к Шевардинскому редуту, которого оборона была поручена князю Горчакову; у него были дивизии Неверовского и Паскевича. Бой под Шевардином, происходивший уже в виду нашей позиции, был вызван тем, что неприятель, заметив наши передвижения, хотел им воспрепятствовать. Этот бой принял значительные размеры. У нас не ожидали столь скорого напора французской армии. Надобно было отстаивать редут, пока диспозиция нашего левого фланга у деревни Семеновское будет приведена к окончанию. Редут, несколько раз штурмованный французами и отбиваемый, был отдан французам только с наступившей темной ночью. Урон с обеих сторон был значительный; мы обменялись с неприятелем несколькими пушками. Нельзя не пожалеть, что редут был защищаем долее, чем это требовалось; ибо он сделался уже, как сказал Ермолов, совершенно для нас бесполезным после изменения нашей позиции и после того, как дислокация войск на левом фланге была приведена к окончанию, и также потому, что он находился от нас далее пушечного выстрела. Редут не был взят и остался за нами, но главнокомандующий велел его покинуть. После этого кровавого вечера огни бивуака показали нам на противоположной стороне длинный ряд прибывших французских полчищ.
Я пробирался в этот вечер в батарейную роту графа Аракчеева, которою командовал Роман Максимович Таубе. Он был ко мне особенно добр, и я, думая, что мы уже находимся накануне битвы, нес ему подарок. Он заметил у меня отличную булатную саблю, которую мне подарил мой отец вместе с ятаганом, полученные им от генерала от инфантерии князя Сергея Федоровича Голицына из отбитых у турок под Мачином. Таубе давно упрашивал меня уступить ему саблю, говоря: «Ты, мой друг, командуешь двумя орудиями, а у меня их все двенадцать; я верхом, а ты пеший; ты можешь и со шпажонкой управиться, да к тому же у тебя ятаган». Таубе, израненный ветеран, украшенный уже Георгиевским крестом за Прусскую кампанию, очень был тронут моим подарком.
Тут собрались за чаем все офицеры батареи. Нельзя не вспомнить одного обстоятельства. Кажется, Глухов, обратясь к Павлову, который был его земляк, сказал: «А что, любезный друг, если нас завтра ранят, а не убьют, то мы отдохнем в деревне твоей матушки?» – «Так, мой любезный, – отвечал Павлов, – ты, может быть, отдохнешь там, а я здесь!» Так и случилось. Когда я прощался с ними при неумолкаемых выстрелах у Шевардина – с последним навеки, – Таубе вынул свои часы и сказал мне: «Не знаю, чьи часы лучше, твои или мои, но я хочу с тобою обменяться, чтобы ты имел у себя память обо мне; только я не могу расстаться с цепочкой». Надобно сказать, что у него на этой цепочке висела отделанная в золотую печать, вынутая из его тела фридландская пуля. Отцепляя свою цепочку, он прибавил: «Я никогда не выходил цел из дела…»
Обменявшись часами и нежно обнявшись с ним и с другими моими товарищами, я возвратился на свои бивуаки во 2-ю легкую роту. Я нашел у нас в гостях капитана Вельяминова и штабс-капитана Ладыгина, которые только что возвратились со Столыпиным из-под Шевардина. Они были в стрелковой цепи и рассказывали про ловкость французских стрелков, которые, перестреливаясь, находились в беспрестанном движении, не представляя собой цели неприятелю. Ладыгин, Столыпин и Таубе были моими пестунами.
Вопреки моим ожиданиям, следующий день, 25 августа, прошел миролюбиво для обеих армий. Но нас придвинули еще ближе к боевой линии. Хотя мы составляли третью линию, однако мы знали, что уже находимся под выстрелами.
Глубоко трогательное зрелище происходило в этот день, когда образ Смоленской Божией Матери при церковном шествии и с молебным пением был обносим по рядам армии в сопровождении нескольких взводов пехоты с киверами в руках и с ружьями на молитву. Теплое религиозное чувство привело в движение все войско. Толпы солдат и ратников поверглись на землю и беспрестанно преграждали торжественное шествие: все желали хотя коснуться иконы; с жадностью прислушивались к молебному пению, которое для многих из них делалось панихидою, – они это знали, и на многих ратниках, у которых на шапках сияли кресты, были надеты белые рубашки. Вся наша армия походила тогда на армию крестоносцев, и, конечно, наши противники были не лучше мусульман: те призывали Аллаха, а у французов имя Божие едва ли было у кого на устах. Кутузов помолился пред иконой и объехал всю армию, громко приветствуемый ею.
Я был послан в этот день для ознакомления с местностью наших парков[33] и ординарцем для принятия приказаний начальника всей артиллерии графа Кутайсова. Вот что велел он мне уже вечером передать моим товарищам: «Подтвердите от меня во всех ротах, чтобы они с позиций не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки. Сказать командирам и всем господам офицерам, что, только отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно достигнуть того, чтобы неприятелю не уступить ни шагу нашей позиции. Артиллерия должна жертвовать собою! Пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор. Если бы за всем этим батарея и была взята, хотя можно почти поручиться в противном, то она уже вполне искупила потерю орудий». Эти знаменательные слова графа Кутайсова сделались его духовным завещанием для артиллерии, и, конечно, его приказания были на следующий день буквально исполнены.
Мы поздно полегли спать не раздеваясь, не помышляя, что несколько сот жерл неприятельских орудий смотрят уже на нас с противной стороны, ожидая рассвета. Ночь была свежая и ясная. Самый крепкий и приятный сон наш на заре был внезапно прерван ружейными перекатами – это была атака на гвардейских егерей в Бородине, и почти вслед за тем заревела артиллерия и слилась в один громовой гул. «Становись!» – раздалось по рядам. Быстро припряжены были лошади к орудиям и зарядным ящикам. Несколько ядер с визгом шмыгнуло уже мимо нас. Несмотря на то, чайники кипели, и нам, уже стоявшим в строю, поднесли несколько стаканов чаю с ржаными сухарями. Солдаты тоже что-то закусывали, а стоявший возле меня бомбардир наливал в крышку своей манерки обычную порцию водки. Увидав, что я на него смотрю, он сказал: «Извините, ваше благородие; день долог, и, конечно, до ночи мы ничего не перекусим».
К нам примыкал Преображенский полк. Несколько офицеров этого полка собрались вместе с нами впереди нашей батареи, рассуждая о начавшейся битве. Свист ядер учащался, и мы, новички, отвесили им несколько поклонов, чему подражали и некоторые солдаты; но, видя, что учтивость наша ни к чему не ведет, и получив замечание старых бойцов не кланяться, сделались уже горды. Разговоры наши заметно были серьезны: всякий чувствовал, что он стоит на рубеже вечности. Я заметил, что даже наши ретивые кони, которые сначала при свете ядер ржали и рвались, вскоре сделались смирны, как ягнята.
Завидя медленно катящееся к нам ядро, я рассеянно хотел его толкнуть ногой, как вдруг кто-то порывисто одернул меня назад – это был капитан Преображенского полка граф Полиньяк, мой петербургский знакомец. «Что вы это делаете! – воскликнул он. – Как же это вы, артиллеристы, забываете, что даже такие ядра по закону вращения около своей оси не теряют своей силы: оно могло оторвать вам ногу!» Я нежно поблагодарил его за урок.
Преображенцы вскоре нас оставили: у них уже начались некоторые кровавые сцены. Мы узнали, что полковник Баранцев, который часто утешал нас своей гитарой, наигрывая своего сочинения романс: «Девицы, если не хотите подвергнуться любви бедам…», бывший тогда в большом ходу, объезжая свой батальон, был перерван ядром.
Мы разместились по орудиям. Первой жертвой в моем взводе (я командовал 11-м и 12-м орудиями) была ящичная лошадь. Медленно текли часы, особенно при свисте ядер. Я прилег на свое фланговое 12-е орудие, как вдруг хлопнуло ядро в стоявший передо мной зарядный ящик, который затрещал, и шарахнулись было лошади. «Граната», – сказал кто-то, и люди раздвинулись. Я был уже на ногах. «Эх, братцы, если бы это была граната…» Один из бомбардиров не дал мне даже договорить и, опередив меня, смело подбежал к ящику. «Господи благослови! – сказал он и быстро вскрыл крышку ящика. – Холодное ядро, ваше благородие!.. Повредило сверху гнезда… да и засело…» – говорил он, перерываясь. Я потрепал его по плечу.
Когда стоишь без дела, каждое пустое обстоятельство обращает на себя внимание. В самое это время бежала на батарею разнузданная, отличных статей лошадь. «Позвольте перехватить, ваше благородие, для ящика», – сказал кто-то; но лошадь сама приближалась. Находка была невелика: у бедной лошади сорвана была оконечность морды, и кровь капала с нее. Остановясь возле лошадей, она жалостно глядела на нас, как бы прося помощи.
Никто еще из людей моего взвода не был тронут; не знаю, что происходило у других. Мы заняли широкие дистанции, чтобы давать менее добычи неприятельским ядрам, и каждый у себя хозяйничал.
Пока у нас происходили подобные безделки, бой кипел уже во всем разгаре против нас в центре, а еще более на левом фланге; но клубы и занавесы дыма, из-за которого сверкали пушечные огни или чернели колонны, как пятна на солнце, закрывали от нас все. А что может видеть фронтовой офицер, кроме того, что у него делается на глазах? Первая из рот гвардейской артиллерии, которую двинули из нашей 3-й линии в дело, была батарейная рота графа Аракчеева, которой командовал мой друг, барон Таубе. Вот что тогда делалось: на пространстве не более двух верст от Горок до Семеновского под покровительством 300 орудий наваливала французская армия одновременно на всю нашу линию, но приметно стягиваясь на наш левый фланг, который был предметом всех усилий неприятеля. Самый сильный удар обрушился на князя Багратиона, на его дивизии графа Воронцова и Неверовского. Весь корпус маршала Даву, потом корпуса маршалов Нея и Жюно, подкрепляемые артиллерией, сверх тех орудий, которые были на позиции, рвались отчаянно овладеть флешами. В это время 1-я легкая батарея гвардейской конной артиллерии капитана Захарова, завидя выходящий из-за Утицкого леса корпус маршала Жюно, быстро понеслась на него. Вся голова неприятельской колонны была в полном смысле положена на месте под его картечными выстрелами, чем он и дал случай нашим кирасирам произвести блестящую атаку и отбить несколько орудий. Храбрый Захаров был убит.
Беспрестанно подкрепляемые французы ворвались наконец в одну из флешей, но не могли в ней удержаться и были выбиты штыками Воронцова и Неверовского. Ней и Жюно отчаянно возобновили атаку и завладели флешами.
В этот критический момент Барклай, который везде присутствовал, где была наибольшая опасность, выслал к Багратиону три полка 1-й кирасирской дивизии и полки Измайловский и Литовский и две батарейные роты гвардейской артиллерии его высочества и графа Аракчеева, а князь Багратион прежде того успел призвать к себе из корпуса Тучкова дивизию Коновницына и сам двинулся атаковать. Флеши были отбиты; но тут легли, совершив геройские подвиги: князь Кантакузен, полковники Манахтин и Буксгевден, генерал-майор Тучков 4-й со знаменем в руке, впереди Ревельского полка, и ранены: граф Воронцов, которого почти вся дивизия погреблась во флешах, князь Горчаков и принц Карл Мекленбургский; у французов три дивизионных начальника, Компан, Дезе и Рапп, выбыли из строя.
В это время Ней послал к Наполеону сказать, что теперь уже не он, а Багратион его атакует и что нельзя терять ни минуты. Жертвы, понесенные французами при первых атаках нашего левого фланга, были уже так огромны и число убитых лучших их генералов так велико, что весь воинственный гений Наполеона в этот день ему совершенно изменил: он не знал, на что решиться, советовался с Бертье, давал приказания и отменял, говорил, что битва еще не довольно обрисовалась, что шахматная доска его еще не ясна, тогда как судьба битвы была почти уже решена. Дивизия Фриана, подоспевшая, хотя уже поздно, на помощь Нею, значительно его подкрепила; он отчаянно пошел в третий раз на флеши Багратиона (который в это время был ранен, а вслед за ним и начальник его штаба, граф Сен-При) и после жестоких потерь с обеих сторон овладел ими. Но как велико было удивление неприятеля, когда армия русских, окровавленная, но в наилучшем порядке, перешла только овраг, отделявший Семеновские флеши от холмистой площади за ними, находящейся под прикрытием грозно выстроившихся наших батарей, громивших взятую французами Семеновскую высоту, и дерзостно вызывала его на новый бой! Дохтуров, принявший команду после Багратиона, заявил, что он не отойдет отсюда ни на шаг, сошел с лошади, под ужасным огнем сел спокойно на барабан и стал распоряжаться отражениями и атаками. Он сдержал свое слово. «Cest ainsi que la partie la plus importante du plan de Napol?on ?chouait»[34], – пишет Сегюр. Здесь положен был конец успехам французов.
Во все это время наша 2-я легкая рота все еще стояла сложа руки под визгом ядер и с завистью смотрела, когда проходила мимо нас в бой батарейная рота графа Аракчеева. Я подбежал к Таубе, он протянул мне руку с висящей на ней моей саблей. Через час проследовал возле моего флангового 12-го орудия гвардейский Финляндский полк, шедший тоже в бой, и я встретил тут поручика князя Ухтомского, моего двоюродного брата. Мы обнялись с ним, и только что его взвод миновал меня, как упал к моим ногам один из его егерей. С ужасом увидел я, что у него сорвано все лицо и лобовая кость и он в конвульсиях хватался за головной мозг. «Не прикажете ли приколоть?» – сказал мне стоявший возле меня бомбардир. «Вынесите его в кустарник, ребята», – ответил я.
Вскоре более грустная картина представилась мне. Приближалась к нам небольшая группа, поддерживая полунесомого, но касавшегося одной ногой земли генерала… И кто же был это? Тот, которым доселе почти сверхъестественно держался наш левый фланг, – Багратион!.. А мы все еще с орудиями на передках стояли сложа руки! Трудно выразить грусть, поразившую нас всех. Мы узнали кое-что о происходившем от прошедшего мимо нас на перевязочный пункт с окровавленной головой нашего товарища подпоручика Сумарокова, роты его высочества; он едва мог идти от потери крови.
Наконец дошла очередь и до нас. Заметим, что, когда мы вступили в дело (нас потребовали на левый фланг), это уже было гораздо за полдень; почти все главные фазисы битвы уже развернулись. Но, несмотря на это, положение нашей 3-й линии не изменилось: никакой суматохи, никакого беспорядка не было тогда заметно; параллельная нам вторая наша линия хотя иногда и просвечивалась, но нигде не была прорвана. Мы стояли как бы на маневрах, за исключением только того, что ядра вырывали тогда у нас несколько более жертв, чем вначале.
В то самое время как мы шли на левый фланг, жестокая борьба происходила на центральной батарее, которую мы, артиллеристы, называли по имени батарейного командира – Шульмановой, а в реляциях она названа именем Раевского, корпус которого оборонял ее. С самого начала битвы, когда французы, пользуясь туманом, напали врасплох на наших гвардейских егерей, временно вытеснили их из Бородина и потом были опрокинуты в расстройстве ими же (подкрепленными егерями храбрых полковников Карпенки и Вуича), – с самого этого времени центральная наша батарея была предметом усиленных атак неприятеля, направленных под командой вице-короля Евгения. Эта батарея, защищаемая дивизиями Паскевича и Васильчикова, с самого утра истребляла ряды неприятеля, который наконец с помощью усиленного огня своей артиллерии (тогда как в нашей батарее оказался уже недостаток в зарядах) успел ворваться в редут с бригадой генерала Бонами.
В это время Ермолов, посланный Кутузовым на левый фланг (находившийся в самом трудном положении после отбытия пораженного князя Багратиона), встретил на пути своем две роты конной артиллерии Никитина и повел их на левый фланг. Тут же встретился с ним эйлауский товарищ, начальник артиллерии, пламенный граф Кутайсов, который присоединился к нему. Поравнявшись с центральной батареей, они с ужасом увидели штурм и взятие батареи неприятелем, оба бросились в ряды отступающих в беспорядке полков, остановили их, развернули батареи конной артиллерии, направя картечный огонь на торжествующего неприятеля, и, став во главе батальона Уфимского полка, повели их в атаку прямо на взятую французами батарею, меж тем как Паскевич с одной стороны, а Васильчиков – с другой ударили в штыки. Неприятель был везде опрокинут и даже преследуем. Центральная батарея опять перешла в наши руки уже со штурмовавшим ее французским генералом Бонами, взятым в плен, и опять начала громить бегущего неприятеля, который понес при этом случае огромную потерю.
Но с этим торжеством связана великая потеря для всей нашей армии. В это время был убит наш гениальный артиллерийский генерал граф Кутайсов. В кровавой схватке никто не видал, как он, вероятно, был сорван ядром со своей лошади, которая прибежала с окровавленным седлом в свои ряды, и даже труп его не был найден! И этот самый пламенный Кутайсов лишь несколько часов тому назад с необыкновенным оживлением передавал мне вышеприведенные его заповедные слова артиллерии, которая в этот день их выполнила при нем и продолжала выполнять, не зная, что его уже нет с нами… Замечательно, что та именно центральная батарея, возле которой Кутайсов был убит, не переставала действовать, доколе неприятель не сел верхом на ее пушки; но они тут же были опять выручены, выкупив вполне временную свою потерю устланными вокруг нее неприятельскими трупами. Весьма справедливо сказал Данилевский, что смерть Кутайсова имела важные последствия на весь ход сражения, лишив 1-ю армию начальника артиллерии в такой битве, где преимущественно действовали орудия, и что неизвестность сделанных Кутайсовым распоряжений произвела то, что многие роты, расстреляв заряды, не знали, откуда их пополнить. И надобно прибавить, что многие роты простояли без дела, а другие были довольно поздно употреблены. Последнее и мы испытали.
‹…›
Не знаю, по чьим распоряжениям нас повели в дело, но я видел подскакавшего к командиру нашей 2-й роты капитану Гогелю офицера Генерального штаба, за которым мы и последовали по направлению к левому флангу. Это было единственное приказание, которое мы получили, и впоследствии действовали уже как знали и умели. Это был тот момент, когда по взятии неприятелем Семеновских флешей наша боевая линия, командуемая Дохтуровым и Коновницыным, под покровительством нашей артиллерии, выстраивалась вдоль оврага между Семеновской и противолежащей платформой. И наша батарея была выдвинута для той же цели.
Действие изнеможенной от неперестававшей борьбы пехоты, как нашей, так и французской, на время прекратилось, и начался жестокий артиллерийский поединок. Несколько правее от нас действовала небольшая батарея. Мы узнали впоследствии, что это был остаток нашей гвардейской 1-й легкой роты, которая уже давно боролась возле Измайловского полка. Ею командовал штабс-капитан Ладыгин, заменивший раненого ротного командира Вельяминова. Она уже готовилась сняться с позиции от огромной потери в людях, в лошадях, от растраты всех зарядов и по причине подбитых орудий. И действительно, она скоро снялась, но возвратилась в бой к вечеру с половинным числом орудий и людей. Из ее семи офицеров уцелел только один Ладыгин; у прапорщика Ковалевского оторвало обе ноги, а у Рюля – одну. К левому флангу нашей батареи, неподалеку от меня, примыкал кирасирский полк его величества.
Место, на которое мы попали, было незавидное: неприятель, вероятно, заметил подошедшую нашу свежую батарею и принялся нас угощать. Но зато и мы его не щадили и можем смело сказать, что действие нашей артиллерии было для него губительнее, чем для нас. Мы беспрестанно замечали взрывы его ящиков. «Это нашим „единорогом“», – говорил то один, то другой из моих артиллеристов. Мой сосед, подпоручик Рославлев, командовавший 9-м и 10-м орудиями, у которого беспрестанно вырывало то человека, то лошадь, принужден был изменить позицию, подвинувшись вперед и прикрыв нижнюю часть орудий находившимся перед ним бугорком. Наши солдаты были гораздо веселее под этим сильным огнем, чем в резерве, где нас даром било. Я постоянно сам наводил 12-е орудие. В один момент, когда бомбардир Курочкин посылал заряд, неприятельское ядро ударило ему в самую кисть руки. «Эх, рученька моя, рученька!» – вскрикнул он, замахавши ею, а стоявший с банником бомбардир, поднимая упавший заряд и посылая его в дуло, обрызганное кровью, которое он обтер своим рукавом, сказал: «Жаль твою рученьку, а вон, посмотри-ка, Усова-то и совсем повалило, да он и то ничего не говорит». Я обернулся и увидел бедного Усова, лежащего у хобота. Он был убит, вероятно, тем же ядром, которое оторвало руку у Курочкина. Жаль мне, что я забыл имя бомбардира, вызвавшего, несмотря на трагический повод к тому, улыбку солдат.
Командование нашей батареей скоро перешло к штабс-капитану Столыпину: неприятельская граната сильно контузила капитана Гогеля, убив под ним лошадь.
Нас прикрывал кирасирский его величества полк. Стоявши на фланге, я не мог не заметить опустошение, которое делали неприятельские ядра в рядах этого прекрасного полка. Ко мне подъехал оттуда один ротмистр. Его лошадь упрямилась перешагнуть через тело недавно рухнувшего со своего коня дюжего малоросса, сбитого ядром прямо в грудь; он молодецки лежал с размахнутой рукой и отброшенным своим палашом. «Так же ли бьет у вас?» – спросил меня ротмистр. «Порядочно, – отвечал я. – Да только мы делаем дело, а больно глядеть на вас. Зачем вы не спуститесь несколько пониже назад по этому склону? Вы всегда успеете нам помочь, если б наскакала на нас кавалерия». – «Правда ваша», – сказал он, сдерживая свою лошадь, которая мялась и пятилась от наших громовых выстрелов. И кажется, он передал это своему полковому командиру, потому что вскоре полк отодвинулся от нас.
Линия дыма на левом фланге, несколько ослабленная лесом, огибала его и показывала нам, что за этим лесом идет немаловажная борьба. Там пролегала Старая Смоленская дорога. Само собою разумеется, что Наполеон не выпустил из виду возможность обойти наш левый фланг, и мы туда часто поглядывали; но там стоял корпус Тучкова, и все усилия Понятовского разбились об эту преграду. Хотя Тучков долго оставался с одной только дивизией, будучи принужден уступить другую на помощь князю Багратиону, и начал ослабевать перед напором Понятовского, но Кутузов подкрепил его дивизией Олсуфьева, из корпуса Багговута. Тучков принудил Понятовского отступить, но сам был смертельно ранен, и Багговут заступил его место. Наполеон, узнав о неуспехе Понятовского, сильно опасался в продолжение всей битвы, чтобы Тучков, освободясь от Понятовского, не зашел в тыл Нею и Мюрату.
Мы были одно время весьма неприятно удивлены несколькими продольными неприятельскими выстрелами с правой стороны нашей батареи. Причина тому была перегнувшаяся линия нашего левого фланга по взятии французами Семеновских флешей, так что огонь французских батарей, направленный на нашу центральную батарею, названную Раевской (бывшую предметом возобновляющихся усилий неприятеля овладеть ей), начал досягать до нас. Поэтому мы подвинулись вперед, но вскоре увидели перед собой ряды неприятельской кавалерии. Это была кавалерия Латур-Мобура. Наполеон, временно утешенный взятием Семеновских флешей, направил в то время Мюрата с кавалерийскими корпусами Нансути и Латур-Мобура порешить с нами и с Шевардинским редутом, и с оживлением восклицал: «Ils у vont, ils у vonts!»[35]
Эта тяжелая туча, грозившая разгромом, разбилась о штыки кареев[36] наших гвардейских полков Измайловского и Литовского и была потом разгромлена нашими гвардейскими батареями его высочества и графа Аракчеева и отчасти 1-й легкой ротой. Наполеон мечтал тогда, конечно, о Маренго и о Келлермане, но он имел дело не с австрийцами, и скоро последовало разочарование: большая часть знаменитой его кавалерии полегла на этом месте и не могла уже потом поправиться. Кавалерийская атака была повторена и нашла ту же участь. Явившаяся теперь перед нами кавалерия предприняла третью попытку. Отброшенная опять кареями наших гвардейских полков, она обернула на нас и, заслонив собой действие своей артиллерии, дала возможность нашей батарее несколько вздохнуть и оправиться. Тогда кирасирский его величества полк двинулся для удержания атаки.
Наш батарейный командир Столыпин, видев движение кирасир, взял на передки, рысью выехал несколько вперед и, переменив фронт, ожидал приближения неприятеля без выстрела. Орудия были заряжены картечью. Цель Столыпина состояла в том, чтобы подпустить неприятеля на близкое расстояние, сильным огнем расстроить противника и тем подготовить верный успех нашим кирасирам. Неприятель смело шел малою рысью прямо на грозно ожидавшую его батарею; но в то время, когда неприятельская кавалерия была не далее 150 саженей от батареи, на которой уже наносились пальники, кавалерия эта развернулась на две стороны и показала скрытую за нею легковую конную батарею, снявшуюся уже с передков. Одновременно с обеих сторон разразились выстрелы. Неминуемая сумятица не могла не произойти временно на батарее при столь близкой посылке картечи: несколько людей и лошадей выбыло из строя; но, имея дело с кавалерией, у нас уже были приготовлены картузы[37] для следующего выстрела, и я успел еще послать картечь из моего флангового орудия.
Это был мой последний салют неприятелю: я вдруг почувствовал электрическое сотрясение, упал возле орудия и увидел, что моя левая нога раздроблена вдребезги. Я еще видел, как наши кирасиры, бывшие дотоле бездействующими зрителями, понеслись в атаку. Положение неприятельской батареи, конечно, было хуже нашей: выстрелом одного из наших «единорогов», заряженного гранатой, взорван был там зарядный ящик; в густом облаке дыма нельзя было различить, что там происходило. Этим был прекращен артиллерийский поединок. Ответных выстрелов с неприятельской батареи уже не было. Наша кавалерия, как я впоследствии узнал, смяла неприятельскую и отбила из ее шести орудий два. В это же время мой товарищ, подпоручик Ваксмут, был ранен картечной пулей, которая засела у него под правой лопаткой. Рана Ваксмута была наскоро перевязана солдатами, и он до конца дела оставался на батарее. А под Столыпиным была убита его лихая горская лошадь.
Я был уже под ножом почтенного штаб-доктора Измайловского полка Каменецкого на перевязочном пункте, когда происходила опять ужасная резня на центральной батарее Раевского. Но я остановлюсь на время, чтоб сказать несколько слов о духе, который тогда оживлял наших солдат.
Мой добрый друг и тогда начальник Афанасий Столыпин, которому я послал сказать, что фланговые орудия остаются без офицера, подъехал ко мне и, погоревав надо мной, послал отыскивать ратников. Но их вблизи не нашлось. Меня понесли на шинели. Мы встретили подбитое орудие, влекомое на раненых хромых лошадях, и меня кое-как уложили на него, при мне остался поддерживавший меня бомбардир Козлов. Медленно подвигались мы, провожаемые ядрами; наконец достигли желаемого места возле какого-то сарая, перед которым вся лужайка была занята сидевшими и лежавшими ранеными, терпеливо ожидавшими, когда дойдет до них очередь. Доктора, с засученными рукавами, выпачканными кровью, подбегали то к одному, то к другому; кучи отрезанных членов лежали в разных местах. Меня положили перед Каменецким, который тогда отнимал руку у гренадера, сидевшего на камне. Я обернулся к Козлову: «Останься, мой друг, при мне, пока прибудут из обоза мои люди». – «Я попрошу, ваше благородие, – отвечал он, – чтоб здесь покамест вас поберегли, а мне позвольте вернуться на батарею: людей много бьет, всякий человек теперь там нужен». – «Христос с тобою, мой друг, – сказал я ему. – Если я останусь жив, ты не останешься без награды». И он получил Георгиевский крест.
В это время мой товарищ, прапорщик Дивов, находившийся при графе Кутайсове и посланный им с какими-то приказаниями, услышав от одних, что граф ранен, а от других, что он убит, отыскивал его везде и наткнулся на меня в ту минуту, как Каменецкий точил свой инструмент, чтобы приняться за меня. Дивов спросил меня: не может ли он мне чем помочь, и оказал мне большую услугу. Я попросил его, не может ли он мне достать льду и положить в рот, иссохший от жару; к удивлению моему, он исполнил мое желание. Он же нашел и прислал мне двух моих людей. Даже и тут ядра тревожили иногда усиленные работы наших медиков.
Возвратимся на батарею Раевского. Мы видели первый штурм и как дорого французы поплатились за временное завладение этою батареей: тут полегли лучшие их генералы. Их дивизионные начальники сменялись один за другим. Их тридцатый полк был тут весь погребен, и вся дивизия Морана была почти истреблена. Вице-король Евгений отчаянно кидался от одной дивизии к другой, посылая адъютанта за адъютантом к Наполеону просить помощи. Блестящая кавалерийская атака Уварова привела вдруг в смятение всю неприятельскую армию и отвлекла бешеные усилия французов от нашего левого фланга (где русские, как говорит Сегюр, образовали себе в третий раз левый фланг перед Неем и Мюратом), равно как и от батареи Раевского. Эта атака, проникшая до неприятельских парков и обозов, совершенно смутила Наполеона. Нельзя не жалеть, что при этой атаке кавалерия не имела при себе конной артиллерии, что Кутузов скоро удовольствовался произведенной во французской армии тревогой и отозвал Уварова. Тут погиб добрый друг гвардейских артиллеристов, кавалергардский ротмистр Корсаков, одаренный богатырской силой, сабля которого долго пролагала себе широкую дорогу в рядах неприятеля, но картечь пробила его латы. Этот маневр мог бы совершенно порешить успех битвы в нашу пользу.
Только что кавалерия наша, попавшая под сильный огонь артиллерии, возвратилась в свою линию, начались опять одна за другой яростные атаки на курганную батарею Раевского. Меж тем как вице-король Евгений вел свои колонны на приступ, Коленкур, приняв начальство над кирасирами уже убитого Монбрена, обогнув батарею, проник в нее с тылу. Он погиб, а батарея была взята, но окупленная огромной потерей неприятеля. Здесь произошло то же самое, что и на левом фланге, – тут были Барклай, Милорадович и Остерман под градом пуль. Первый, в генеральском мундире, со всеми звездами и в шляпе с султаном – так и мы его видели на левом фланге, – являлся везде в важный момент. Перейдя через лощину на гребень перед Горками, они выстроили новые ряды, новые батареи и «с этих вторых высот, – говорит Сегюр, – начали громить передовые высоты, которые нам уступили. Вице-король должен был прикрыть свои линии, едва переводившие дух (haletantes), изнеможенные и растерзанные, за обрушенными ретраншементами, поставя солдат на колени в согбенном положении, в котором они оставались несколько часов, удержанные неприятелем, которого они удерживали».
Нельзя не заметить при этом случае смелое действие двух орудий гвардейской конной артиллерии под командой подпоручика барона Корфа. Эти два орудия удержали напор неприятельской колонны корпуса Груши, подскакав на самую ближнюю дистанцию и не опасаясь, по завету Кутайсова, потерять свои орудия, несколькими картечными выстрелами отбросили колонну; так что, когда рассеялся дым, вместо грозно шедшей колонны лежала груда трупов. «Аж черно да мокро!» – вырвалось у солдат. Так же поступил Корф вскоре против кавалерии и едва не попался в плен. Его выручил дивизион кавалергардов и конной гвардии.
С этой второй позиции в центре (как и на левом фланге) мы не подались уже ни шагу назад.
Наполеон, перед захождением солнца, хотел взглянуть на правую позицию нашего левого фланга, занятую французами, но и там он нашел поле сражения еще не вполне в своей власти: русские ядра и даже пули не переставали его оспаривать, и он скоро удалился.
Последние выстрелы под Бородином уже в темноте были сделаны по неприятелю нашим штабс-капитаном Ладыгиным, приведшим вторично 6 орудий первой легкой роты и примкнувшим к Финляндскому полку, когда этот полк уже в девятом часу вечера отразил неприятельскую пехоту.
Наполеон, возвращаясь раздосадованным от Семеновских высот, позвал маршала Мортье и приказал подвинуть туда Молодую гвардию, но отнюдь не переходить за овраг, который отделял нашу вторую позицию. Он прибавил, что поручает ему удержать поле сражения (т. е. передовую часть); что он только этого желает и чтоб он сделал все, что может для выполнения этого, и ничего более. Потом Наполеон скоро воротил Мортье, чтоб спросить, хорошо ли он его понял, предписывая ему отнюдь не завязывать дела и, главное, удержать поле сражения. Через час после того он опять повторил ему то же приказание: ни в коем случае не подвигаться и не отступать! Это слова находившегося при Наполеоне Сегюра. Но даже и это робкое желание Наполеона не было выполнено. Ночная атака Платова опять смутила всю армию, отступившую к Колоцкому монастырю. Смятение достигло ставки Наполеона, так что его Старая гвардия стала в ружье, «се qui apres une victoire, parut un affront»[38], – прибавляет Сегюр. Конечно, слово victoire после всего им сказанного есть не что иное как сарказм.
Мы ночевали даже на наших первых позициях в Семеновском и на батарее Раевского. Поручик Коробьин батарейной роты графа Аракчеева, покрытый контузиями, один из офицеров этой роты, оставшийся на ногах с 4 орудиями из 12, был последний артиллерист, оставивший на рассвете 27 августа Бородинское поле, проведя безопасно ночь у Семеновского. На него наехал казачий разъезд (а не французы), который объявил ему об отступлении нашей армии к Можайску.
История уже занесла Бородинский день в число славных дней России, и недаром наш государь, путешествуя инкогнито в чужих краях, принимает титул графа Бородинского.
‹…›
«Quelle journ?e, quelle journ?e!»[39] – воскликнул Наполеон, по свидетельству его камердинера, в тревожном бреду ночью на 27-е число, беспрестанно переворачиваясь на постели в своей ставке. И подлинно: потеря обеих армий была огромная, и трудно определить, какая из них была более расстроена. У Наполеона оставалось 20 тысяч гвардии, но и у нас многие полки правого фланга не были введены в дело. У французов была вся артиллерия в деле, тогда как у нас несколько рот артиллерии было нетронутых. Французская армия, по свидетельству самих французов, была frapp?e de stupeur[40], а наша, по свидетельству тех же самых французов, представляла еще армию грозную[41]. Не можем не повторить, что если бы ночная атака наших казаков была поддержана регулярной кавалерией и частью конной артиллерии, то последствия могли бы обратить законченную битву в победу. Но физическое истощение – не одного Кутузова – превозмогло принятую им сначала решимость. То же самое затевали Мюрат и Ней с меньшим вероятием в успехе по причине упадка духа их армии, и те же причины их остановили[42].
Данилевский, находившийся при Кутузове, сохранил нам приказ его Дохтурову (который заступил место князя Багратиона), диктованный в пятом часу пополудни при взрыве лопавшихся вокруг него гранат, в дополнение к посланному уже с Раевским словесному приказанию: «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нас ослабел в сие сражение, и потому, завязавши уже дело с ним, решился я сегодня все войска устроить в порядке, снабдив артиллерию новыми зарядами, завтра возобновить сражение». И только уже по личном свидании с Дохтуровым в одиннадцатом часу вечера, взвеся понесенные в этот день огромные потери, он решил отступление. Увидев Дохтурова, который так достойно заместил Багратиона и отстоял наш левый фланг, Кутузов сказал ему: «Поди ко мне, мой герой, и обними меня! Чем государь может вознаградить тебя?»
Несмотря на преклонность лет своих, Кутузов с самого начала битвы до конца, как капитан корабля на палубе, с высот, прилежащих к Горкам, следил за всеми фазисами битвы, непоколебимо выслушивая все привозимые ему донесения, как хорошие, так и дурные, за которыми, когда требовала необходимость, делались им немедленно распоряжения. Таким образом, в одно время оставив свою скамейку, он сел на лошадь и, находясь под выстрелами, велел Милорадовичу с пехотным корпусом графа Остермана и с кавалерийским Корфа идти на подкрепление центра, когда неприятель штурмовал батарею Раевского. Он же направил кавалерийскую атаку Уварова и Платова. Он же прогнал Вольцогена, которого к нему послал Барклай… с тем, чтобы сказать… что войска левого фланга находятся в большом изнеможении и расстройстве (in gr?sster Ersch?pfung und Zerr?ttung). Кутузов умел ценить геройскую храбрость Барклая и, конечно, не оскорбил бы его, но он ненавидел Вольцогена, который принадлежал школе той армии, с которой Кутузов долго имел дело и которая не умеет сражаться, коль скоро не занимает eine starke Position[43]. Отсюда Кутузов… послал своего адъютанта Граббе объехать ряды войск и сказать им, чтобы они готовились сражаться на другой день, тут же заставил Кайсарова написать таковой же приказ по армии и не растерялся так, как его противник, гениальный Наполеон, который ни на что не решался.
Когда я был ранен (это было уже в третьем часу), повозки для раненых все еще были в изобилии: я видел целые ряды телег, устланных соломой. Некоторые из тяжелораненых тут же умирали и тут же предавались земле, и трогательно было видеть заботу, с которой раненые же солдаты и ратники ломали сучки кустов и, связывая их накрест, ставили на могилу. Один из французских повествователей той эпохи, заметив эти могилы, говорит, что наша армия отступала к Москве в таком порядке, что ни одного колеса не было нами оставлено на пути.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.