Глава 5
Глава 5
Спустя три месяца после похищения Марухи и Беатрис абсурдные строгости плена начали постепенно исчезать. Женщины больше не спрашивали разрешения встать с постели, налить себе кофе или переключить телевизор. Разговаривали по-прежнему вполголоса, но передвигались более свободно. Маруха уже не закрывалась подушкой, когда кашляла, а лишь старалась, чтобы ее не услышали снаружи. На завтрак и на обед давали все ту же фасоль, овощи, все те же обрезки сушеного мяса и суп из обычного пакетика.
Охранники не таясь, лишь слегка приглушая голос, обсуждали кровавые подробности очередной охоты на полицейских в ночном Медельине, свои мужские подвиги и любовные драмы. Постепенно Марухе удалось приучить их к мысли, что в случае вооруженного штурма для них будет гораздо разумнее защитить пленниц и тем самым заслужить хотя бы благосклонность полиции и суда. Закоренелые фаталисты, охранники не сразу вняли уговорам Марухи, но тактика мелких уступок со временем принесла свои плоды: спящих женщин перестали держать на мушке, завернутые в тряпки автоматы теперь стояли за телевизором. Взаимная зависимость и общие тяготы постепенно вносили в их отношения черты человечности.
Из-за своего характера Маруха не могла оставить без внимания то, что было ей не по душе. В таких случаях она ругала и без того взвинченных охранников, с отчаянной решимостью бросая им в лицо: «Убейте меня!» Несколько раз возникали стычки с Мариной, чье подобострастие перед охранниками и апокалиптические фантазии выводили Маруху из себя. Без всякого повода Марина вдруг поднимала глаза вверх и произносила какое-нибудь загробное откровение или роковой прогноз.
— В мастерской сзади во дворе убийцы прячут свои машины,— прошептала она однажды.— Они все там, днем и ночью, с автоматами, готовые ворваться и убить нас.
Крупно поссорились, когда Марина начала ругать журналистов за то, что о ней не упомянули в какой-то телепередаче, посвященной заложникам.
— Все они сукины дети!
Маруха разозлилась:
— Это наглая ложь!
Марина не ответила, а потом, успокоившись, извинилась. Она действительно жила в какой-то иной реальности. В шестьдесят четыре года ей удалось сохранить черты былой привлекательности: большие черные глаза, серебристые волосы, блестевшие даже в несчастье. Правда, она сильно похудела. До появления Марухи и Беатрис почти два месяца Марина разговаривала только с охранниками и не сразу привыкла к новым узницам. Страх сильно изменил ее внешность, отнял двадцать килограмм веса, подавил волю — словом, постепенно превращал в призрак.
Марина очень рано вышла замуж за известного в спортивных кругах хирурга-травматолога, тучного добряка, любившего ее без памяти, родила ему четырех девочек и трех мальчиков, при этом не только держала бразды правления в доме, но и считала себя обязанной заботиться о многочисленной антьокской родне. Благодаря авторитету и энергии все воспринимали ее как вторую мать, а она еще успевала помогать каждому чужаку, вызывавшему в ней сострадание.
Без особой необходимости, только ради независимости Марина занималась продажей автомобилей, страховок: она продавала бы все что угодно, лишь бы зарабатывать и тратить свои собственные деньги. Несмотря на это, друзьям Марины всегда казалось несправедливым, что столь одаренную природой женщину постоянно преследует злой рок. Ее муж почти двадцать лет оставался инвалидом из-за психического расстройства, два брата погибли в ужасной автокатастрофе, третьего свалил инфаркт, четвертого раздавил на улице упавший столб светофора, еще один брат пристрастился бродяжничать и исчез навсегда.
Все считали ее положение безнадежным. Ей и самой казалось, что она — та самая пленница, которую можно убить, не рискуя сорвать переговоры с правительством. И только каждый новый день, проведенный в камере смертников, добавлял толику надежды, что палачи все-таки рассчитывают получить что-то в обмен на ее жизнь.
Тем удивительнее было наблюдать, как в самые трудные минуты Марина часами сосредоточенно ухаживает за ногтями на руках и ногах. Подпиленные, отшлифованные и покрытые бесцветным лаком, они, казалось, принадлежат молоденькой женщине. Столь же тщательно она выщипывала брови и брила волосы на ногах. Преодолев первые трудности, Маруха и Беатрис все же нашли подход к Марине: Маруха пыталась ее утешать, а Беатрис без конца обсуждала с ней общих знакомых так, что непрерывное шушуканье пленниц выводило из себя даже охранников. Обе — и Беатрис, и Маруха — с тяжелым сердцем сознавали, что только им да тюремщикам известно, что Марина жива, и рассказать об этом некому.
Единственным приятным событием стал неожиданный визит человека в маске — того же, который приезжал в первый день плена. На этот раз он оптимистично предсказал, что их могут освободить к 9 декабря, предполагаемой дате выборов в Конституционную Ассамблею. Для Марухи это был особый день — день ее рождения, и от предвкушения встретить его в кругу семьи ее охватила преждевременная радость. Все оказалось призрачной иллюзией: неделю спустя тот же начальник сказал, что их заключение продлится не до 9 декабря, а гораздо дольше и Рождества, и Нового Года. Для Беатрис и Марухи это был жестокий удар. У Марухи обострилось расширение вен и начались сильные боли в ногах. Беатрис мучили приступы удушья и открывшаяся язва желудка. Как-то ночью, обезумев от боли, она упросила Золотушного в порядке исключения разрешить ей воспользоваться туалетом. Золотушный долго не решался, потом согласился, предупредив, что сильно рискует. Ничего не помогло. Беатрис продолжала стонать, словно раненая собака, ей казалось, что она умирает, пока наконец Золотушный не сжалился и не принес ей от майордомо дозу «бускапина» {3}.
Несмотря на все старания, пленницам так и не удалось определить, где они находятся. Осторожность, которую соблюдали охранники, чтобы соседи ничего не услышали, шум и голоса, доносившиеся снаружи,— все это позволяло предположить, что их держат в черте города. Крик ненормального петуха в разное время дня и ночи служил тому подтверждением: живущие на верхних этажах петухи часто теряют ощущение времени. Несколько раз совсем близко разные голоса повторяли: «Рафаэль». На бреющем полете пролетали легкие самолеты, а вертолет по-прежнему зависал над самой крышей.
Марина настаивала на своей версии, которой, впрочем, не подтвердил даже важный полицейский чин, расследовавший похищение. Относившиеся к этой версии как к очередной фантазии подруги, Маруха и Беатрис все же заметили: как только появлялся вертолет, режим охраны усиливался — в доме наводили порядок, как в казарме, дверь запирали на шпингалет изнутри и на висячий замок снаружи, снова переходили на шепот, оружие держали наготове, а еда становилась чуть менее гнусной.
В начале декабря четверых сторожей, охранявших женщин с первого дня, заменили новыми. Один из них словно вышел из фильма ужасов. Его называли Гориллой, и сходство было очевидным: огромного роста, сильный, как гладиатор, с черно-коричневой кожей, заросшей кудрявым волосом. Громовой голос Горилла никак не мог умерить до шепота, но делать замечания никто не решался — рядом с ним все остальные просто терялись. Спортивные трусы, которые он носил вместо обрезанных брюк-шортов, и облегающая футболка подчеркивали великолепную фигуру. Шлем-маска не позволял узнать, какое у Гориллы лицо. На шее он носил медальон с изображением Святого Младенца, а на красивом запястье — бразильский амулет на счастье: гигантские кисти и светлые ладони с черными, будто выжженными огнем, линиями судьбы. Горилла едва помещался в комнате, и всякое его движение вызывало переполох. Привыкшим к прежним охранникам женщинам явно не повезло. Особенно Беатрис, которую Горилла невзлюбил с первого взгляда.
Тюремщиков и пленниц объединяло одно — скука. Правда, накануне Рождества хозяева пригласили в дом знакомого священника, который или ни о чем не подозревал, или был с ними заодно. Вместе прочитали молитвы, пели хором вильянсикос [6] и пили обычное яблочное вино. Потом решили окропить дом святой водой. Ее потребовалось так много, что пришлось воспользоваться канистрами. Когда священник ушел, хозяйка открыла комнату пленниц и окропила телевизор, матрасы и стены. Захваченные врасплох пленницы растерялись. «Это святая вода,— приговаривала хозяйка, махая рукой,— она защитит, и с нами ничего не случится». Охранники крестились и, преклонив колени, приняли очистительный ливень с ангельским благоговением.
Весь декабрь прошел в традиционных для антьокцев молитвах и шумном веселье, не прекращавшемся ни на минуту. Маруха решила, что будет лучше, если похитители даже не узнают о ее дне рождения: 9 декабря ей исполнялось пятьдесят три. Беатрис пообещала сохранить это в тайне, но накануне тюремщики обо всем узнали из телепрограммы, которую дети Марухи специально подготовили для матери. Ощутив причастность к семейной жизни на экране, охранники явно оживились. «Донья Маруха,— заметил один из них,— доктор Вильямисар выглядит молодцом, у него хорошее настроение, и он вас очень любит». Кто-то выразил надежду, что Маруха познакомит их с одной из своих дочерей и позволит с ней погулять. Но все же Маруха смотрела передачу, как мертвец созерцает с того света жизнь, в которой не может участвовать, и даже поговорить с живыми лишен возможности. На следующий день часов в одиннадцать утра дверь в комнату неожиданно открылась и хозяин с женой внесли бутылку местного шампанского, стаканы для всех и торт, покрытый сверху чем-то вроде зубной пасты. Сердечно поздравив Маруху, хозяева и охранники хором пропели «Happy birthday», после чего выпили и закусили. Противоречивые чувства вызвал в душе Марухи этот импровизированный праздник.
Проснувшись 26 ноября, Хуан Витта узнал, что его освобождают по состоянию здоровья. Мелькнула страшная мысль, что это уловка, и общественности хотят предъявить первый труп. Когда через несколько часов охранник объявил, чтобы он приготовился к освобождению, Хуана охватила паника. «Конечно, мне хотелось умереть своей смертью,— вспоминал он,— но раз уж так распорядилась судьба, оставалось смириться». Ему приказали побриться и надеть чистое белье, что он и сделал, решив, что наряжается на свои похороны. Потом ему объяснили, как вести себя на свободе и особенно — что говорить прессе, чтобы не навести полицию на след и не спровоцировать силовых акций. Сразу после полудня его прокатили в машине по закоулкам Медельина и без лишних церемоний высадили на углу одной из улиц.
Оставшегося в одиночестве Хэро Бусса снова перевезли — на этот раз в хороший квартал, рядом со школой аэробики для девушек. Хозяин квартиры, мулат, слыл гулякой и мотом. Его жена — лет тридцати, на седьмом месяце беременности — с самого утра занималась тем, что примеряла дорогие и вычурные украшения. Их маленький сын жил у бабушки, и Бусса разместили в детской, заполненной всевозможными механическими игрушками. Из оказанного приема Хэро сделал вывод, что надо настраиваться на длительное одиночное заключение. Хозяевам, похоже, понравился этот немец, взятый прямиком из старого фильма с Марлен Дитрих: около двух метров в высоту, метр в ширину, пятидесятилетний юноша с неиссякаемым чувством юмора и красочным испанским языком, сдобренным карибским жаргоном его жены Кармен Сантьяго. К тому времени в качестве корреспондента немецких газет и радио в Латинской Америке Хэро побывал во многих переделках, включая военный переворот в Чили, где однажды провел бессонную ночь, ожидая расстрела. Теперь его, стреляного воробья, уже не могли удивить фольклорные особенности плена.
А повод удивляться был, ибо в доме, куда эмиссар регулярно доставлял пачки ассигнаций, зачастую сидели на мели. Хозяева с такой поспешностью тратили деньги на праздники и вечеринки, что уже через несколько дней не на что было купить еду. Братья, сестры и близкие друзья хозяев веселились и пировали каждое воскресенье. Дом заполняли дети. Верзилу немца они сразу узнали и пришли в полный восторг, принимая его за актера из популярного телесериала. Не менее тридцати человек, непричастных к похищению и не скрывавших свои лица, просили у него фото или автограф, вместе с ним пили, ели и даже танцевали в том сумасшедшем доме, где он прожил до конца плена.
Постепенно растущие долги не давали хозяевам покоя: чтобы прокормить пленника, приходилось закладывать телевизор, видеомагнитофон, проигрыватель или что-то еще. Шея, руки и уши хозяйки постепенно освобождались от драгоценностей, пока не оставалось ничего. Однажды утром хозяин разбудил Хэро, чтобы занять у него денег, поскольку родовые схватки жены застали его без сантима на оплату роддома. Хэро Бусс отдал ему свои последние пятьдесят тысяч песо.
Его освободили 11 декабря, через пятнадцать дней после Хуана Витта. По этому случаю Буссу купили пару новых туфель, которые оказались малы: он носил сорок шестой, а самый большой размер, который с трудом удалось найти, был сорок четвертый. Еще ему купили брюки и футболку на два размера меньше обычного, поскольку он похудел на шестнадцать килограмм. Кроме того, вернули фотооборудование и сумку со спрятанными за подкладкой дневниками, а также пятьдесят тысяч песо, занятые на роды и еще пятнадцать тысяч, которые он одолжил ранее на оплату карточного долга. Предлагали дать еще, но Хэро отказался, попросив лишь об одном: устроить ему встречу с Пабло Эскобаром. Ответом было общее молчание.
Все те же веселые гости, которые окружали его последнее время, вывезли Хэро из дома на частном автомобиле, долго катали по самым богатым кварталам Медельина, заметая следы, и наконец оставили за полквартала от редакции газеты «Коломбиано» с сумками на плечах и письмом, в котором Подлежащие Экстрадиции, отдавая должное заслугам журналиста в борьбе за права человека в Колумбии и других странах Латинской Америки, вновь выражали готовность явиться с повинной при условии, что они и их родственники получат юридические гарантии безопасности. Журналист до мозга костей, Хэро Бусс тут же достал фотокамеру и попросил первого встречного запечатлеть момент своего освобождения.
О том, что они будут следующими, Диана и Асусена узнали по радио и со слов охранников. Правда, после стольких обещаний они никому не верили. На всякий случай, если вдруг освободят только одну из них, обе написали письма родственникам. Два дня прошли без изменений и новостей, но утром 13 декабря Диану разбудил чей-то шепот и необычное движение в доме. Предчувствуя скорое освобождение, она вскочила с постели и разбудила Асусену. Не дожидаясь распоряжений, обе начали собирать вещи.
И Диана, и Асусена описали в своих дневниках этот драматический эпизод. Диана была в душе, когда один из охранников без обиняков объявил Асусене, чтобы она готовилась к отъезду. Она одна. В опубликованной вскоре после этих событий книге Асусена пишет об этом удивительно просто.
«Донья Диана все еще принимала душ, а я вернулась в комнату и надела приготовленное на стуле белье. Выйдя из душа, Диана увидела меня, остановилась и спросила:
— Мы уезжаем, Асу?
Ее глаза блестели надеждой. Я не могла говорить. Потом, опустив голову, глубоко вздохнула и ответила:
— Нет. Только я.
— Я так рада! — воскликнула Диана.— Я знала, что так и будет».
В дневнике Диана записала: «В сердце кольнуло, но ей я сказала, что очень рада за нее и что она может ехать спокойно». Диана отдала Асусене заранее написанное письмо для Нидии, в котором просила ее провести Рождество с детьми. Асусена разрыдалась, Диана обняла ее, стараясь успокоить. Потом проводила подругу до машины, и они вновь обнялись. В последний раз сквозь стекло Асусена видела, как Диана махнула рукой на прощанье.
Спустя час, в машине по пути в аэропорт Медельина, откуда Асусене предстояло вылететь в Боготу, она услышала по радио, как корреспондент спрашивает ее мужа, чем он занимался, когда узнал об освобождении супруги. Ответ прозвучал искренне:
— Я писал стихи, посвященные Асусене.
Мечта супругов сбылась — они вместе отметили 16 декабря, четвертую годовщину свадьбы.
В это же время Ричард и Орландо, уставшие ночевать на полу вонючего застенка, убедили охранников перевести их в другое помещение. Их отвели в комнату, где раньше сидел закованный мулат, о котором больше никто ничего не слышал. К своему ужасу пленники обнаружили на кровати большие пятна крови — свидетельства медленных пыток или избиений жертвы.
Об освобождении коллег оба узнали из радио- и телепередач. Охранники уверяли, что следующими будут они. Ранним утром 17 декабря босс по кличке Старик, как потом оказалось, все тот же дон Пачо, навещавший Диану, без стука вошел в комнату Орландо и приказал:
— Оденьтесь поприличнее, вы уезжаете.
Пленник успел только побриться и одеться, ему даже не дали времени найти и предупредить бродившего по дому Ричарда. Орландо снабдили заявлением для прессы, надели очки с закрашенными линзами, затем сам Старик совершил с ним ритуальную поездку по медельинским кварталам, дал пять тысяч песо на такси и высадил на небольшой площади, названия которой Орландо не запомнил, потому что плохо знал город. Был прохладный, солнечный понедельник, девять часов утра. Безуспешно останавливая занятые такси, Орландо не верил своим глазам и все время думал, что похитителям гораздо дешевле было убить его, чем отпускать живым на свободу. Из первого же автомата он позвонил жене. Лилиана как раз купала сына и подошла к телефону с мыльными руками. Она услышала чужой, спокойный голос:
— Малышка, это я.
Думая, что это глупый розыгрыш, она хотела повесить трубку, но тут узнала голос мужа и вскрикнула: «Господи Боже мой!». Орландо очень спешил и успел только сообщить, что находится в Медельине, но к вечеру прилетит в Боготу. Остаток дня Лилиана, потеряв покой, переживала, что не сразу узнала его голос. Хуан Витта после освобождения рассказывал ей, что Орландо очень изменился в плену, что его трудно узнать,— но она никак не предполагала, что это относится и к голосу мужа. Еще большее потрясение ожидало ее вечером в аэропорту, когда она пробилась сквозь толпу журналистов, и какой-то незнакомец вдруг поцеловал ее. Это был Орландо — располневший и бледный после четырех месяцев плена, с черными, жесткими усами. Не сговариваясь, супруги загадали: как только встретятся, сразу заведут второго сына. «Вокруг было столько народу, что в первую ночь нам это не удалось,— с улыбкой вспоминает Лилиана.— На следующий день от волнения тоже ничего не получилось». И все же они с лихвой наверстали упущенное время: через девять месяцев после третьего дня свободы у них появился мальчик, а еще через год — двойня.
Череда освобождений вселила надежду в сердца остальных пленников и их родственников, хотя Пачо Сантос по-прежнему считал, что лично ему все это не сулит ничего хорошего. Пабло Эскобар просто избавлялся от лишних проблем, мешавших лоббировать в Ассамблее проекты о помиловании и отмене экстрадиции, оставляя в руке трех тузов: дочь экс-президента, сына редактора главной газеты страны и свояченицу Луиса Карлоса Галана. Беатрис и Марине освобождения вернули надежду, но Маруха предпочитала не делать поспешных выводов. Она совсем пала духом, и наступавшее Рождество лишь усугубляло ее пессимизм. Маруха вообще не любила обязательных общих праздников: никогда не наряжала елки, не рассылала подарков и поздравительных открыток, а рождественские гулянья, когда все кругом поют, потому что им грустно, или плачут, потому что счастливы, и вовсе представлялись ей удручающим зрелищем. На Рождество майордомо с женой приготовили отвратительный ужин. Скрепя сердце, Беатрис и Марина решили принять в нем участие, а Маруха выпила двойную дозу снотворного и наутро ни о чем не жалела.
В следующую среду еженедельная телепередача Алехандры была посвящена рождественскому вечеру в доме Нидии, куда пригласили всю семью Турбай во главе с экс-президентом, Альберто Вильямисара и других родственников Марухи. На переднем плане сидели дети — оба сына Дианы и внук Марухи, сын Алехандры. Маруха не сдержала слез: когда в последний раз она видела внука, он едва лепетал, а теперь болтал вовсю. В конце передачи Вильямисар медленно и подробно рассказал о состоянии и ходе переговоров с похитителями. Впечатление от увиденного Маруха оценила одной фразой: «Все выглядело прекрасно и ужасно».
После рассказа Вильямисара Марина воспрянула духом. В ней вдруг проснулись доброта и истинное благородство. Со сноровкой настоящего политика, которой раньше в ней не замечалось, она теперь жадно слушала и комментировала все новости. Проанализировав последние указы, Марина пришла к выводу, что шансы на освобождение как никогда велики. От этого она почувствовала себя значительно лучше и вопреки правилам заговорила в полный голос, оказавшийся красивым и приятным.
Тридцать первого декабря Марина ждала с нетерпением. Дамарис принесла завтрак и объявила, что Новый год они встретят по всем правилам, с традиционным шампанским и свиным окороком. Услышав это, Маруха представила, какую печальную ночь ей предстоит провести вдали от семьи, и впала в отчаяние. Беатрис тоже предалась унынию. Настроение у обеих было далеко не праздничное. Но Марину новость привела в полный восторг, она не жалела слов, чтобы поднять настроение не только подругам, но и охранникам.
— Будем справедливы,— говорила она Марухе и Беатрис.— Они тоже оторваны от дома, так давайте позаботимся, чтобы все мы встретили праздник в приятной атмосфере.
В ночь похищения Марине вместо ночных рубашек выдали три футболки, но пользовалась она только одной, а две другие хранила в мешочке. Позже, когда привезли Маруху и Беатрис, все три носили тюремную униформу: спортивные костюмы, которые стирали каждые пятнадцать дней.
До вечера 31 декабря о футболках никто не вспоминал, но теперь Марину охватил новый порыв энтузиазма. «Есть предложение,— обратилась она к подругам.— Вот три наши ночные рубашки, давайте наденем их на счастье в новом году».
— Ну, дорогуша, какого цвета ты выбираешь? — спросила она Маруху. Маруха ответила, что ей все равно. Тогда Марина сама решила, что подруге больше подойдет зеленая. Беатрис она отдала розовую, а себе оставила белую. Потом вытащила из мешка косметичку и предложила подкрасить друг друга. «Чтобы сегодня вечером мы выглядели неотразимо». Марухе хватило одного переодевания, и она съязвила:
— Рубашку я еще могу надеть, но краситься как ненормальная, в нашем-то положении? Нет, Марина, не буду.
Марина пожала плечами.
— А я буду.
В связи с отсутствием зеркала Марина вручила свою косметичку Беатрис, а сама уселась на кровати. Беатрис накладывала макияж при свете лампы, тщательно и со вкусом: немного румян, чтобы скрыть смертельную бледность кожи, яркие губы, тени на веки. Маруха и Беатрис даже удивились, сколько прелести сохранила Марина, всегда славившаяся очарованием и красотой. Беатрис ограничилась прической «конский хвост», которая делала ее похожей на скромную школьницу.
В праздничную ночь Марина проявила все свое антьокское обаяние, заставив даже охранников разговаривать Богом данными им голосами обо всем что вздумается. Один майордомо, несмотря на выпитое, продолжал шептать. Осмелев от вина, Золотушный отважился подарить Беатрис мужской лосьон. «Для хорошего запаха в день освобождения, когда все будут вас обнимать». Скабрезный майордомо не удержался от грубого намека, что такой подарок — знак тайной страсти. Беатрис ужаснулась: только подобного кошмара ей и не хватало.
Кроме пленниц, в застолье участвовали майордомо, его жена и четверо дежурных охранников. У Беатрис словно ком застрял в горле. Ей передались тоска и скорбь Марухи, что, однако, не мешало восхищаться помолодевшей от макияжа и белой футболки Мариной, ее чарующими серебристыми волосами и обворожительным голосом. Как ни удивительно, но Марина заставила всех вокруг поверить, что счастлива. Она подшучивала, когда охранники задирали маски, чтобы выпить, или, изнывая от жары, время от времени просили пленниц отвернуться, чтобы глотнуть воздуха. Когда ровно в двенадцать завыли пожарные сирены и зазвенели колокола церквей, все обитатели крохотной комнаты сидели на кровати и матрасе, тесно прижавшись друг к другу, мокрые от жары, словно в кузне.
По телевизору зазвучал национальный гимн. Маруха встала, заставив встать и всех остальных. Потом она подняла стакан яблочного вина и произнесла тост за мир в Колумбии. Праздник закончился через полчаса, когда иссякли бутылки, а на блюде лежали обглоданная свиная кость и остатки картофельного салата.
Очередную смену охранников пленницы встретили с облегчением — это были те же парни, что дежурили в первую ночь плена, и женщины уже знали, как вести себя с ними. Особенно обрадовалась Маруха, которая чувствовала себя неважно и была подавлена. С самого начала от страха у нее во всем теле начались блуждающие боли, заставлявшие застывать в неестественных позах. Позже из-за негуманных условий плена эти боли локализовались. Как-то в начале декабря ей на сутки запретили пользоваться туалетом в наказание за непослушание, а когда вновь разрешили, ничего уже не получалось. От этого начался хронический цистит, потом геморрой, мучивший ее до конца плена.
Марина, научившаяся у мужа делать спортивный массаж, взялась в меру своих сил облегчить страдания Марухи. Хорошее настроение после Нового года еще не покинуло ее. Она выглядела оптимисткой, рассказывала анекдоты, словом, жила. Упоминание ее имени и фотография в телевизионной компании, развернутой в поддержку похищенных, вернули Марине ощущение надежды и радости. Она вновь почувствовала, что жива, что существует. В начале телекампании о ней вспоминали часто, но в один прекрасный день забыли без всяких причин. Маруха и Беатрис так и не решились объяснить Марине, что, скорее всего, все считали ее умершей, и никто не знал, что она жива.
День 31 декабря был важной датой, принятой Беатрис за крайний срок освобождения. Разочарование оказалось столь велико, что подруги по плену растерялись. Марина боялась даже смотреть в сторону Беатрис, нервничала и плакала, дошло до того, что обе перестали замечать друг друга в пределах крохотного туалета. Обстановка становилась невыносимой.
Любимым развлечением пленниц были бесконечные часы после душа, когда медленными движениями они натирали ноги увлажняющими кремами — охрана поставляла их в таких количествах, что можно было не экономить. Вдруг однажды Беатрис заметила, что крем кончается.
— Что будем делать, когда он кончится совсем? — спросила она Маруху.
— Попросим — привезут еще,— невозмутимо ответила Маруха и добавила с еще большим безразличием: — А может нет — там будет видно…
— Прекрати разговаривать со мной в таком тоне! — закричала Беатрис с неожиданной злостью.— Я оказалась здесь из-за тебя!
Вспышка была неизбежна. Наружу выплеснулось все, что накопилось за долгие часы страданий и ночных кошмаров. Удивительно, что это не случилось раньше и в более резкой форме. Беатрис дошла до последней черты, у нее не осталось сил сдерживать злость и терпеть лишения. Это было наименьшее зло из того, что рано или поздно должно было случиться: безобидная, неосторожная фраза вызвала ярость, долгое время подавляемую страхом. Впрочем, охранники думали иначе и, опасаясь серьезной ссоры, пригрозили запереть Беатрис и Маруху в разных комнатах.
Угроза отрезвила: обе узницы все еще боялись стать жертвами сексуальной агрессии. Они верили, что пока все вместе, охранники вряд ли решатся на насилие, но расселение очень пугало. Охранники, правда, всегда дежурили парами, не слишком ладили между собой и, возможно, следили друг за другом, чтобы не допустить нарушений внутреннего распорядка и избежать серьезных инцидентов с пленницами.
Тем не менее нравы охранников порождали нездоровую атмосферу в комнате. В декабре дежурные принесли видеомагнитофон и стали крутить фильмы, полные эротики, а порой и порнографии. В комнате царило неприкрытое напряжение. Хуже всего, что, пользуясь туалетом, пленницам приходилось оставлять дверь полуоткрытой, и они не раз замечали, как охранник подсматривает. Один, который упорно придерживал дверь рукой, чтобы она не закрылась, чуть не остался без пальцев, когда Беатрис умышленно резко ее захлопнула. Еще один непристойный спектакль начинался во время дежурства двух гомосексуалистов из нового отряда, которые с неизменным возбуждением демонстрировали свои порочные ужимки. Обстановку усугубляло и повышенное внимание Золотушного к малейшему жесту Беатрис, подаренный им лосьон и неуместное замечание майордомо. Гнетущую атмосферу плена довершали рассказы охранников об изнасиловании незнакомых женщин, свидетельствовавшие об извращенном отношении к эротике и склонности к садизму.
По настоянию Марухи и Марины 12 января около полуночи майордомо привез Беатрис врача. Это был хорошо одетый и воспитанный молодой человек в маске из желтого шелка, гармонировавшей с его внешностью. В его огромной сумке-бауле из тонкой кожи лежали фонендоскоп, прибор для измерения давления, аккумуляторный электрокардиограф, портативная лаборатория для домашних анализов и другие предметы экстренной помощи. Он тщательно обследовал не только Беатрис, но и остальных пленниц, сделав в своей портативной лаборатории экспресс-анализы мочи и крови.
Осматривая Маруху, врач прошептал ей на ухо: «Мне очень стыдно, что я вынужден делать это в таких условиях. Признаюсь, меня заставили. Я был другом и горячим поклонником Луиса Карлоса Галана, голосовал за него. Вы не заслуживаете таких страданий, постарайтесь выдержать. Вам нужен полный покой». Маруха оценила совет, но не могла не удивиться эластичной морали доктора. Свое признание он слово в слово повторил и Беатрис.
Обеим узницам врач поставил диагноз — глубокий стресс с начальной стадией дистрофии — и велел усилить и сбалансировать питание. Обнаружив у Марухи проблемы с пищеварением и легочную инфекцию, он на всякий случай прописал ей лечение на основе вазотона, мочегонное и успокоительные таблетки. Беатрис врач выписал слабительное, чтобы успокоить язву желудка. Марине, которая проходила обследование раньше, врач лишь посоветовал более внимательно относиться к своему здоровью, заметив, что она не слишком прислушивается к его советам. Всем трем предписывались прогулки быстрым шагом не менее часа в день.
С того дня каждой пленнице выдавали коробочку с двадцатью успокоительными таблетками, которые они должны были принимать по одной трижды в день — утром, днем и вечером. В крайнем случае вместо таблетки можно было выпить сильнодействующее снотворное, позволявшее не думать об ужасах плена. Четверти таблетки хватало, чтобы впасть в забытье, не досчитав и до четырех.
Теперь около часа ночи пленниц выводили на прогулку по темному двору под бдительным оком охранников, под дулами автоматов, снятых с предохранителей. После первого же круга у пленниц закружилась голова, Марухе даже пришлось держаться за стену, чтобы не упасть. Но постепенно с помощью охранников и иногда Дамарис они привыкли. Через две недели Маруха уже отсчитывала быстрым шагом тысячу кругов — почти два километра. Настроение пленниц и атмосфера в комнате улучшились.
Кроме комнаты, двор стал единственным местом в доме, которое знали заложницы. Несмотря на то, что прогулки проходили в потемках, светлыми ночами им удавалось разглядеть огромную полуразрушенную мойку, развешенное на веревках белье, кучу сломанных ящиков и ненужной утвари. Над навесом мойки виднелся второй этаж и единственное запертое окно с пыльными стеклами, оклеенными старой газетой. Пленницы догадались, что именно там спят свободные от дежурства охранники. Одна дверь со двора вела на кухню, вторая — в комнату заложниц; была еще калитка, сбитая из старых досок, не доходивших до земли. Врата в мир. Позже женщины узнали, что эти «врата» ведут в тихий скотный дворик, где пасутся пасхальные овечки и вездесущие куры. Казалось, так просто: открыть калитку и бежать — если бы не немецкая овчарка неподкупного вида. Со временем Марухе как-то удалось с ней подружиться, по крайней мере, собака не лаяла, когда ее пытались погладить.
После освобождения Асусены Диана осталась одна. Она смотрела телевизор, слушала радио, иногда читала газеты, причем с большим интересом, чем раньше, но узнавать новости и не иметь возможности их с кем-нибудь обсудить оказалось хуже, чем вообще ничего не знать. Охранники относились к ней хорошо, даже старались угодить. Но в дневнике она писала: «Не могу и не хочу описывать боль, тревогу и постоянный страх, которые не покидают меня». Причина опасаться за свою жизнь заключалась, прежде всего, в постоянной угрозе нападения полиции. Разговоры об освобождении сводились к назойливой фразе: «Уже скоро». Пугала мысль, что эта тактика бесконечных обещаний продлится до начала работы Конституционной Ассамблеи и принятия конкретных решений по экстрадиции и амнистии. Дон Пачо, который раньше проводил с ней долгие часы, беседуя и рассказывая о новостях, приезжал все реже. Без всяких объяснений ее перестали снабжать газетами. В скудных новостях и даже телесериалах отражался ритм жизни страны, парализованной приближением Нового года.
Целый месяц ее кормили обещаниями личной встречи с Пабло Эскобаром. Диана тщательно продумала, как вести себя, что и каким тоном говорить, чтобы склонить его к переговорам. Но эти планы все время откладывались, порождая ощущение крайнего уныния.
Преодолеть кошмар плена Диане помогал образ матери, от которой она унаследовала кроткий нрав, неистребимую веру и мимолетные мечты о счастье. Прекрасное взаимопонимание матери с дочерью в черные месяцы плена дошло до чудес ясновидения. Каждое слово Нидии, произнесенное по радио или телевидению, каждый ее жест, необычная интонация служили своеобразным посланием Диане в мрачный застенок. «Она всегда была моим ангелом-хранителем»,— писала Диана, веря, что несмотря на неудачи, окончательный успех зависит от молитв и усилий матери. Эта вера так вдохновляла, что Диана убедила себя: ее освободят в рождественскую ночь.
Окрыленная надеждой, она с удовольствием приняла участие в устроенном для нее хозяевами дома празднике с жареным мясом в глиняных горшочках, звуками сальсы, водкой, хлопушками и разноцветными шариками. Этот праздник она восприняла как прощанье. Даже разложила на кровати собранный еще в ноябре чемодан, чтобы не тратить время, когда за ней придут. Ночь выдалась холодной, ветер, как стая волков, завывал среди деревьев, но пленница и в этом видела предвестие лучших времен. Когда детям стали раздавать подарки, она вспомнила о своих и убедила себя, что увидит их уже завтра вечером. Эта уверенность окрепла, когда охранники подарили ей кожаную куртку на подкладке, как будто специально для непогоды. Диана знала, что мать, как всегда, ждет ее к ужину, повесив на двери венок из омелы с надписью «Добро пожаловать!» Именно так все и было на самом деле. Совершенно уверенная, что ее вот-вот освободят, Диана не спала до тех пор, пока на горизонте не погасли праздничные огни и новый рассвет не забрезжил неизвестностью.
В следующую среду, сидя в одиночестве перед телевизором и перещелкивая каналы, Диана вдруг узнала на экране маленького сына Алехандры Урибе. Шла программа «Энфоке», посвященная Рождеству. Диана удивилась еще больше, когда поняла, что показывают рождественский праздник, устроить который она просила мать в письме, переданном с Асусеной. Здесь были родственники Марухи и Беатрис и семья Турбай в полном составе: сын и дочь Дианы, ее братья, в центре — отец, грузный и подавленный. «Сейчас нам не до праздников,— сказала Нидия,— но я решила выполнить желание Дианы, буквально за час нарядила елку и устроила ясли в камине». Несмотря на стремление собравшихся сделать все, чтобы этот вечер не вызвал у заложниц ощущения горечи, в нем было гораздо больше скорби, чем праздника. Нидия, искренне верившая, что Диану освободят к Рождеству, прикрепила к двери рождественские украшения с позолоченной надписью «Добро пожаловать, дочка!». «Признаюсь, я так страдала, что в этот день не могу быть с вами,— записала Диана в дневнике.— В то же время счастьем было увидеть всех вместе, почувствовать, что вы рядом. Это придало мне сил». Порадовала быстро повзрослевшая Мария Каролина, настораживала нелюдимость Мигелито, с тревогой Диана вспомнила, что он до сих пор не прошел конфирмации; огорчил удрученный вид отца и очень растрогало, что мать не забыла и для нее положить подарок в ясли и прикрепить приветствие на двери.
Вместо того, чтобы после рождественских разочарований и несбывшихся надежд впасть в депрессию, Диана ощутила приступ бунта против правительства. В ноябре она почти обрадовалась указу 2047, породившему столько надежд. Тогда Диана приветствовала деятельность Гидо Парры, усилия Почетных граждан и намерения Конституционной Ассамблеи скорректировать политику подчинения правосудию. Крах рождественских надежд переполнил чашу терпения. Возмущенная Диана спрашивала себя, почему правительство не найдет такой способ диалога, который бы не вызывал ответного давления в форме этих абсурдных похищений. Совершенно ясно, насколько труднее действовать правительству теперь, в условиях шантажа. «Я рассуждаю как Турбай,— писала она,— и мне непонятно, почему же все вдруг стало с ног на голову?» Почему правительство так пассивно реагирует на все происки похитителей? Почему нельзя более энергично потребовать от них сдаться, ведь по отношению к ним уже выработана определенная политика и удовлетворены их разумные требования? «Чем дольше медлит правительство, тем уютнее чувствуют себя преступники, выигрывая время и сохраняя в своих руках мощное средство давления на власть»,— писала Диана. Ей начинало казаться, что посреднические усилия из добродетели превратились в подобие шахматной партии, где каждый двигает свои фигуры, следя, кто раньше поставит мат. «Выходит, я здесь просто пешка? — спрашивала себя Диана и сама же отвечала с уверенностью: — Меня не покидает мысль, что все мы — отработанный материал». Недобрым словом поминает она и уже прекратившую свое существование группу Почетных граждан: «Они начали с высоких, гуманных целей, а кончили оказанием услуг Подлежащим Экстрадиции».
В конце января в комнату Пачо Сантоса вбежал сдающий смену охранник.
— Все, конец! Начинают убивать заложников.
По его словам, речь идет о мести за смерть братьев Приско. Заявление уже готово, его обнародуют через несколько часов. Первая — Марина Монтойя, потом по очереди через каждые три дня: Ричард Бесерра, Беатрис, Маруха и Диана.
— Вы — последний,— успокоил охранник,— так что можете не волноваться, наше правительство больше двух трупов не выдержит.
Пачо охватил ужас: легко было подсчитать, что если верить охраннику, ему осталось жить восемнадцать дней. Недолго думая, он решил без всяких черновиков написать жене и детям письмо; шесть страниц школьной тетради были заполнены его привычно мелким, но более разборчивым почерком, каждую букву Пачо выводил отдельно, словно печатал, мысли излагал четко и уверенно, понимая, что это не просто прощальное письмо, а завещание.
«Я хочу одного: чтобы эта драма закончилась как можно быстрее, неважно чем, лишь бы все мы наконец успокоились»,— так начиналось письмо. Потом Пачо написал, как бесконечно благодарен Марии Виктории, рядом с которой стал настоящим человеком, гражданином, отцом; он сожалел только о том, что слишком много времени уделял журналистской работе, а не дому. «Эти угрызения совести я уношу в могилу». Что касается детей, совсем еще малюток, он верил, что оставляет их в надежных руках. «Расскажи им обо мне, когда придет время, когда они смогут понять, что произошло, и без лишнего драматизма воспримут всю бессмысленность моих страданий и смерти». Пачо благодарил отца за все, что тот сделал для него, умоляя его «привести в порядок все дела прежде, чем присоединиться ко мне, чтобы не перекладывать эти заботы на плечи детей в канун надвигающейся трагедии». Здесь он коснулся «скучной, но важной для будущего» части своего послания: материального благополучия детей и объединения семьи вокруг «Тьемпо». Первое зависело в основном от страховки, оформленной газетой на его жену и детей. «Прошу тебя, потребуй все, что нам положено, это, по крайней мере, как-то оправдает мои жертвы ради газеты». Что касается будущего газеты, ее профессиональных, коммерческих и политических перспектив, Пачо к первую очередь беспокоили внутреннее сутяжничество и распри, свойственные многочисленной семье. «После стольких страданий будет жаль, если „Тьемпо“ развалится на части или попадет в чужие руки». В конце письма Пачо еще раз поблагодарил Мариаве за радостные воспоминания о счастливо прожитых днях.
Взяв письмо, охранник заверил с пониманием:
— Не волнуйся, папаша, я позабочусь, чтобы оно дошло.
На самом деле у Пачо Сантоса уже не было в запасе тех восемнадцати дней, на которые он рассчитывал; ему оставалось жить всего несколько часов. В списке он значился первым, а приказ об уничтожении был отдан днем раньше. По счастливой случайности об этом в последний момент узнала от кого-то Марта Ньевес Очоа. Она написала Эскобару, умоляя пощадить Пачо, чтобы не взбудоражить его смертью всю страну. Неизвестно, получил ли это письмо Эскобар, но факт остается фактом: приказ в отношении Пачо исчез навсегда, а вместо него был вынесен смертный приговор Марине Монтойя.
Марина, видимо, предчувствовала это еще в начале января. Без видимых причин она старалась выходить на прогулку только под охраной Монаха, ее давнего приятеля, вернувшегося с первой сменой в начале года. После телетрансляций они выходили на час, потом появлялись Маруха и Беатрис со своими охранниками. Однажды Марина вернулась с прогулки, дрожа от страха: ей привиделся человек в черной одежде и черной маске, который наблюдал за ней из темноты мойки. Вначале Маруха и Беатрис приняли этот рассказ за очередную галлюцинацию и не придали ему значения. Той же ночью они убедились, что в темноте за мойкой невозможно разглядеть человека в черном. К тому же это мог быть только свой, иначе бы насторожилась овчарка, лаявшая на собственную тень. Монах тоже считал, что все это Марине просто показалось.
Однако через два-три дня Марина вновь вернулась с прогулки в панике. Человек в черном опять долго и пугающе пристально наблюдал за ней, уже не таясь. На этот раз было полнолуние и весь двор заливал фантастически-зеленоватый свет. Слушавший рассказ Монах пытался доказать, что все это ерунда, но говорил как-то путанно, что окончательно сбило с толку Маруху и Беатрис. После той ночи Марина больше не гуляла. Зато драматизм ее рассказов, в которых переплетались фантазия и реальность, оказался настолько велик, что Маруха как-то ночью, открыв глаза, при свете ночника увидела, что Монах сидит как всегда на корточках, но его маска превратилась в череп. Маруха испугалась бы меньше, если б не связала свое видение с приближающейся годовщиной смерти матери 23 января.
Остаток недели Марина не поднималась с постели, страдая от застарелой и, казалось, забытой травмы позвоночника. Как в первые дни, сознание ее помутнело. Маруха и Беатрис вовсю ухаживали за потерявшей ощущение реальности подругой. Почти волоком они водили ее в туалет. Кормили и поили с ложечки, подкладывали под спину подушку, чтобы она могла смотреть телевизор с кровати. С Мариной нянчились вполне искренне и с любовью, а в ответ слышали только упреки.
— Вы видите, как я больна, но вам все равно,— стыдила их Марина.— А я столько для вас сделала…
Порой терзавшая ее беспомощность становилась еще сильнее. Единственной отдушиной в период этого кризиса оставались неистовые молитвы, которые Марина шептала часами без устали, да трепетная забота о ногтях. Спустя несколько дней ей надоело и это, и, бессильно вытянувшись на кровати, Марина выдохнула:
— А… пусть будет так, как угодно Богу.
Вечером 22 января прибыл уже знакомый Доктор. Поговорив с охраной, он внимательно выслушал рассказ Марухи и Беатрис о здоровье Марины. Потом подсел к ней на край кровати. Разговор, видимо, шел серьезный и секретный, они говорили так тихо, что не удалось разобрать ни слова. Когда Доктор покидал комнату, его настроение улучшилось и он пообещал вскоре вернуться.
Съежившись на кровати, Марина время от времени плакала. Маруха попыталась ее утешить, но она, жестом поблагодарив подругу, попросила не вмешиваться и только пожала ей руку окоченевшей ладонью, как делала при всяких приступах тоски. Такая же нежность досталась и Беатрис, пользовавшейся расположением Марины. Поддерживать силы Марине помогала лишь полировка ногтей.
В среду, 23 января, в десять тридцать вечера женщины расселись у телевизора, чтобы посмотреть программу «Энфоке», и приготовились ловить каждое необычное слово, каждую семейную шутку, непредвиденный жест, мельчайшие неточности в тексте песни, за которыми могли скрываться шифрованные сообщения. Но времени на все это у них уже не осталось. Едва зазвучала музыкальная заставка, как дверь открылась, и в комнату в неурочное время вошел свободный в ту ночь от дежурства Монах.
— Пришли за бабушкой, ее переводят в другое место.
Слова прозвучали как настойчивое приглашение. Лежавшая на кровати Марина превратилась в мраморное изваяние с побледневшими губами и взъерошенной прической. Монах обратился к ней, как любящий внук:
— Собирайтесь, бабуля. У вас пять минут.
Он хотел помочь Марине подняться, но она только открывала рот, не в силах произнести ни звука. Правда, с кровати Марина встала без посторонней помощи, достала мешок со своими вещами и, как привидение, почти не касаясь пола, проплыла в душ. Маруха вплотную подошла к Монаху и бесстрашно спросила:
— Вы ее убьете?
Монах поморщился:
— Об этом не спрашивают.
Но тут же опомнился и добавил: