ОТВЕТ Г. В. АДАМОВИЧУ [Впервые: Звено. 1927. 27 февраля. № 213. С. 2–3.]

ОТВЕТ Г. В. АДАМОВИЧУ

[Впервые: Звено. 1927. 27 февраля. № 213. С. 2–3.]

В «Звене» появилась довольно любопытная заметка Георгия Адамовича, в которой он сообщает свои впечатления от аудитории на моих лекциях о Наполеоне. Главное впечатление: «Глубокий провал» между лектором и аудиторией, — по крайней мере, «ее молодой частью». В ней голос лектора был «гласом вопиющего в пустыне». Объясняется же эта «пустыня» тем, что нынешняя послевоенная молодежь будто бы ищет прежде всего благополучия; главное для нее — «ne pas s’en faire», или по-русски «моя хата с краю»; в этом, однако, слышится самому Адамовичу «нечто подлое, по Ломоносову, смердяковское, по Мережковскому». И в заключение, автор заметки, признаваясь, что ему «страшно» за меня, спрашивает, чувствую ли я что «вопию в пустыне» и что мне «никто не откликнется».

Чтобы ясно ответить, нужно, чтобы вопрос был поставлен так же ясно, и, прежде всего, чтобы видно было, откуда он идет, ибо внутренний смысл вопроса — воля его — зависит от этого — от положения и лица того, кто спрашивает. Но положение и лицо Адамовича не ясны. Где он, с кем? С молодежью ли, которой «страстнее всего хочется благополучия», и для которой высшая заповедь: «моя хата с краю»? Судя по некоторым намекам, он, действительно, с нею, и соглашается с ее равнодушным «пожиманием плечами» на ужас старшего поколения: «просто нам хочется жить, и для нас каждая жизненная мелочь так же дорога, как вам любая из наших последних тайн».

Это с одной стороны, а с другой: он как будто соглашается с теми, кто в этом «пожимании плечами» видит нечто «подлое», «смердяковское», и для кого французское: «ne pas s’en faire» или русское: «моя хата с краю», звучит, как циническое: «je m’en f…», «наплевать мне на все». Ему как будто хочется бежать от этой «смердяковской» молодежи. Бежать куда, в какую сторону? Если в мою, то падает его, Адамовича, вопрос: «Не страшно ли мне в моей пустыне?» И возникает другой: «Не страшно ли нам обоим в нашей пустыне?» Если же ему хочется бежать не в мою, а в другую сторону, то, может быть, следовало бы сказать, в какую именно, чтобы я мог знать, с кем говорю, потому что трудно говорить не видя человека в лицо.

Не буду настаивать на том, что мое впечатление от аудитории, сделавшей мне честь выслушать меня, несколько иное, чем у Адамовича, и что впечатление говорящего от слушающих тоже имеет значение, особенно в вопросе о возможных «провалах» и соединениях — в вопросе более трудном и темном, чем это может казаться со стороны, при неясном положении наблюдателя. Не буду, повторяю, на этом настаивать, чтобы не быть заподозренным в самообольщении. Лучше скажу о моем впечатлении, как слушателя, от другой, подобной же аудитории.

В тот же самый день, как я прочел заметку Адамовича, я присутствовал на прениях по докладу П. Н. Милюкова об евразийстве: тут было очень много той самой молодежи, о которой говорит Адамович. Разумеется, всякая аудитория — толпа — со «всячинкой». И тут ее было не мало, — может быть, благодаря присутствию евразийцев, — больше, чем в других аудиториях. Но чему дать перевес, зависит от взгляда, злого или доброго, и, кажется, добрый взгляд глубже видит, чем злой.

И вот, должен сказать по совести, на тех лучших лицах, которые определяли эту аудиторию, как целое, — лицах иногда грубоватых и жестких, иногда страшно — усталых, измученных, не было ничего такого, что усматривает в них Адамович, меньше всего, — цинического французского: «ne pas s’en faire», или русского «моя хата с краю» — «наплевать на все». Нет, этой молодежи не наплевать на Россию; не наплевать и на те «последние тайны», с которыми связаны судьбы России: какая же, в самом деле, Россия без христианства, и какое христианство без «тайны»? Может быть, ей не наплевать и на Европу, у которой она так жадно и страстно учится и, надо надеяться, кое-чему научится. И уж конечно, каждому из этой молодежи не наплевать на свою личную трагедию. А ведь именно в этом — в трагедии — верный залог спасения от «подлого», «смердяковского», ибо существо «подлого» — антитрагическое, а существо трагедии — благородное.

Таково мое впечатление от всех этих молодых лиц, — и не только молодых: тут между молодыми и старшими нет разделения, нет того «провала», который так пугает или соблазняет Адамовича.

Тут же и мой ответ на его вопрос: «страшно» ли мне в моей «пустыне»? Не так страшно, как он думает, потому что в пустыне со мною очень многие. Мир для нас всех, без России — пустыня, и, все мы, говорящие миру о Ней, Ее зовущие в мире — до некоторой степени, «глас вопиющего в пустыне». Но пусть вспомнит Адамович, чей это был глас, и Кому он приготовил путь. Вспомнив это, он может быть, поймет, почему моя надежда все-таки больше моего страха.

А если не поймет и будет утверждать, что в «его поколении» — в «послевоенной молодежи» — верховное правило: «моя хата с краю — наплевать на все», — и если он сам, как я надеюсь, этого не хочет, то мне будет легко обернуть вопрос и спросить его самого: не страшно ли ему в его пустыне?

Еще одно слово в защиту — странно сказать — Наполеона. Адамовичу кажется, что тема эта, в моей идейной постановке, далека от современности, отвлечена и «фантастична». Едва ли с этим можно согласиться, если вспомнить, чем была и что есть идея Наполеона для современной Европы. Но и для России, судя по слухам, доходящим оттуда, тема о Наполеоне, кажется очень современна; там много говорят о нем и, конечно, еще больше думают, между прочим, в той же идейной постановке, — «обуздатель и устроитель хаоса», — которую я имел в виду. Хорошо это или дурно, другой вопрос, но в обоих случаях, дурном и хорошем, с этим нельзя не считаться. Кажется, именно в этом несчитании и заключалась бы действительная «несовременность» и «фантастичность», призрачность.