«Мне хочется в любви объясниться стихами…»

«Мне хочется в любви объясниться стихами…»

Но нет меня в твоем условном мире,

и тень моя ушла за мной вослед,

и падает прямой горячий свет

на мой коряворукий силуэт…

* * *

Если страсть – это пасть и припасть,

то любовь – это боль, и любой,

кто не жил ни вслепую, ни всласть,

подтвердит, что земная юдоль

есть то место, какое болит,

и, влачась вдоль нее, инвалид,

прихватившись за сердце рукой,

не рассчитывает на покой.

Где-то там, куда простых людей не допускают, а уж тем более живых, между двумя мифологическими фигурами, одаренными красотой, силой и мощным поэтическим даром, Цветаевой и Ахматовой, стоит полутораметровая девочка, косая, с пальчиками врастопырку, нелепая, уже из другого времени. Их наследница.

С Анной Андреевной Наташа дружила до самой ее смерти, боготворила. Марину Ивановну почти ненавидела, но с обеими находилась в глубоком духовном родстве. Возможно, что литературоведы уже написали первые диссертации, посвященные генетической связи, притяжениям и отталкиваниям, соединяющим эти три фигуры. Если нет, об этом, несомненно, напишут будущие исследователи. Любовь, со времен Сафо, – важнейшая тема женской поэзии. Загадочный, всегда в ореоле тайны, герой Ахматовой; брутальный, с привкусом преступления, воин и любовник Цветаевой; эфемерный, исчезающий чуть ли не в минуту появления, почти абстрактный юноша, возлюбленный Горбаневской… Да и нужен он скорее как повод для написания стихотворения…

Любовь, любовь! Какая дичь,

какая птичья болтовня.

Когда уже не пощадить,

не пожалеть меня,

то промолчи. Да, промолчи,

не обожги моей щеки

той песенкой, что, заучив,

чирикают щеглы.

Той песенкой, где, вкось и вкривь

перевирая весь мотив,

поэт срывается на крик,

потом на крики птиц,

потом срывается на хрип,

на шепот, на движенье губ,

на темное наречье рыб

и на подземный гул.

Любовь из каждого угла,

всего лишь пища для стихов,

для глупой песенки щегла,

для крика петухов.

Так промолчи. И помолчи.

Коснись рукой моей щеки.

Как эти пальцы горячи.

Как низки потолки.

Марина Ивановна, обращающая даже мимолетное увлечение в мировую трагедию, и каждое ее чувство укрупнено, преувеличено, доведено до космической катастрофы…

– Любовь, это значит – связь.

Всё врозь у нас: рты и жизни.

(Просила ж тебя: не сглазь!

В тот час, в сокровенный, ближний,

Тот час на верху горы

И страсти. Memento – паром:

Любовь – это все дары

В костер, – и всегда – задаром!)

Анна Андреевна, в юности светская, богемная, – перчатки, шали, женщина-завоевание, женщина-награда… в более поздние – монументальная и величественная, почти античная:

А ты думал – я тоже такая,

Что можно забыть меня,

И что брошусь, моля и рыдая,

Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок

В наговорной воде корешок

И пришлю тебе странный подарок —

Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом

Окаянной души не коснусь,

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь,

И ночей наших пламенным чадом —

Я к тебе никогда не вернусь.

И бедный наш воробышек Наташка, с мимолетными влюбленностями, вспыхивающими и гаснущими между субботой и понедельником, но порой оборачивающимися в долгую и глубокую дружбу…

Не потому что ты, не потому что я,

а просто выгорала из-под ног земля.

Не потому что я, не потому что ты,

а просто лето, нас обняв обоих,

поставило меня перед тобою

так близко, что уже не отойти.

Вчерашний жар с железных крыш спадал,

и духота стихала перед утром,

но, возносясь над сонным переулком,

из трех окон не утихал пожар.

И при разлуке слез не пролилось

ни из одной глазницы обожженной,

и до сих пор, как факел обнаженный,

я вся смолой пропитана насквозь.

Наташа, наверное, сочла бы святотатством такое столкновение текстов. Но я не комментирую. Просто у каждого времени свой голос. Наташин – тихий, смиренный. И такой естественный…

Вот отрывки из двух Наташиных писем из Ленинграда в Москву, полученных мною весной 1963 года.

«У меня нет даже сил писать. Сначала, когда я получила твое письмо, я хотела отвечать на него нечто бравурное. Но было некогда. Надвигался мой день рождения, а с него всё опять переменилось.

Ну, – нет, хотела что-то тебе писать и объяснять, но, действительно, ничего не могу. Я в состоянии крайней выжженности и опустошенности, причем исключительно по собственной вине, только. Четвертый день казнюсь, благодаря отсутствию денег, пытаюсь уморить себя голодом. Но вчера попала в гости и слегка отъелась.

Люби своего итальянца, но чтоб и в голову не пришло замуж. У меня на дне рождения тоже был итальянец, но, кажется, липовый.

Когда приеду, я постараюсь что-нибудь тебе рассказать. Если не позабудется к тому времени. Опять Пушкин: Чего нам ждать? Тоска, тоска. И он же: Куда ж нам плыть?

…Хотела бы я никогда не писать стихов и вообще много не знать и не уметь. И всё то, что я тысячу раз предсказываю себе в стихах, – зачем я тысячу раз пытаюсь это обойти?..»

Письмо от 6/7 июня 1963 года

«Привет, милая! Мое письмо, невеселое и глупое, разошлось с твоим, но теперь я, как ты просишь, напишу хорошее. К моей любовной истории вернемся по приезде. Сейчас скажу тебе одно, она кончилась, я ее кончила, но вины моей нет (что поправка к предыдущему письму). Я, в общем-то, спокойна и даже легко застряла в городе еще. Тем более что приехал Непомнящий, а ты себе не представляешь, какое это удовольствие – мне принимать москвичей в Ленинграде. Вообще, это такой город, Люська, я так им счастлива, что всё перед этим меркнет. Я написала о нем еще стихи.

Вот моя Александрова слобода – Ленинград,

Вот опала моя на Москву,

Вот свобода, награда моя из наград,

Плесканье волны о скалу.

Прокричи, моя радость, обо мне прокричи!

Я твой мученик, царь и герой,

На канале Круштейна кружатся грачи,

Расставание не за горой.

В который раз пред тобой обалдеть,

Не связать прощальных речей,

Пора мне княжить и володеть

В проклятой столице своей.

Я не знаю, хороши ли эти стихи, но это тот случай, когда мне хочется в любви объясниться стихами. Хотя кто напишет о нем что-либо существенное после Мандельштама?

Люська, я уезжаю в Таллин числа 10–11-го. По крайней мере думаю, что уезжаю. Пиши мне, Таллин, Техника, 16, кв. 4. Бондарь Наташе (для меня)».

Такая особая музыка была заложена в Наташину судьбу – тема плоти и страсти, женской любви, у нее постоянно сопряжена с наказанием, точнее, с казнью. Мне кажется, здесь срабатывает христианское сознание, глубоко укорененная мысль, что телесная любовь грешна, наказуема, и мотив этот постоянно звучит в Наташиных стихах. Она как будто изначально не давала себе права любить и быть любимой. Счастье ее почти без остатка умещалось в ее стихах.

Л. У.

Мой ненаписанный дневник

похож бы был на кучу книг,

на кучу не моих историй,

немых любовных траекторий,

на выцветающий петит

давно умолкших разговоров,

где горничная кипятит

холодный чай для жарких споров,

где сам герой похож на тень

холодную в горячий день,

а героиня либо в спячке,

либо в классической горячке,

и это я была бы ею,

теряла бы в кустах камею,

роняла письма и платки…

Но век не тот, и время сжалось,

бумага чистая слежалась,

по ней летящая строка

не прочертила завитка,

и, пролистав бумаги десть,

вы не найдете, что прочесть, —

бело и пусто. Но оно

и к лучшему…

Мой ненаписанный дневник

убережет мои обманы,

чтоб любопытный не проник

в мои небывшие романы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.