Итак, ситуация № 3. Все тот же декабрь
Итак, ситуация № 3. Все тот же декабрь
Ну вот, зачастила к тебе в гости, влюбленная по уши. Глюков пока больше не было (все же удавалось высыпаться отчасти), но ведь и сама по себе пылкая влюбленность – уже болезнь, уже «маниакал». Стали мелькать твои ребята, особенно впечатлила и запомнилась, конечно же, Жека Эглит. Решительная, красивая, с прямыми летящими светлыми волосами до плеч, в рыжем лисьем меховом полушубке.
В один из дней ты мне дал почитать машинописные листочки – в них ты с кем-то по очереди развивал сюжет сказки, где действовал какой-то молодой человек и его дружок, некое сказочное существо, зверек по имени, кажется, Ламби – точно уже не помню. (Много позже я поняла, что это была твоя переписка из психушки с Жекой, как и то, что сама Жека тебя страстно в ту пору любила – да и потом, конечно же, тоже. Иначе откуда бы в ней взялась теперь такая острая ненависть к тебе?)
А я уже в те дни начала строчить тебе вечные свои письма, отдавая листки при встречах. И однажды я возьми да подпишись именем того сказочного зверька. Ты очень сурово, строго меня отчитал. Я решила, что просто нарушила одну из твоих заповедей: «Дорисовывай только свои рисунки». Но после подумала, что дело не только в нарушении заповеди, а и в том, что за этим именем стояла Жека...
Вообще, по-моему, ты старался быть со мной построже. (Что вполне понятно, если учесть мое тогдашнее полубредовое состояние, которое всегда пугает, раздражает окружающих.) Но я была очень настырной, абсолютно без тормозов. Помнишь, как-то оказалась совсем без денег возле метро «Колхозная». Позвонила тебе последней монеткой и бесстыдно попросила подвезти денег. Ты подъехал на троллейбусе и молча высыпал мне в руки горсть мелочи – других денег, как всегда, у тебя не было. День был яркий, солнечный, и я просто счастлива была тебя увидеть (думаю, и безденежье было для меня лишь поводом тебя повидать, вполне могла и как-то иначе выкрутиться). А накануне вечером отдала тебе свое «признание в любви» – помню, как упоительно было его строчить. Ты меня и за него строго отчитал, передразнив мое «яканье» (я восприняла это так, что очень уж эгоистично было с моей стороны упиваться этой своей любовью).
А вечерами, без спросу приходя к тебе и порой тебя не заставая, я вела долгие беседы с Викой и бабушкой о тебе, твоей тяжелой ситуации, находя массу выходов из нее, тут же кидаясь кому-то звонить. Бабушка недоуменно ворчала: «Прямо Дом Советов какой-то...», а Вика смотрела на меня с симпатией, одобрением.
Ты же, войдя в квартиру, кивал мне настороженно. Очевидно, больше, чем они, чувствовал мою «неадекватность». Сжимался внутренне, к тому же я здорово мешала тебе работать с ребятами. Помнишь, смутно почувствовав это однажды, я сделала вид, что ухожу, а сама уселась в подъезде на подоконник, поджидая, когда ты выйдешь. Вот вышел, увидел меня, взглянул встревоженно и обреченно, а я в своем ключе тебе ответила: «Будьте спокойны, Ваше величество!» Ты, по-моему, здорово испугался отчего-то этих слов, втянул голову в плечи и молча стремительно рванул вниз по лестнице (или в лифт, точно не помню). Я удивилась: и чего это он в такой панике сбежал?
Надо сказать, ты и в дальнейшем как-то пугался этой моей «королевской» формы обращения к тебе. Много позже, едучи с тобой в лифте к Дихтерам, я стала напевать: «Виват, король, виват!» – и ответом мне был тот же твой испуганный взгляд. Но у меня с изначалья уже слагался твой образ «Короля Гор».
* * *
Приближался Новый год. Ты заранее меня предупредил, что тебя вечером 31 декабря дома не будет – кажется, у тебя было дежурство в котельной. Но я уже «поплыла» совсем, и ноги сами понесли меня в тот вечер к тебе. Сознание раздваивалось. В одном измерении я помнила, что тебя дома нет, но в другом, иррациональном, где я уже укрепилась, у меня шел постоянный «диалог» с тобой, и было неважно, где его вести, он был всепроникающим... Оказавшись в твоем подъезде, я остановилась у окна на лестничной клетке, продолжая вслух беседовать с тобой, прикасаясь к шершавой стенке и чувствуя, как все стены растворяются. Между нами нет преград – ни пространственных, ни временных. Лишь на миг вдруг ощутила себя «снаружи». И испытала жуткий, леденящий ужас: а вдруг Юрка меня не слышит? А вдруг я – одна?
... Очевидно, я громко бормотала, так как бабушка и Вика услышали, и стали меня из-за двери зазывать к себе, чайку попить.
Но я находилась в своем «хороводье» и идти в квартиру отказалась. Пошли глюки: увидела в нескольких окнах дома напротив каких-то оживающих мумий, туго запеленатых в серые одежды. И вовсю сигналили во дворе машины «скорой помощи». Я обычно всегда вижу эти машины или слышу эти сигналы непосредственно перед тем, как меня забирают в больницу.
К тому времени, когда я все же поднялась в вашу квартиру, бабушка с Викой уже вызвали «психовоз». Помню двух санитаров в белых халатах, помню застывшее лицо Вики с виноватым выражением. А я уже вовсю разбушевалась: почувствовала все же какую-то опасную преграду между мной и тобой, в воображении крутился Лермонтов со своими дуэлями, и я громко кричала, думая, что предупреждаю тебя об опасности: «Юрка, там барьер!» Имея в виду и барьер на дуэли, где тебя хотят убить, и барьер в духе «Чайки Джонатана»... Вот с этими криками меня и увезли...
Ну и слава богу. Прости, что замучила тебя этим бредом.
* * *
Вскоре Юрка перестал отвечать на мои «ситуации». Я же поняла: для меня это была лишь уловка длить и длить собственный самоценный монолог, перебирая ситуации, будто бусины.
Вскоре над ним опять сгустились тучи. И он уехал куда-то далеко, не оставив мне адреса. А потом через друзей передал свою книжку, где был рассказ, посвященный мне. Назывался «Ветка шиповника». Вот он.
* * *
«На твое лицо ляжет тень от ветки шиповника.
Шиповник-Любовь, тень любви призрачна и летуча, но если есть Свет Любви, значит, есть и тень.
Наберем ягод, это ранняя зима, после сказки, перед сказкой, после смерти, когда немы московские дворы, старые московские дворы Доброй Слободки, где вовсе нет шиповника, а его тени хоть отбавляй на склонах сердец, на стенах домов; но моя тишина не оскорбит их, останется вечный перекресток – Разгуляй, с керосиновой лавкой в начале Новой Басманной, булочной на углу с трехкопеечными "криушами" и сжимающими душу птицебулками с изюмовым глазом, их по-прежнему есть нельзя, но мы набрали немного шиповника, обколотые руки саднят на морозе, но вот он – порог, и вот тепло, все склоны и булки – позади, а через всю комнату – солнечный луч с искрящимися пылинками.
Вечер будет синий, с нашей улицы убрали трамвайные пути, пришла весна, марево асфальта застывает к закату, день готовит кристаллы снов, и от этой жизни не проснуться – выше – в настоящее пробуждение, только после, перебыв вами и всем, становишься собой и готовишься проснуться.
Теософия – хорошая наука, геометрия в девять лет – тоже, есть куча наук обо мне, но нет науки, которая я.
Это трагедия для ученых, классифицирующих шиповник, ибо нет его без тебя и меня, не светят неуемные фонарики в его колючках, лишь "холод пространства бесполого", к которому наука стремится и которого искусство бежит.
Трагедия для "ученых".
Но не она ложится тенью на твое лицо, а ветка шиповника; тень тает в синеве вечера, сладковато-тревожном запахе асфальта (дался этот асфальт, ни разжевать, ни проглотить...)»
* * *
Что ж, и в этом рассказе – лишь его монолог, помеченный общими для нас символами. Вот и получается: два монолога, устремленные вверх, вглубь – но только не друг к другу.
Надо смириться, быть лишь художественными образами друг для друга.
От образа нельзя уйти замуж.
Образ нельзя убить.
Он живет по своим законам.
Пусть это будут законы книжек, рассказов.
Будем аукаться строчками.
Ау, несбыточный!
* * *
Все поезда уходят к тебе беспрерывно, Юрка. Каждый миг, со всех вокзалов. И хотя мы больше не видимся, мне, наверное, весь свой век коротать с тобой и с этой болезнью, которой ты так подходишь, дорогая моему сердцу бесплотная тень.
Мы окончательно развоплотились в «бытовой», предметной, осязаемой реальности – и потому так прочен и так соответствует нам наш внематериальный союз. Ауканье текстами, образами, строчками, книгами... Потому я так и не смогу никогда проститься с тобой.
И все поезда уходят к тебе, Юрка.
Затухает моя боль, зарастает,
Будто занавес тихонько задвигают.
Тихо гаснут все огни:
Были ль? Не были?
Оставайся там один, в нашей Небыли.
Да хранит тебя крыло сна и вымысла.
Большего нам не дано.
Сбереги себя.
Сбереги, хоть мне назло,
сбереги себя,
Как убитое дитя, с поля вынеси.
Тень реальности за мной
скучно стелется.
Я очнулась – не суди,
что изменница.
Я себя не сберегла,
вся развеялась.
Ради Творчества ушла
из Бессмертия.
Видишь: продана сполна,
утром вывесят[2],
И распяты два крыла
у той вывески.
...Пробужденье мне дано
иль самоубийство?
Только ты, хоть не меня —
сбереги себя.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.